Аргументация солипсистов, как мы видели, является дырявой аргументацией. Но все философские течения, подобные солипсизму, субъективному идеализму вообще, агностицизму и скептицизму[41], о котором Гегель — говорил в «Истории философии», как о чём-то неопровержимом, выглядят более или менее горделиво, лишь когда речь идёт о т. н. «чисто логическом» сражении с ними, хотя и тут они обречены на поражение. Принято в философии вести дискуссию в ограниченной плоскости самых высоких абстракций, точно нельзя подрыть и разрушить эти самые абстракции снизу, отправляясь от самых разнообразных проявлений человеческой жизнедеятельности. Возьмём с этой точки зрения солипсизм с его «я». Что это за «я»? «Я» есть известная целостность. Но эта целостность конечна. Никакое «я» не помнит себя в бесконечности времени, а только с определённого «возраста». Даже если привлечь к делу платоновское «вспоминание», то это мало поможет, ибо ясно, что здесь никакая не «данность», а умозрительное объяснение. А что же до «я»? И что же будет после «я»? На эти элементарнейшие вопросы у солипсизма нет ровно никаких объяснений: такие вопросы «не принято» ставить. А почему собственно? Да потому, что это, изволите ли видеть, «низменная» постановка вопроса. Но кто сказал, что уродство абстракции выше многообразной палитры?.. Субъективные идеалисты[42] нападают. А их нужно поставить в положение обороны. «Я» пьёт и ест и плодит детей. Проза? Прекрасно. Но всё-таки ест и пьёт? Или не ест и не пьёт? Имеет тело или не имеет?
Имеет мозг или не имеет? Совершенно, ведь, бессмысленно предположить, что существует только чистая духовная» субстанция «Я» без материального субстрата[43]. Ибо, если бы это было так, то откуда бы появилось у этого чистого «Я-духа», у этого «чистого сознания» сознание своей собственной телесности, своего организма, его болезней, телесных потребностей и влечений, т. е.: состояний сознания, которые в самом сознании связываются с телесностью? А если эта телесность так или иначе есть, то откуда она? Отсюда такие вещи, как родители, как время, как эволюция видов, как питание, как ассимиляция, как внешний мир и т. д. и т. п. Пускай солипсизм объяснит все эти проблемы! Пусть onus probandi[44] полежит немного на нём! Но на этих проблемах он будет сразу же чувствовать себя, как рыба, вытащенная на сушу. Ибо все вопросы материальной жизни (еды, питья, производства, потребления, размножения и т. д.) и всей культуры, и всего овладевания (теоретического и практического) миром становятся необъяснимыми, причём чудесные загадки начинаются с самого тела пресловутого solus ipse. Или же оное «Я» должно провозгласить себя бестелесным, вневременным, внепространственным, вечным, в вечности которого угасает различие настоящего, прошедшего и будущего. Но, однако, никто ещё не отваживался на такое «salto». Может быть, дело спасает всеобщее «Я»? Не «Я» солипсистов, а «Я» фихтеанского толка? Однако — увы! — при такой постановке вопроса исчезает вся привлекательность последовательности (quasi[45] — строго-эмпирической), которая отличает школу Беркли — Юма и их новейших сателлитов и лагеря позитивистического агностицизма и феноменализма. Ибо уже это-то «всеобщее „я“» (никак не есть «первоначально-данное», и его природа, как всеобщая абстракция интеллекта, как родовое сознание, ясна с первого взгляда. Оно, с другой стороны, является более прочным, ибо остальные эмпирические «я» приходят и уходят, а род остаётся. Но и тут не отделаться от тех же вопросов. А что было до человечества? И что же, вся история человечества — это, что ли, миф? И ко всем чертям нужно послать всю геологию, палеонтологию, биологию и всё прочее? Все свайные постройки, каменные топоры, лук и стрелы, копья, катапульты и баллисты, пирамиды, каналы, паровые машины, всю человеческую историю вообще?
Возвратимся снова к нашему solus ipse. Что он: он или она? Мужеского или женского рода? Или андрогин[46]?
Нам скажут: «фи! что за вопросы! что за глупости!». А почему? Если речь идёт о строгой (ха-ха-ха!) эмпиричности, то, между прочим, в сознании должно быть и влечение сексуального порядка (ибо эмоции, аффекты и проч. не отрицаются). Так вот, будем судить не по внешним признакам, а по «фактам сознания». Если скажут о мужском начале («М» Отто Вейнингера в «Пол и характер»), то, значит, есть и женщина вне сознания, реальная и настоящая. Если налицо Ж, то есть и мужчина. И т. д. А попробуйте-ка уклониться от этих вопросов! И здесь можно, конечно, некоторое время поломаться, сославшись на то, что такие вопросы «неуместны», и они де оскверняют белоснежные горные вершины мысли. Но это — дешёвое возмущение, это — извините — «благородство» шулера, пойманного с поличным.
Про скептика Пиррона рассказывают, что он, исходя из достоверности недостоверности чувств, шёл прямо на несущуюся на него колесницу, и что друзья его насилу оттаскивали его и выручали из неминуемой беды. Se non е vero е ben trovato[47]. Но это в своём роде единственный случай последовательности. На самом же деле ни один скептик, агностик, солипсист, поставленный под смертельный удар, не удержится от того, чтобы от этого удара отклониться. Откуда? Почему? Или убеждение серьёзно — тогда как объяснить это раздвоение и полярность «теории» и «практики», убеждения и поведения? Или именно поведение «серьёзно». Тогда неясно ли, что «убеждение» покоится «на песце»? «Принято2 опять-таки считать, что аргументы «ногами» не суть аргументы. А почему в сущности? Да просто потому, что до сих пор философствовали так сказать безногие, неполноценные люди, у которых теория была оторвана от практики, в сознании которых действительный мир заменился миром мыслительных абстракций и символов.
