Вскоре после полуночи 25 октября от варшавского берега Вислы отчалили две лодки и при звуке трубы, с белым знаменем, поплыли к Праге. В Варшаве царила тишина, не было обычного городского шума; было совсем тихо и на самом берегу, покрытом толпами народа, который с фонарями и факелами, но без оружия, провожал взглядами и мыслями уполномоченных и остался ждать их возвращения. Это отправились к Суворову три депутата варшавского магистрата, с депешей магистрата и с письмом короля.
Под впечатлением штурма и в виду пожираемого пламенем несчастного предместья, верховный совет немедленно выслал из Варшавы свой архив, отправил казну в корпус Понятовского и выпустил из тюрем приверженцев русской партии. Ещё недавно им и русским пленным грозила серьёзная опасность: Колонтай собирался внести в верховный совет предложение об их казни. Как ни боялись члены совета своего мрачного сотоварища, предложение его было бы наверно отклонено, но у Колонтая оставалось возмущение черни, при помощи которой он мог добиться своего. Теперь, под влиянием нависшей беды, в варшавском населении взяли верх другие побуждения. Но так как анархические стремления всё–таки могли выказаться, Вавржецкий приказал Гедройцу вернуться к Варшаве и дал королю письменный совет: выехать из Варшавы к войскам.
С утра 24 октября из Варшавы потянулись длинные вереницы экипажей, обозов и пешеходов; уезжали и уходили все, кто не верил в благоприятный исход дела и торопились избегнуть участи, постигшей Прагу. Уезжали не только мирные граждане, но и офицеры; уехал между прочими и Зайончек, с невынутой пулей. Колонтай бежал раньше, опасаясь за свою безопасность, и увёз с собой большие деньги и драгоценности, пожертвованные частными лицами ещё при Косцюшке на патриотическое дело. Вавржецкий послал за ним в погоню 200 человек кавалерии при двух офицерах, но они открыли Колонтаю цель командировки и дали бежать. Провинились перед долгом и совестью и другие: свидетельствуя по приказанию верховного совета казну, таможенный директор Зайончек передал больше 6,000 червонцев нескольким офицерам, для доставления в указанное место, но не все это исполнили.
Варшава переживала 24 октября часы, стоившие многих лет. Требовалась крайняя энергия правительства для успокоения обезумевшего от ужаса населения, а между тем и правительства почти не было. После полудня, когда возобновилась русская канонада, сформировалась депутация от горожан и представилась королю, Вавржецкому и верховому совету; она требовала капитуляции и решительно отказывалась от оборонительных действий, дабы спасти город от мести и разорения. Эти три власти думали тоже самое, различие было лишь в оттенках, а потому решение последовало в ту же ночь. Верховный совет поручил магистрату отправить к Суворову депутацию с предложением капитуляции; король дал от себя письмо в том же смысле.
Депутация была принята пражским комендантом Буксгевденом и отправлена к дежурному генералу при Суворове, Исленьеву; тот дал знать Суворову. Русский главнокомандующий принял эту весть с удовольствием и продиктовал условия капитуляции:
Оружие, артиллерию и снаряды сложить за городом, в условленном месте; поспешно исправить мост, чтобы русские войска могли вступить в Варшаву сегодня после полудня или завтра утром; даётся торжественное обещание именем русской Императрицы, что все будет предано забвению, польские войска будут распущены по домам с обеспечением личной свободы и имущества каждого; то же гарантируется и обывателям; Его Величеству королю — всеподобающая честь. Суворов вручил эти статьи Исленьеву и приказал прочесть их присланным уполномоченным. Варшавские депутаты, озадаченные такою умеренностью и ожидавшие совсем других условий, от радости прослезились и вместе с Исленьевым отправились к Суворову. Русский главнокомандующий поджидал их, сидя перед своей калмыцкой кибиткой. Заметив, что депутаты подходят нерешительным шагом, как бы волнуемые разными опасениями, он вскочил со своего места, кинул саблю на землю и бросился к депутатам с распростёртыми руками, крича по–польски; "мир, мир"! Обняв депутатов, он ввёл их в кибитку, усадил около себя, стал угощать вином и закусками. Депутаты снова прослезились.
Переговоры велись в виде приятельской беседы и продолжались недолго. Депутаты предъявили депешу магистрата и письмо короля. В первой говорилось об обязанности магистрата заботиться о благосостоянии города и его обывателей и вытекающей из того необходимости устранить нежелаемые случайности при вступлении в Варшаву русских войск. На этом основании он поручил вести переговоры трём уполномоченным, прося Суворова гарантировать жизнь и собственность варшавских жителей и прекратить военные действия до заключения капитуляции. Король писал, что магистрат Варшавы ходатайствует о его вмешательстве в переговоры, для выяснения намерений Суворова относительно польской столицы, а потому он, король, просит по этому предмету ответа, предупреждая, что жители намерены защищаться до последней крайности, если им не будет гарантирована личная и имущественная безопасность. Суворов вручил депутатам заготовленные перед тем условия капитуляции, а также короткое письмо к королю, тут же написанное, в котором говорилось, что все его желания выполнены. Затем депутаты под эскортом сели в лодки и отправились к варшавскому берегу. Там толпился народ, ожидая ответа. Когда они приблизились, то стали кричать: "мир, мир". Весь берег загудел от радостных криков, и депутатов вынесли на руках из лодки. Ответ ожидался через 24 часа, и затягивание дела не допускалось.
Весь день 25 октября прошёл в очистке улиц и уборке мёртвых тел. Вечером Суворов переместился к Белоленку, на прежнюю свою квартиру.
Когда уполномоченные магистрата передали королю ответ Суворова и условия капитуляции, главнокомандующий и верховный совет были призваны во дворец; туда же прибыли генералы Грабовский, Макрановский и князь Понятовский, приехавший из своего корпуса по получении известия о взятии Праги. Здесь разыгрались сцены, доказавшие, как велико было разномыслие между людьми, управлявшими погибающей Польшей. Макрановский объявил от имени генералов и армии готовность повиноваться королю и главнокомандующему, но не верховному совету, и осыпал последний упрёками за его неумелость и многочисленные ошибки. Потом держал слово король. Он говорил о немедленном сложении оружия, как того требует Суворов; обращаясь с этими словами преимущественно к Вавржецкому, он настаивал на неизбежности этой меры. Вавржецкий не согласился с королём, утверждая, что имея 20,000 войска под ружьём и 100 орудий, можно если не поддержать революцию и спасти отечество, то по крайней мере защитить народ, или погибнуть со славою. Пусть столица и вся земля отдадутся Суворову, но армии не подобает следовать их примеру, она может уйти в Пруссию и там зимовать. Суворов, имея тут много дела, не пойдёт за ней, да и не решится на такой шаг без особого повеления Императрицы, хотя бы король Прусский и звал его на помощь. Предприятие это обещает успех, ибо прусские войска раздроблены и до зимы не в состоянии собраться для действенного отпора. А король Станислав может тем временем написать русской Императрице, что если поляки пред нею и провинились, за то вся Польша разграблена беспримерным образом и ей грозит голод и долгое обнищание. Справедливое изображение нынешнего ужасного положения должно возбудить в русской Императрице чувство жалости и сострадания; Екатерина выскажется наконец, чего она хочет от несчастной Польши.