Посмотрите, в самом деле, на совокупность жизненных отправлений солипсиста и агностика! Если бы всё разыгрывалось только в его чистом сознании, зачем ему было бы вообще двигаться? В этом отношении в тысячу раз последовательнее были индусские мудрецы-спиритуалисты[48], годами созерцавшие свой собственный пупок, даже чувственный мир считался ими обманной пеленой. Тут точка зрения неприятия мира проводилась куда более последовательно, хотя, увы, даже бренное аскетическое тело всё же не могло целиком оторваться от прозаической воды, чашки рису, кореньев и плодов. А, ведь, с точки зрения приятия или неприятия мира принципиально безразлично, на что вы ориентируетесь: на акрид и дикий мёд или на ростбиф, фрукты и шампанское. Но здесь хоть можно сказать: ut desint vires, tarnen est laudanda voluntas[49]. А у западноевропейских отрицателей, неприемлящих мира, это неприятие выглядит скандалёзно-лицемерно. Нас, разумеется, интересует в данном случае вовсе не «моральная» сторона дела,— бог с ней, с этой стороной. Нас интересует тот факт, что поведение здесь опровергает теорию, которая так жалко удирает в кусты перед самыми ординарными фактами самой ординарной обыденной жизни. Но и у индусов добуддийского толка и у буддистов «brahma-nirwana» и «nibbanam» отрицали чувственный мир во имя идеального сверхчувственного мира, имевшего для них истинное вневременное бытие. А у субъективных идеалистов и солипсистов нет даже и этого. Тут гордыня духа пожирает всё и в то же время диалектически превращается в жалкую игру, которая в мириадах конфликтов с действительностью трусливо отступает буквально на каждом шагу.
«Нирваническая» практика, в которой воля направлена на своё собственное преодоление, на базе неприятия чувственного мира и самоуглубления, тем самым облегчает позицию, ибо сокращает сферу действия вообще, т. е. активного отношения к внешнему миру. Но вот как будет выпутываться неприемлющий мира солипсист, который, отрицая этот мир, действует, т. е. ходит, ест, пьёт, работает, любит, делает предметы и делает детей и т. д.? Ведь, одно дело, когда люди разглагольствуют о неприятии мира с точки зрения пассивно-созерцательной: здесь даже их собственная телесность как бы растворяется и испаряется, ибо предполагается, что она не функционирует, или, по крайней мере рассуждательство исходит из фикции, из того, «als ob»[50] этой телесности не было; она, эта телесность, не мозолит духовных очей, не вылезает наружу. Труднее приходится солипсистам, когда мы спрашиваем не только о пассивных «ощущениях», но и об актах воли (тоже, милостивые государи и милостивые государыни, факт сознания!) и телесных движениях, этим актам воли соответствующих и направленных на телесные объекты. Здесь всё связано одно с другим. Неприятие мира должно вести к отрицанию телесных движений, направленных на этот мир; к отрицанию телесности самого субъекта, к превращению субъекта в чисто-духовную субстанцию, вечную и неизменную, в которой угасает и время, и пространство, и весь Космос, и вся история, и жизнь, и смерть. Выходит, таким образом, что даже собственное тело «я» есть творение этого «я», как «чистого духа». Но — увы! Даже спиритам[51] нельзя уловить ни Беркли, ни Юма, ни одного из их последователей. А, с другой стороны, фактическая множественность претендентов на универсальную и единственную психическую монаду[52] разрушает эту единственность и вместе с нею эту единственную в своём роде сумасшедшую философему.
В действительности каждый акт практики выводит субъекта за пределы его «я», является прорывом во внешний мир, который остаётся и тогда, когда сам этот субъект перестаёт существовать и превращается в ничто. Здесь субъект, который иллюзорно пожирает мир, творя его, пожирается этим якобы им творимым миром, который утверждает свой железный приоритет над преходящим единичным бытием индивидуума, будь последний хоть трижды солипсист, не приемлющий реального внешнего мира.
Субъект солипсизма есть вещь в себе и для себя, вне соотношения со своими друзьями, вне связи, ибо он — всё. Но попробуйте к нему подойти экспериментально.
«Милостивый государь!» — скажете Вы ему: «так как Вы — единственная монада, и аз, грешный, существую только в Вашем сознании, и ваше тело — тоже, и вот эта рапира тоже, то позвольте мне проткнуть ею Ваше свиное (pardon!) сердце. Так как все это разыграется в Вашем сознании, то, разумеется, моя рапира ни капли не повредит Вашей сущности».
«Караул!» — закричит наш солипсист.
Тогда можно проделать другой опыт.
Предложите «неуязвимому» философу не вкушать никаких плодов земных и, исходя из независимости «духа», то есть чистого сознания, отказаться от грубой прозы пищи и питья. Он посмотрит на Вас дикими глазами.
А между тем, ведь, ясно, что с точки зрения его, якобы неуязвимой, позиции всё это — лишь в его сознании, которое не может погибнуть от таких вещей.
Скажут, это грубо. Но, ведь, это не аргумент. А эксперименты эти и реакции на них — аргумент.