Судя по последствиям, надо думать, что мнение Вавржецкого одержало верх; он сам по крайней мере утверждает, будто король, хотя и по многом размышлении, согласился ехать в армию. Верховный совет, уменьшившийся за бегством некоторых членов из Варшавы, собрался в заседание и снабдил городской магистрат, как и в первый раз, пунктами для ведения дальнейших переговоров о капитуляции. Изъявлялось согласие на обезоружение мирных жителей и на сложение оружия в условленном месте, на исправление моста и на вступление затем русских войск в Варшаву; говорилось, что город Варшава всегда был полон почтения к своим королям и что от этой обязанности и впредь не отступит. Но на остальные требования Суворова представлялись контр–предложения: обезоружить войско, сдать артиллерию, снаряды и воинское снаряжение город не может, так как войска магистрату не подчинены, но постарается склонить армию к этому решению. Не может починить мост в срок, так как на это требуется несколько дней, а польские войска не в состоянии двинуться из города раньше восьми дней. Магистрат принял это постановление верховного совета к исполнению.
26 октября, около 10 часов утра, прибыли прежние депутаты с ответом магистрата. Суворов прочёл депешу и пришёл к заключению, что дело умышленно затягивается, тогда как успех переговоров обеспечивался именно их быстротою, под свежим впечатлением пражского штурма. Суворов тотчас же подтвердил и развил прежние свои требования в ряде новых пунктов. Жители Варшавы немедленно обезоруживаются, их оружие перевозится в Прагу на лодках, а находящееся в оружейных магазинах — передаётся магистрату. Арсенал, порох и все военные припасы Варшавы сдаются русским по занятии ими города. Обязывается принудить войска тоже сложить оружие, кроме гвардии короля, или же заставить их выйти за городскую черту. Для исправления моста назначается сроком 28 октября; русские войска будут также работать; до этого числа назначается перемирие. Магистрат встречает русские войска при их вступлении в город на мосту с городскими ключами. Все дома по пути следования русских будут закрыты. Архив русской миссии и все её бумаги сдаются по принадлежности. Русские пленные получают свободу завтра утром.
Суворов дал ещё депутатам особое заявление, в котором просил о поддержании тишины и порядка при вступлении русских войск и снова удостоверял в безопасности обывателей. Затем, он приказал отправить посланных, а Буксгевдену начать исправление моста со стороны Праги. Сверх того, в виду возможности выступления польских войск из Варшавы, а также на случай инсурекции или какой–нибудь другой катастрофы в городе, он признал нужным иметь на той стороне Вислы сильный отряд войск. Поэтому тогда же отдано барону Ферзену приказание отправить Денисова вверх по Висле, в Карачев, а за ним следовать и самому Ферзену, совершив переправу на левый берег Вислы с помощью местных судов.
В это же утро было прислано к Суворову ещё посольство из Варшавы: Потоцкий упросил находившихся в плену русских дипломатических чиновников, баронов Аша и Бюлера, съездить к Суворову, вероятно с целью умилостивить его в интересе всех пленных. Аш и Бюлер пробыли в русском лагере недолго и вернулись в Варшаву. Возвращение их укрепило доверие к русскому главнокомандующему. Суворов и без того решился быть умеренным, лишь бы добиться скорого умиротворения края.
Вскоре после полуночи с 26 на 27 понёсся из Варшавы гул, раздались крики, а затем и выстрелы. В русском лагере были приняты предосторожности. Наутро говорили, будто польские войска хотели увести с собой короля и русских пленных, но народ, боясь мщения русской армии, восстал против этого.
Беспорядки были вызваны Вавржецким, который желал, чтобы король удалился с войском, но к насилию не прибегал, да и не был способен. Похищения короля и избиения его сторонников добивалась одна "якобинская" ультрареволюционная партия, притом с помощью восстания черни, которое и готовилось с этою целью ещё до штурма Праги. Но этой партии Вавржецкий был первый враг и противник. На улицах Варшавы действовали не анархисты, а толпы народа, добивавшегося капитуляции города. Они очень опасались отъезда короля, считая его присутствие залогом мирного исхода. Но главной причиной смуты был бесхарактерный, малодушный король, который для успокоения партий лавировал между ними и, не имея охоты разделить с войсками труды, опасности и риск военных предприятий, таил свой взгляд и несколько раз высказывал намерение отправиться в армию.