И то же будет, если мы потянем к ответу не солипсиста, а, скажем индусского аскета, не приемлющего чувственного мира. Попробуйте отнять у него его скудные пищевые пайки. Он или умрёт (если согласится) или не отдаст их, что более вероятно. Но оба «ответа» будут аргументами за «внешний мир». И никакие хитросплетения мысли, никакие схоластические ухищрения не опровергнут убедительности этих «грубых» аргументов.
Все дело в том, что исходным пунктом является в действительности не «данность» «моих ощущений», а активное соотношение между субъектом и объектом, с приоритетом этого последнего, как величины независимой от сознания субъекта. Тут раскрывается всё значение тезиса Маркса (см. его замечания на книгу А. Вагнера, положение о Фейербахе, и «Немецкую идеологию») о том, что исторически человеку предметы внешнего мира не «даны», как объект мышления, а что исходным историческим пунктом является мир, как объект активного практического воздействия. Процесс ассимиляции[53] (через еду, питье и т. д. ), опосредствованный тем или иным видом производства, есть историческое (а, следовательно, и логическое) prius[54], а вовсе не «мои ощущения» или пассивно-созерцательное отношение между объектом и субъектом. Поэтому практика и аргументы от практики, как это будет подробно показано нами ниже, только с точки зрения интеллектуальной «чистоты», т. е. уродства отъединённого от целокупности жизненных функций, абстрагированного и гипостазиронного[55] интеллекта, не является теоретико-познавательным критерием. Иллюзии субъективного и объективного идеализма[56], отрицание мира вообще и отрицание материально-чувственного мира есть идеологическое извращение, как рефлекс потери связи с практикой действительного овладевания миром, реальной его трансформации[57]. Восточный квиетизм[58] (браманическая и буддийская «нирвана») и скептическая атараксия[59] не случайно совпадает с наиболее глубокими формами неприятия чувственно-материального мира или принципиальных суждений о его непознаваемости, когда все категории бытия превращаются в категории одной кажимости.
В «Феноменологии Духа» Гегеля, в учении о свободе самосознания, автор, анализируя и оценивая стоицизм[60] и скептицизм, дает en passant[61] убедительную критику скептицизма именно с этой точки зрения.
Гегель называет здесь рабским сознанием сознание, находящееся в полной зависимости от жизни и существования. Наоборот, стоическое[62] сознание есть равнодушие самосознания: оно свободно от цепей даже тогда, когда на человека надеты материальные цепи.
«Эта свобода самосознания, когда она выступила в истории духа, как сознательное явление, была названа, как известно, стоицизмом. Принцип его состоит в том, что сознание есть мыслящая сущность, и всякое явление имеет для него существенное значение или бывает истинным и добрым для него лишь постольку, поскольку сознание проявится в нем, как мыслящая сущность» («Феноменология Духа»).
Стоическая невозмутимость духа — «атараксия» (добродетель мудреца, известная и основным восточным философско-религиозным направлениям) имеет, таким образом, основой сознание ничтожности чувственного мира (в большей или меньшей степени). Скептическая философия, которая компрометирует всякое объективное знание, в том числе и уверенность в бытии мира, являются поэтому, как выражается Гегель, рабом по отношению к стоицизму, как господину, освобождая его от привязанности к чувственному, к ценностям вещей и условий жизни. Он разрушает все и всяческие противоположные утверждения, оставляя в неприкосновенности лишь равнодушие сознания, «атараксию».
В «Истории Философии» Гегель считает скептицизм неопровержимым с точки зрения единичного сознания.
«Мы должны,— говорит он.— …согласиться с тем, что скептицизм непобедим, но непобедим он лишь субъективно (наш курсив. Авт.), в отношении отдельного человека, который может упорно отстаивать ту точку зрения, что ему нет никакого дела до философии и признавать лишь отрицание… Его нельзя переубедить или заставить принять положительную философию, точно так же как мы не можем заставить стоять парализованного с головы до ног человека»[63].
Но в «Феноменологии Духа» Гегель со всей силой выдвигает не только соображение о «единичном», но и противоречие между теорией и практикой, словом и делом, столь характерное для всей скептической философии.
Скептическое самосознание «занимается уничтожением несущественного содержания в своём мышлении, однако, именно занимаясь этим, оно оказывается сознанием о несущественном. Оно высказывает приговор абсолютного исчезновения, однако, этот приговор существует и это сознание есть приговор об исчезновении; оно утверждает ничтожность видения, слушания и т. д., но в то же время оно само видит, слышит и т. д. Оно утверждает ничтожество нравственных постановлений и в то же время делает их господами своего поведения. Его поведение и слова постоянно противоречат друг другу, и таким образом оно есть двойственное противоречие, сознание неизменности и равенства себе в полной случайности и несогласии с собою» (Феноменология Духа ).[64]
Но когда эта двойственность в себе сознаёт себя, как двойственность, то есть становится двойственностью для себя, т. е. когда «самосознание» сознаёт свою собственную двойственность, то рождается новая форма сознания, которую Гегель называет несчастным сознанием. Оно сознаёт раскол между теорией и практикой, и практика, т. о., вторгается сюда, как фактор величайшей важности, наряду с дуализмом мира «сущностей и явлений» (об этом ниже). Несчастное сознание, это «несчастное, раздвоенное в себе сознание» (Феноменология Духа)[65].
На свой лад, где точка зрения объективного идеализма и идеалистической всеобщности, в порах которого (идеализма) сидит изрядная доля мистики, Гегель всё же схватывает две основные вещи:
a) противопоставление единичному скептическому сознанию факта всеобще людского, т. е. опыта многих, людей, общественного опыта;
b) противопоставление скептической теории практического начала, в том числе и, прежде всего, практики самих носителей скептической теории.
Таким образом, то, что в устах апологетов скептицизма (а также сторонников последовательного субъективного идеализма, или солипсизма) изображается как грубый и нефилософский аргумент, является на самом деле философским аргументом огромной важности, аргументом, наносящим сокрушительный удар по «самосознанию», которое держится на ногах лишь тогда, когда оно слепо по отношению к своему собственному содержанию, и которое становится несчастным сознанием, как только его кричащая раздвоенность в себе превращается в раздвоенность для себя, то есть, когда эта раздвоенность сознания становится ясной для самого сознания.
Почтенный аристократический философ говорит:
«Представьте себе подземное обиталище, похожее на пещеру, с длинным входом, открытым в сторону света. Обитатели этой пещеры прикованы к стене и не могут повернуть шею, так что их зрению доступна лишь задняя часть пещеры. На далёком расстоянии сзади них бросает свой свет сверху факел. В этом промежуточном пространстве находится наверху дорога и вместе с тем низкая стена, а за этой стеной (лицом к свету) находятся люди, которые носят, поднимая их выше стены, всякого рода статуи людей и животных, похожие на куклы в театре марионеток. Эти люди то разговаривают друг с другом, то молчат… Люди, находящиеся в пещере, будучи прикованы к стене, могли бы видеть лишь тени, падающие на противоположную стену, и принимали бы эти тени за реальные существа, а то, что люди, носящие эти куклы, говорящие между собою, до них доносилось бы лишь эхом, и они считали бы эти отзвуки речами этих теней. Если бы случилось, что один из этих прикованных был бы освобождён и получил бы возможность поворачивать спину во все стороны, так что он теперь видел бы самые предметы, а не их тени, то он подумал бы, что то, что он теперь видит, представляет собою иллюзорные сновидения, а тени представляют собой истинную реальность. И если бы даже кто-нибудь извлёк их из пещеры, в которой они были заключены, к свету, то они были бы ослеплены этим светом и ничего не видели бы и ненавидели бы того, кто извлёк их к свету, видя в нём человека, который отнял у них истину и дал им взамен лишь бедствия и горе» (Plat. De Republica)[66].
Здесь на одной стороне люди, как каторжники, закованные в цепи и прибывающие в юдоли не-истинного чувственного мира; с другой — мир идей, чистых форм, абстрактных сущностей, τον ειδων, недоступных чувствам человека, идеальных прообразов вещей, о которых человек может лишь «вспоминать». Недалеко ушла от этого и телефонная трубка Чарльза Пирсона («Грамматика науки»). И кантовский мир «нуменов», замкнутых «вещей в себе», взятых в противоположность миру «феноменов», «явлений» — стоит по ту сторону чувственного мира, ему «трансцендентен». И никакими силами человеку не впрыгнуть в это холодное царство. Таков печальный тезис Канта. То, что есть действительного в проблеме, было в виде вопроса блестяще сформулировано ещё древними скептиками, в частности Пирроном, как излагает его в учении о тропах Секст-Эмпирик. Гегель, не стеснявшийся в выражениях, в особенности по адресу Канта, говорит (в «Философии Природы»), что метафизика Канта, подобная заразе, с её учением о непознаваемых вещах в себе, глупее животных, которые набрасываются на чувственные предметы, чтобы их пожрать. Это верно и глубоко, ибо любой практический шаг по действительному овладеванию, т. е. преобразованию, переделке, трансформации предметного мира, есть выход за границы, отведённые «трансцендентальному субъекту» «Критикой чистого разума». Как ни «грубо» это доказательство, эта апелляция к практике, они весьма убедительны и с точки зрения теории познания, хотя тот же Гегель не без иронии отзывается о Диогене, ходьбой, то есть ногами, доказывавшем Зенону возможность движения. Ибо, в самом деле: люди по своей воле изменяют предметный мир так, как они хотят, а им вколачивают «идею», что они принципиально не могут познать этого предметного мира. Но это — тема особая и крайне важная. Мы ещё постараемся набить по этому вопросу шишки на медных лбах агностиков. А сейчас заметим вот что; и здесь мы готовы сделать противнику временную принципиальную уступку; будем рассуждать «чисто логически», хотя это понимание логики неверно, ограниченно, даже плоско-тривиально: ибо, поскольку мы вводим рассуждения о практике в качестве доказательства, сама эта практики переходит в теорию, она сама становится теоретическим аргументом.
В чём суть всех построений, толкующих о непознаваемости внешнего мира (не говоря уж о его отрицании, о чём выше был «весёлый разговор»)? В субъективности ощущений, представлений, явления, «феномена» в противоположность объективному, вещи в себе, «нумену». Цвет, звук, сладкое, горькое, твёрдое и т. д — всё это субъективные влияния, сигналы, идущие от нуменального мира «в себе». А каков же он «в себе»? Как пахнет роза, когда её никто не нюхает? Как «отмыслить» («abdenken»[67], термин Авенариуса) субъекта? И если его отмыслить (чего, по Авенариусу, нельзя), то что же останется? Как человеку представить мир в нечувственных формах? А если этого нельзя, то, значит его нельзя познать «в себе», он останется вечной загадкой, принципиально неразрешимой. Может быть, это и материя, может быть, это — дух; может быть, это совокупность монад; может быть, это царство платоновских «идей»; может быть, наконец, это бог — кто знает? Здесь — царство веры, фанатизм, чистого созерцания, мистики, иррационального[68] «познания». Гадайте хоть на кофейной гуще! Это все — «особо статья»!