Когда окончательные условия Суворова стали известны в городе, население осталось ими очень довольно, не исключая и офицеров, которые подобно королю предпочитали остаться в Варшаве. Все чувствовали усталость от бурных событий последних лет. "Ни в ком не видно было духа революции", с горечью говорит Вавржецкий. Население Варшавы добивалось скорейшего заключения капитуляции, Вавржецкий же её оттягивал, чтобы вывезти из города как можно больше. Король и магистрат требовали от главнокомандующего скорейшего выступления войск из Варшавы; он возражал, что должен прежде проводить военные транспорты. Приступал к нему с подобными требованиями и народ; Вавржецкий отвечал, что "затеяв революцию, хотят так подло её кончить". Несмотря на мостовой караул, чернь прорвалась на мост и принялась его чинить; Вавржецкий послал батальон с приказанием очистить мост, но народ настаивал на своём намерении. Вавржецкий приказал стрелять по работавшим картечью и так прервал начатую работу.
Видя упорство главнокомандующего, король послал утром к Суворову с просьбой об отсрочке вступления русских войск, но Суворов отказал, усматривая ловушку, поставленную и королю, и ему. После этого отказа революционному правительству делать было нечего; верховный совет закрылся, передав королю свои полномочия. Получив власть, король послал к Суворову второе доверенное лицо, а затем и третье, снабдив его полномочиями уже не по предмету капитуляции Варшавы, а для трактования о мире между Россией и Польшей. Узнав о содержании письма, Суворов возвратил его нераспечатанным, сказав, что войны между Россией и Польшей нет; что он, не министр, а военачальник, присланный для сокрушения мятежников и, кроме отправленных уже в Варшаву статей, ни о чем трактовать не станет. Но дабы облегчить королю задачу умиротворения и вывести его из затруднительного положения, Суворов в конце концов отложил вступление войск в Варшаву до 1 ноября.
В числе послов, приезжавших в тот день, был граф Потоцкий, одно из главных лиц революции. Суворову советовали удержать Потоцкого в виде заложника, так как русские пленные не были ещё освобождены, но он решительно отказался, сказав, что подобный поступок был бы злоупотреблением доверия, и ничего кроме худого в происходящие переговоры не внесёт.
Пражская сторона моста была уже готова, на варшавском конце работа кипела, никем не останавливаемая. Магистрат написал Суворову ответ на последние условия капитуляции; все пункты принимались, кроме вступления русских в Варшаву 27 числа, так как этот день уже истёк; оружие жителей было отобрано и готово к отправлению на лодках к Праге; обезоружение польских войск или вывод их король брал на себя; оставалось при оружии только 1,000 человек гвардии и 300 полиции. Ответ был задержан до следующего дня, вероятно по настоянию Вавржецкого.
28 октября перед рассветом в Прагу прибыли депутаты с означенными документами; они обратились к Суворову с просьбой о скорейшем вступлении русских войск в Варшаву, так как город, и в особенности короля, нельзя было считать в безопасности от недовольных капитуляцией. Следом явился посланный с письмом короля, коротким, но любезным, где Станислав–Август благодарил Суворова за его образ действий и выпускал на свободу русских пленных, говоря, что передаёт их генералу, достойному ими командовать. Суворов назначил на завтра вступление в Варшаву и отправил бригадира князя Лобанова–Ростовского с ответным письмом к королю и с поручением принять освобождённых пленных.
Дело, приближаясь к мирному концу, получало и мирный оттенок. Одному из пленных польских генералов, старику Геслеру, Суворов дозволил перебраться в Варшаву, к семейству; сообщение между Варшавой и Прагой сделалось свободным; освобождённые русские пленные ездили в Прагу навещать знакомых, из пражского лагеря многие отправились с той же целью в Варшаву.