Поражает ясностью постановки вопрос у Пиррона.
Секст-Эмпирик повествует:
«Первым уроком является различие организации животных, благодаря которому у различных тварей возникают различные представления об одном и том же предмете и одним и тем же предметом вызываются различные ощущения».
То же и с людьми: страдающий желтухой видит белое жёлтым. Это уж совсем, как у Маха, с приёмом сантонина («Анализ ощущений»). Таким образом здесь сразу утверждается двоякий субъективизм: 1) индивидуальный (желтуха, дальтонизм и т. д.); 2) общечеловеческий, родовой. А что же такое вещи в себе? Что они такое вне этих двух субъективных окрасок? Что они — объективно?
Хор отвечает: не знаем. Скептики: не знаем. Агностики: не знаем. Кантианцы; не знаем. Все они: и не будем знать; ignoramus, ignorabimus[69]. Ах, какие страсти-мордасти!
На троп[70] Пиррона мудро отвечает Гегель, который, несмотря на свой идеализм, благодаря крайнему объективизму этого идеализма, стоит на грани своей противоположности, материализма, и потому часто бьёт агностиков и кантианцев тяжёлым артиллерийским боем. Итак, Гегель:
«Но если они (скептики, Пиррон) и уничтожают чувственную одинаковость и тождественность и, следовательно, уничтожают эту всеобщность, то на смену ей выступает другая всеобщность, ибо всеобщность или бытие заключается именно в том, что мы знаем, что в набившем оскомину примере страдающего желтухой ему это кажется таким-то цветом, т. е. мы знаем необходимый закон, согласно которому для него наступает изменение в ощущении цвета» (История философии. Т. Ⅱ)[71].
Это превосходный ключ к проблеме, истинно-диалектический подход к ней. «Вещь в себе» и человек, объект и субъект (поскольку он есть) связан, находятся в определённом отношении. Если объект остаётся тем же, а субъект меняется, и мы знаем специфическую организацию субъекта и закон соотношения между объектом и субъектом, то мы уже кое-что знаем. Мы знаем, что «вещь в себе», т. е. внешняя реальность имеет объективное свойство вызывать совершенно определённые ощущения у одних и совершенно определённые ощущения у других субъектов. Кант, как известно, перегрыз зубами «Критики чистого разума» всякую связь между субъектом и объектом. У него даже категория причинности есть априорная[72] категория чистого разума, и только вопиющей непоследовательностью, взрывающей всю систему можно объяснить, что у того же Канта вещи в себе «аффицируют» наши чувства, т. е. что здесь налицо причинная связь.
Тут несомненный провал, несомненное фиаско, разрушение стройного здания.
Итак, мы знаем уже: 1) что вещи в себе суть причина наших ощущений, 2) мы знаем закон соотношения, т. е. объективное свойство вещей производить определённые ощущения.
Это со стороны объекта. Со стороны субъекта, объективным свойством которого является свойство иметь ощущения, мы видим, что мышление снимает субъективность, понимая её, как таковую.
Но здесь нужно подчеркнуть то, чего нет у Гегеля, что должно быть подчёркнуто марксистской диалектикой. Это — следующее:
Во-первых, то, что понят и фиксирован мышлением субъективизм (относительный!) дальтониста или желтушечного, могло произойти лишь из сравнений «опытов» многочисленных индивидуумов, то есть могло быть «дано» лишь в человеческом общении, продуктом коего и являются понятия, и системы понятий, и наука, как всё более и более правильное отражение объективного мира; во-вторых, то, что понят субъективизм (тоже относительный) родового, общечеловеческого (субъективизма, так сказать, второго порядка) является также результатом кооперации людей и богатейшего опыта сравнений разных организмов, уже и с выходом за пределы людей (невидимые человеком лучи видят, например, муравьи).
Но из всего этого не следует, что в ощущениях — только субъективное. Это — одностороннее и метафизическое воззрение. То же и в феноменах, т. е. в феноменальной «картине мира». Ибо в явлениях является мир: это не самопроизвольное одностороннее в себе бытие человеческого сознания (ни индивидуального, ни общественного, ни ощущения, ни представления, ни понятия первого ранга — феноменалистической картины мира); это — всегда соотношение, связь: никакого бы цвета не было бы, если бы не было объективно существующих световых лучей, никакой бы феноменалистической картины мира не было бы, если бы не было бы мира. Здесь объективное переходит в свою собственную противоположность. Или, как говорит Гегель в «Науке Логики»: «Явление есть не просто несущественное, а обнаружение сущности»[73], т. е., в переводе на наш язык, обнаружение объективного мира в категориях человеческих чувств.
Таким образом, рассматривать ощущения, как только субъективное, вне связи с объективным, нелепо. Эта сторона дела была хорошо сформулирована ещё «Геркулесом древнегреческого мира», Аристотелем, который (в «De anima») писал, что для ощущения «необходимо, чтобы было налицо ощущаемое». То есть, ощущение предполагает внешнее, внешнюю реальность, независимую от субъекта и связанную с субъектом, которую субъект ощущает. Он ощущает её, в нём ощущается она. Ещё резче: у Ильича (в «Материализме и эмприокритицизме») есть формула, касающаяся света: энергия внешнего раздражения переходит в ощущение цвета.
Ergo[74]: материальные лучи такой-то длины и скорости воздействуют на материю сетчатки, нервные токи идут, мозг «работает», инобытием чего является ощущение. Именно поэтому в «Философских тетрадках» Ильич выставляет тезис, что чувства не отделяют человека от мира, а связывают его с ним, приближают его к миру. Здесь взаимопроникновение противоположностей, их диалектическая связь, а не односторонняя субъективность и не абсолютная разорванность объекта и субъекта, не отрицание (как в «Эмпириокритической принципиальней координации» Авенариуса) реальности внешнего мира, якобы не могущего существовать без субъекта. Сама противоположность realiter[75] возникла исторически, когда природа создала, выделила из себя новое качество, человека, субъекта, исторически-общественного субъекта.
Интересен в высшей степени и восьмой троп Пиррона. Он гласит:
«Согласно этому тропу мы заключаем, что так как всё есть в отношении к чему-нибудь, то мы удержимся сказать, каково оно само по себе и по своей природе. Нужно, однако, заметить, что мы здесь употребляем слово „есть“ лишь в смысле „кажется“».
Тут, следовательно, говорится об отношениях в двояком смысле: во-первых, в смысле отношения к судящему субъекту; во-вторых, в смысле отношений между объектами, т. е. об отношении предмета к «другому», к другим предметам или процессам. О первом мы уже говорили. Теперь о втором. Здесь нужно сказать, что вещь в себе кантианская, т. е. «вещь», взятая вне какой-бы то ни было связи с другим, есть пустая абстракция, т. е. абстракция, лишённая всяких конкретных определений, то есть ничто, caput mortuum[76] абстракции, как выражался Гегель. В самом деле, что такое, например, вода вне определённой температуры, давления и других условий? Что такое вода «в себе»? Вопрос нелеп, ибо «в себе», т. е. вне определённых отношений, оно — ничто, leere Abstraktion («wahrheitslose leere Abstraktion»[77], как метко определяет Гегель). «Из того, что воздух, огонь и т. д. ведут себя так-то и так в одной сфере, нельзя сделать никаких выводов относительно их поведения в другой сфере»[78] — как формулирует вопрос Гегель в «Философии Природы». Поэтому, в сущности, нет фактов вне законов и нет законов вне фактов: и то и другое есть единство, ибо закон есть необходимое соотношение, связь чего-то с чем-то, переход одного в другое, становление, превращение и т. д. Потому не физические, химические, органические и т. д. свойства тел выражают отношение: электропроводимость, летучесть, теплопроводность, упругость, тяжесть, плавимость, протяжённость, временность, движение, наконец, даже свойство ощущать и мыслить,— всё это суть объективные свойства соотносящихся тел, законы, как соотношения. «Отмыслить» субъекта можно. Познание, исходя из чувственного, снимает субъективное и первого, и второго и т. д. порядка, приходя к объективным свойствам вещей и процессов, к соотношениям между ними, независимым от соотношения с субъектом. Вопреки эмпириокритикам, бытие природы без мыслящего субъекта было историческим бытием земли до появления человека. Но из принципиальной возможности и необходимости «отмыслить» (abdenken) «принципиальную эмпириокритическую координацию», не вытекает, что можно «отмыслить» все природные соотношения. Здесь вступает в силу так называемый «лысый» силлогизм[79], над которым ломали голову древние мудрецы, здесь количество переходит в качество.
Отсюда: скептики правы лишь против рассудочных, метафизических, антидиалектических определений, оперирующих вещью в себе, взятой вне всяких отношений. Такую вещь в себе, безразличную по отношению ко всякому другому, познать действительно нельзя по той простой причине, что она не существует, является ничем, небытием, пустой абстракцией, метафизической иллюзией. Так называемые отдельные вещи: (электрон, атом, химические элементы, планеты, индивидуумы органического мира и т. д.) мы берём в их относительной независимости, но всегда в определённых, искусственно выделяемых, более устойчивых соотношениях, которые именно в силу своей относительной устойчивости берутся за скобки и не замечаются: хорошо бы выглядел, например, человек в безвоздушном пространстве и при абсолютном нуле! И какова была бы тогда его «природа»? Или, вспомним, что говорил в «Диалектике природы» Энгельс о «вечности законов природы». Они существуют, если налицо есть определённые естественно-исторические условия. Они по существу так же историчны, как и любой общественный закон, только масштабы времени совсем иные. Последние исследования Эддингтона, например, доказали, что в физике космической, при колоссальных температурах и давлениях, при нагревании тела не расширяются, а, наоборот, сжимаются, в полную противоположность обычным земным соотношениям, т. е. другим связям вещей и процессов.
Так меняется.[80] Вот здесь-то и вскрывается вся нелепость трактовки цвета, звука и т. д., как только субъективного. Ибо:
1) свойство иметь ощущение есть объективное свойство субъекта, который сам может быть рассматриваем как объект;
2) это ощущение появляется в результате воздействия объекта. Мы можем рассматривать, ведь, само отношение между объектом и субъектом, как объективное отношение, и свойство порождать ощущения будет тогда объективным свойством объекта, а свойство иметь ощущения будет тогда объективным свойством субъекта. Если мы знаем, что у субъекта a, b, c объект x порождает ощущения α, β, γ, то мы знаем тем самым известные объективные свойства объекта. Возьмём, на первый взгляд, парадоксальный пример, о котором мы упомянули выше: ядовитого паука. Если паук кусает человека, человек заболевает. Что такое ядовитость паука? Это — его объективное свойство, которое человек познаёт. Вне соотнесения с человеком оно не существует: тарантул может кусать дерево и никакого свойства ядовитости не обнаружится; если же он кусает человека, то его ядовитость налицо. Эта ядовитость, следовательно, есть нечто соотнесённое с субъектом и вне соотношения свойство ядовитости не существует: существует лишь свойство выпускать определённый сок такого-то химического состава.