Вавржецкий тем временем спешил отправлять военные транспорты. Было вывезено больше 50 пушек, много других предметов военной потребности, а также с монетного двора золото и серебро в слитках на 157,000 злотых. Остальное он надеялся отправить следом, поручив коменданту Орловскому. Не обошлось без уличных замешательств, так как народ боялся выезда короля и подозревал в этом Вавржецкого, а тот винил Станислава–Августа. Гедройц уже выступил из–под Мокотова в Торчин, туда же направлен Каменецкий с бывшим корпусом Понятовского. Домбровский с Пилицы был в арьергарде. Призванный к королю для убеждения сложить оружие, Вавржецкий остался при своём проекте — уходить в Пруссию, объясняя Станиславу–Августу, что это не может вредить России, что для неё удаление польских войск равно их обезоружению. Он просил вместе с тем короля ходатайствовать перед русской Императрицей о милосердии, а перед Суворовым, чтобы допустил остаткам польского войска уйти, не нападая на них и не преследуя. Вавржецкий выехал из Варшавы в Торчин ночью с 28 на 29 октября, пред самым вступлением в Варшаву русских войск. С ним ехал и бывший президент верховного совета Закржевский.
Вступление в Варшаву назначено было утром. Суворов 28 числа отдал приказание: войскам вести себя порядочно и мирно, вступать в город с оружием незаряженным, и если даже будут выстрелы из домов, не отвечать. Такая миролюбивая осторожность главнокомандующего показалась многим опасной. Начальник головной колонны Буксгевден дал приказание зарядить пушки и ружья, но тайно, чтобы никто не знал. К счастью, это не имело дурных последствий. Войска изготовились как на парад и глядели щёголями; даже у казаков Исаева "лошади были против обыкновения вычищены", замечает участник и очевидец. Движение через мост началось в восьмом часу; прежде шли войска Потёмкина с казаками Исаева во главе, потом корпус Дерфельдена. Шли с музыкой и развёрнутыми знамёнами. Впереди ехал Суворов с большой свитой, одетый в ежедневную кавалерийскую форму, без орденов и знаков отличий. Городской магистрат, в чёрной церемониальной одежде, находился в сборе на варшавском конце моста; по приближении Суворова старший член поднёс ему на бархатной подушке городские ключи, хлеб и соль и сказал приветственное слово. Суворов взял ключи, поцеловал их и поблагодарил Бога, что Варшава куплена не такой ценой, как Прага. Он передал ключи дежурному генералу Исленьеву и стал по–братски обниматься с членами магистрата и с многими из окружающего народа, а другим пожимал руки, обнаруживая непритворное душевное волнение.
Войска вступили в город тем же порядком; перед Суворовым ехал Исленьев, держа на подушке городские ключи. Вопреки условию, город кипел жизнью, дома не были заперты, и во всех окнах и на балконах виднелись любопытные зрители, а на улицах толпился народ. Часто раздавался виват Екатерине и Суворову, перемежавшийся с криками протестующих патриотов, но ни выстрелов, ни других неприязненных действий не было: самые горячие, революционеры заблаговременно уехали. У кафедрального собора Суворов остановился и совершил короткую молитву. Пройдя город, полки направились к своим местам внутри варшавских укреплений: корпус Потёмкина к стороне Виланова, а Дерфельдена к Маримонту. Суворов остановился в гостинице на окраине, где заказал обед, а после того занял один из лучших домов по соседству с лагерем. Магистрат представил ему прусских, австрийских и освобождённых русских пленных; первых было больше 500, вторых 80, третьих 1,376. Австрийцы и пруссаки были скованы. В числе русских находилось три генерала и три дипломатических чиновника высших чинов. Разыгралась трогательная сцена; освобождённые падали перед Суворовым на колени и благодарили его; радость их тем более понятна, что несколько дней назад носились зловещие слухи об их судьбе.
Суворов писал из Немирова Хвостову, что может кончить с Польшей в 40 дней. Он исполнил обещание: кроме 29 дней, проведённых им не по своей воле в Бресте, кампания от вступления в Польшу до занятия Варшавы продолжалась 42 дня.