Правда, на это могут сказать: здесь речь идёт о субъекте, как физиологическом единстве, а в проблеме ощущений речь идёт о специфической трудности, ибо тут — новое, психическая сторона; тут, далее, вопрос не только об ощущении, как процессе, но и вопрос об ощущении, как отражении внешнего и об отношении содержания этого отражения к самому отражаемому. Это верно, но мы этого и не оспариваем. Только это не есть возражение.
В самом деле, в чем вопрос? Вопрос в том, прав ли был Кант, когда относительную субъективность феноменов превращал в абсолютную и заключая отсюда к непознаваемости вещей в себе. На это мы возражаем, и постольку и аналогия с пауком уместна; суть дела заключается в том, что мы, выражаясь словами Гегеля, знаем закон соотношения: ядовитость паука бессмыслица, Unding[81], как говорят немцы, вне соотношения с субъектом. С этой точки зрения сама «ядовитость» есть нечто субъективное. Но она в то же время выражает и объективное свойство, и познавая это объективное свойство (т. е. объективное соотношение между пауком и человеком), мы тем самым познаем паука с известной стороны. Это значит: всякий раз, как паук будет кусать человека, с ним будет происходить то-то и то-то. Паук — делаем мы заключение — ядовит. Не «в себе», но в соотношении. Когда мы говорим: роза красна, это значит: всякий раз, как человек смотрит на розу, у него возникает ощущение красного. Производить ощущение красного есть объективное свойство розы. Роза красна. Не «в себе», а в отношении. Но, повторяем, производить ощущение красного есть объективное свойство розы. Познавая это свойство, мы тем самым познаем и розу. Но так же, как за ядовитостью паука скрывается (вне отношения с человеком) его свойство выпускать жидкость определённого состава, так и за краснотой розы скрываются специфические световые лучи.
Таким образом, мы видим здесь всю диалектическую относительность понятий. Колючесть шипа розы есть объективное свойство шипа, но по связи его с телом человека или другого животного; вне этой связи понятие колючести бессмысленно; но это не мешает тому, чтобы оно выражало определённое объективное соотношение между объектом и субъектом.
Зная закон соотношения, мы знаем и относительность самого свойства, но это вовсе не незнание, как выходит, если следовать «дурному идеализму» Канта.
Мы имеем дело, однако, и с такими связями и отношениями, которые не зависят от субъекта. Если пропускается через воду электрический ток, то вода разлагается на кислород и водород, Весь процесс наблюдаем мы, грубо выражаясь, через очки нашей субъективности (причём мы знаем «закон» этих «очков»). Но само отношение между током и разложением воды совершенно от очков не зависит: оно объективно. Здесь два отношения: 1) отношение между током и водой; 2) отношение между всем наблюдаемым процессом и субъектом наблюдения. Но отношение между током и водой в его специфичности независимо от второго отношения, закон которого к тому же известен. Улавливаем ли мы это первое отношение? Конечно, улавливаем. Но это и значит, что мы познаём объективные свойства вещей и процессов. И каждый раз, как мы будем пропускать ток через воду, она будет разлагаться на водород и кислород. Этот процесс применяется и в технике, в промышленном производстве. Что же мы и здесь не знаем объективного свойства тока разлагать воду, или не знаем объективного свойства воды разлагаться под действием тока? Кто может сказать, что это не объективные свойства? Что здесь субъективного? Цвет воды? Запах? И т. д.? Но мы об этом даже и не говорим. Эту «субъективность» мы отбрасываем. Мы говорим о том, что вода разлагается, что есть объективное свойство тока в соотношении с водой и объективное свойство воды в соотношении с током. И это мы познаём. Но так же точно обстоит дело с громаднейшим и всё нарастающим количеством вещей и процессов в их связях и соотношениях. Это, правда, не кантовские «вещи в себе»: это действительные вещи и процессы в их действительных связях, переходах, движениях. В «Феноменологии Духа» Гегеля дан подробный анализ всех образований и ступеней, через которые и по которым проходит «Дух» (предметное сознание, самосознание, абсолютное знание). При рассмотрении предметного сознания, Гегель, изображая переход от чувственной достоверности к восприятию и от восприятия к понятию, даёт замечательную картину противоречий и трудностей в главном вопросе о соотношении между мышлением и бытием и о познаваемости вещей и процессов. Он великолепно изображает, как противоречия гонят сознание к мысли об универсальной связи всего сущего, и в заключении говорит:
«Связь с другой есть прекращение для себя бытия. Именно благодаря абсолютному характеру и своему противоположению она находится в отношении к другим [вещам,] и только это отношение имеет существенное значение; но отношение есть; отрицание своей самостоятельности, и, таким образом, вещь гибнет, как раз благодаря своему существенному свойству» (Феноменология Духа.)[82].
Здесь, по Гегелю, представление абсолютной общности не имеет уже чувственного характера и «впервые… сознание действительно проникает в царство рассудка».