Суворов командировал генерал–поручика П. Потёмкина в распоряжение польского короля, возложив на него заботу о безопасности Станислава–Августа. Король пожелал видеть Суворова на следующий день. Суворов оделся в полную форму, надел все свои орденские знаки и в 10 часов утра 30 числа отправился во дворец с большой свитой и конвоем. Впереди скакал эскадрон гусар, вокруг кареты Суворова ехало верхом множество генералов и офицеров; рядом с ним сидел Потёмкин, впереди бароны Бюлер и Аш. Эскадрон конных егерей замыкал кортеж. Во дворце был церемониальный приём; Станислав–Август обошёлся с Суворовым любезно, обнял его несколько раз и беседовал с глазу на глаз в течение часа. Тут было условлено многое, в том числе, что король отдаст приказание, дабы все польские войска (которых Суворов называл не иначе, как бунтовщиками) сложили оружие и выдали пушки. Но так как такое приказание без соответственных гарантий ничего не значило, то Суворов обещал предоставить амнистию всем войскам. На следующий день он прислал заявление: "Сим торжественно объявляю:
1) войска, по сложении оружия перед их начальниками, тотчас отпускаются с билетами от их же чиновников в свои дома и по желаниям, а оружие, тож пушки и прочую военную амуницию, помянутые начальники долженствуют доставить в королевский арсенал.
2) вся их собственность при них;
3) начальники, штаб– и обер–офицеры и шляхтичи останутся при оружии".
Суворов, беспощадный к вооружённому противнику, делался другим, когда противник бросал оружие. Характеризуя своё отношение к побеждённым полякам, он приводил стихи Ломоносова:
Великодушный лев злодея низвергает,
А хищный волк его лежащего терзает.
Такая метаморфоза происходила в нем и по внушению сердца, и по расчёту ума. В настоящем случае то и другое усугублялось. Перед ним был король, венчанный властитель, помазанник Божий, т. е. лицо, перед которым Суворов, глубоко убеждённый монархист, привык преклоняться. Притом этот король был несчастен. С другой стороны, конец войны был обеспечен, и чем шире победитель выказывал великодушие и безбоязненность, тем полнее было умиротворения. По этим побуждениям Суворов решил сделать королю истинно царский подарок. Во время беседы Станислав–Август попросил отпустить из плена офицера, который прежде служил при нем пажом. Суворов согласился и спросил, не пожелает ли король получить ещё кого–нибудь. Не ожидая такой любезности, Станислав–Август удивился, но Суворов, улыбаясь, предложил ему сто человек, даже двести. Замечая, что недоумение короля возрастает, Суворов сказал, что готов дать свободу 500 человек по королевскому выбору. Станислав–Август не знал, как выразить ему благодарность, и послал генерал–адъютанта с приказом Суворова, догнать задние партии пленных, отправленных к Киеву. Нагнав их верстах в 200 от Варшавы посланный предъявил приказ Суворова, освободил свыше 300 офицеров, а остальных, до 500, выбрал из унтер–офицеров и рядовых. Нетрудно понять, какое благое впечатление произвёл поступок Суворова не на одних освобождённых.
Очередным делом стало разоружение польских войск. Первый шаг был сделан ещё до вступления русских в Варшаву: Денисов переправился через Вислу 28 числа под Гурон. Вверх по Висле, в сандомирском воеводстве, находились мелкие польские команды под началом бригадиров Язвинского и Вышковского. После штурма Праги Вышковский бежал в Галицию. Вавржецкий приказал Язвинскому собрать команды и препятствовать переправе русских. Сопротивление поляков было слабое; русская кавалерия переправилась вплавь, артиллерия на судах, пехота частью на судах, частью с кавалерией. Язвинский был отброшен. Вслед выступил Ферзен с корпусом. Кроме войск Язвинского на Висле, многочисленные отряды находились на Пилице, под начальством Домбровского и Мадалинского. Гедройц шёл из Варшавы на соединение с ними. Корпус князя Понятовского, племянника короля, был в Закрочиме под командой генерала Каменецкого; наконец, отряд бригадира Ожаровского стоял под Торчином. Считая свои силы слабыми, Ферзен просил подкрепления, но Суворов отказал, так как стало ясно нежелание польских войск продолжать войну. Взамен он рекомендовал Ферзену энергичные действия, при которых успех несомненен; приказал принуждать поляков к сдаче, а при отказе истреблять, настигая и побивая без остатка. "А кто сдастся, тому згода, пардон, если же сдастся до атаки, то и вольность, и вообще с капитулирующими поступать весьма ласково и дружелюбно".
Слух об амнистии с первого же дня стал увеличивать число отказывающихся от борьбы, а когда начали в войска приходить из Варшавы письма от оставшихся там военных и являться лично эмиссары мира, то инсурекционные вооружённые силы стали таять буквально не но дням, а по часам. Этому помог король, сдержавший своё слово: от его имени или с его согласия и ездили эмиссары; он обнадёживал оставляющих оружие полной безопасностью личной и имущественной; от него же был пущен слух, что только те офицеры сохранят чины, которые со своими войсками немедленно сложат оружие.
Вавржецкий выехал из Варшавы к корпусу Домбровского и, проезжая через Рашин, оставил там 300-ный конный наблюдательный отряд. Октября 30 показались казаки, и отряд сложил оружие. Приехав в Торчин, Вавржецкий нашёл там вместо сильного корпуса, заново обмундированного, всем обильно снабжённого и оплаченного, жалкий остаток. В нем произошло что–то вроде открытого бунта, так что Гедройц вынужден был просить у короля объяснить условия разоружения. Посланный ещё не успел возвратиться, как офицеры и солдаты стали разбегаться, и Гедройц с трудом удержал остаток под знамёнами. В то же время Вавржецкий получил от оставшихся в Варшаве генералов и офицеров эстафету, с просьбами об отставке под разными предлогами, но на неё не отвечал. Каменецкий донёс, что его отряд (считавшийся в ряду других лучшим) не желает ни драться, ни идти в поход, а отдаётся под начало короля, ибо им успели внушить из Варшавы, что главнокомандующий действует от отчаяния и ведёт на гибель. В разгар этой смуты подоспели ближайшие прусские войска, переловили несколько сот, зачислили их в свои ряды рекрутами и взяли 17 орудий. Вавржецкий командировал туда генерала Неселовского с приказом принять начальство от Каменецкого и вести остатки отряда на соединение с главными силами. В небольшом отряде Ожаровского люди, не дождавшись ответа на посланный вопрос об амнистии, просто разошлись, бросив 10 пушек, которые были подобраны и увезены казаками. Вавржецкий прибыл к войскам Домбровского и Мадалинского; на соединение с ними шёл и Гедройц. Мадалинский исчез, взяв 4,000 червонцев из казённых денег, и написал Вавржецкому, что боится мщения русских, а потому удаляется, оставляя своё имение на уплату взятых денег. Неселовский застал едва половину войск Каменецкого, принял от него отряд и приказал выступать, но один полк побросал ружья и разбежался. Неселовский хотел усмирить бунтовщиков, но встретил неповиновение и отказ; проглотив эту пилюлю, он продолжал движение с остальными, но когда дошёл до перекрёстка дороги на Варшаву и Торчин и повернул к последнему, то почти все отказались от повиновения и, выпрягши лошадей из–под артиллерии и обоза, частью пошли к Варшаве, частью рассыпались в стороны.
Главнокомандующий, заботясь о спасении своей военной чести, направлял подчинённые войска на поступки, которых лучше было бы не делать.