Это место никак не должно нас смущать, ибо всё ещё речь идёт только о рассудочных категориях. Однако, вышеприведённые суждения нельзя оставить без некоторых возражений уже теперь. У Гегеля связь вещей, как известных предметных единичностей, имеет тенденцию превратиться в чистое отношение без относимого, точно так же, как, например, в «Философии природы» материя определяется через единство времени и пространства и их соотношений, а не наоборот, т. е. не так, чтобы время и пространство определялись, как формы существования материи. Если вещи не существуют вне отношения к другим вещам, то это вовсе не означает, что они «гибнут», то есть перестают существовать: отрицание изолированной вещи не есть отрицание вещи. Если отношение существует, как «существенное свойство» чего-то, то с гибелью этого чего-то должно гибнуть и это отношение. Отдирать одно от другого никак нельзя: это — антидиалектическая, голо-рассудочная операция: вещь предполагает отношение и уничтожает понятие вещи в себе, как абстрактной, бессодержательной и пустой: она всегда и везде, и для другого. Она сама — диалектическое противоречие, и философия должна брать её именно в этой диалектической противоречивости.
Чувство известной неудовлетворённости при обсуждении вопроса о познании часто проистекает из того, что люди думают не о познании предметного мира, а о чем-то другом; то есть не о том, чтобы получить отражение (правильное отражение) предмета, а о том, чтобы получить сам предмет, то есть превратиться в предмет.
Это стремление возникает в связи с аналогией с другими людьми. Если субъект X наблюдает живого «Y, человека» то он об Y судит по аналогии с собой. Он считает, что «познаёт Y» тогда, когда воспроизводит «переживания» Y в своём собственном сознании, судя об этом по мимике, по лицу, по движению тела и т. д. Другими словами, он познает Y тогда, когда он до известной степени сам превращается в Y, воспроизводит объект в себе самом, хотя в то же время и отделяет себя от этого другого. Но здесь предпосылкой является родовая однородность структуры, специфической живой материи и родовая однородность сознания, как его свойства, как его инобытия. «Сознание» многих самих взаимодействуют. Сознание каждого есть в то же время (на определённой ступени исторического развития) и объект себя самого. Это есть самосознание (Selbstbewusstsein). Ступень самосознания, как определяет Гегель в «Феноменологии Духа», есть «истина и достоверность себя самого», и в этом — отличие от предметного сознания. Однако, это отличие заключается и в том, что в то время, как кооперация или борьба людей в их телесности есть и кооперация или борьба их сознаний, соотношение между человеком и неорганической природой — совершенно иное. Здесь никак нельзя, чтобы бревно поместилось, как бревно, в его телесности, в сознании человека. Бревно может быть воспроизведено только «духовно» («geistige Reproduktion» у Маркса). Бревно не имеет сознания, как не имеет его весь неорганический мир (подробно об этом мы ещё будем говорить). Если бы субъект превратился в «бревно», т. е. в часть неорганической природы, то исчезло бы и сознание, и для этого субъекта, все проблемы мира, в то числе и проблема бревна. Такова смерть. В смерти, после разложения, то, что было мыслящим субъектом, становится однородным с неорганической природой и угасает в её безразличном равнодушии и равнодушном безразличии. Непонимание этого факта связано с различными обманами и иллюзиями, когда в природу всовывают многообразные типы сознания, одухотворяют её, превращают в бога, потом хотят причаститься этой — божественной благодати, в наивности своей воображая, что это-то и есть высший тип познания.
«Природа вещей» и её законы. Это выражает вечное движение, текучесть, непрерывное изменение соотношений и связей, мировую диалектику становления.[83]
Таким образом, процесс познания, отправляясь от чувственных показателей, исторически углубляется, снимает покровы субъективности, понимая эту субъективность и её относительность, зная её «закон», и издавая себе всё более адекватную действительности картину мира.
Примерно говоря, три ряда свойств мы можем перечислить здесь:
a) наиболее общие свойства, выражающие универсальные отношения: время, пространство, движение, форма, тяжесть и т. д.
b) качественно-специфические свойства, выражающие отношения вне зависимости от субъекта: физические и химические, биологические, общественно-исторические (твёрдость, жидкость, газообразность, электропроводимость, кристалличность, теплопроводимость, летучесть и т. д. и т. п.; способность ассимиляции, движения, размножения; способность ощущения; общественно-исторические свойства: способность мышления, речи, активного приспособления к природе и т. д.
c) свойство производить ощущения у определённых видов особо организованной материи (цвета, звуки и т. д. и т. п. ) и свойства в соотношении с субъектом вообще (например, ядовитость паука тарантула).
Два первые ряда свойств выражают меняющиеся, подвижные, текучие, диалектические соотношения между вещам и процессами независимо от познающего субъекта. Последний ряд выражает соотношение между внешней реальностью и её непосредственным проявлением в ощущениях субъекта, исторически, в процессе мышления, вырастающих во все более адекватную «картину мира», отражение этого мира, его «копию» (отнюдь не удвоение самой реальности!), а также объективные отношения между объектом и субъектом вообще. Роза «в себе», т. е. в одной связи природы, посылает лучи такой-то длины; в связи с глазом обычного человека она — красна; в связи с глазом дальтониста она зелена. Мы знаем её, вернее, мы познаём её, и в объективной связи, и в связи о субъектом и познаем законы соотношений, т. е. свойства вещей и процессов в их диалектической взаимозависимости и текучести.
Так прослеживаем мы (в историческом процессе познания) исторические превращения объективного мира, возникновение новых качеств, например, происхождения органических тел из неорганической природы, эволюцию организмов, эволюцию человеческих обществ и т. д.) Не лозунг Дюбуа-Реймонда: «Ignorabimus»[84] верен; верен и обоснован противопоставленный ему лозунг Эрнста Геккеля: «Impavide progrediamur»[85]!