Несколько дней назад, когда надежда на успех революции и войны была уже утрачена, Домбровский сообщил Вавржецкому в Варшаву, свой план. По его счёту, тогда состояло под ружьём до 40.000 поляков при 200 орудиях, с 10 миллионами польских флоринов в казне. Армия должна выйти в поле, вместе с королём и центральным правительством, и направиться к границам Франции. Русские не смогут препятствовать, ибо им довольно забот с занятым краем и столицей, а отряжённый ими корпус ничего не сделает. То же самое и пруссаки, тем более, что Франция постарается помочь польской армии. Если же соединение поляков с французами окажется невозможным по большой длине пути, то армия в 40,000 с королём и правительством будет представлять нацию, и Россия с Пруссией начнут с ней переговоры на почётных для Польши условиях. Таким образом достигнется результат, гораздо более выгодный, чем постыдная капитуляция, которая может повести только к временному спасению Варшавы.
Вавржецкий отвечал, что предложение Домбровского рассмотрено в военном совете, по мысли одобрено, но в исполнении найдено не осуществимым, так как король не желает оставить Варшаву, и народ грозит восстанием в случае попытки его похищения; кроме того, офицеры и солдаты упали духом и потеряли доверие к начальникам. Домбровский отказался от своего плана, оспаривая и проект Вавржецкого об удалении армии в Пруссию. Он решил, что лучше всего перейти с войсками в прусскую службу. Вавржецкий это знал и держался настороже.
Притяну Гедройца и приказав Язвинскому присоединиться к армии за Пилицей, в Конской, Вавржецкий 3 ноября перешёл Пилицу в Новомясте, с остатками отряда Неселовского, и разрушил за собой мост. Русские гнались за поляками неутомимо, не упуская их из виду передовыми войсками, но не могли вовремя достигнуть Пилицы с достаточными силами. Впереди шёл Денисов, за ним Ферзен. Денисов поспел к Пилице, когда мост был испорчен, и принялся его чинить; это его задержало, и войска Вавржецкого снова успели удалиться. Оставалось довольствоваться брошенной польской пушкой и несколькими сотнями инсургентов, сложившими оружие. После переправы Ферзен донёс, что поляков насчитывается до 20,000, а у него всего 7,000, и просил подкрепления. Счёт основывался на слухах и показаниях сдающихся; в действительности у Вавржецкого, считая и отряд Язвинского, было не больше тысяч 14, и при их деморализации перевес в силах ничего не значил. Суворов так и понимал дело, но всё–таки послал Шевича с 8 батальонами и 25 эскадронами, приказав доносить о ходе действий через каждые 6 часов и возложил на Ферзена ответственность: "Рекомендую вашему превосходительству полную решимость, вы генерал; я издали, и вам ничего приказать не могу. Иначе стыдно бы было, вы локальный. Блюдите быстроту, импульсию, холодное ружьё; верить счёт мятежников".
Вавржецкий посылал в Варшаву к королю узнать о результате его ходатайства пред Суворовым в пользу польских войск. Возвратился посланный, за ним прибыл офицер от Суворова. Вавржецкий извещался, что при условии сдачи оружия, инсургенты могут возвратиться по домам с паспортами за подписью командиров. Это говорилось ещё в данной 31 октября амнистии, но Вавржецкий послал к королю генерала Горенского, написав, что условия ничего не гарантируют и он их не принимает.
Между тем поляки прибыли в Држевицу. Здесь Вавржецкий накрыл письмо прусского генерала Клейста к Домбровскому: именем короля поляки призывались в прусскую службу, а Домбровский приглашался для переговоров. Вавржецкий продиктовал Домбровскому уклончивый ответ и приказал отправить это письмо к Клейсту. Домбровский приступил к Вавржецкому с убеждениями, при содействии нескольких десятков офицеров; Вавржецкий отказал вторично. Он говорил, что нельзя верить подписи прусского короля, который вероломно изменил трактату с Польшей; что ручательство Суворова надёжнее, потому что русскую Императрицу честь обяжет соблюсти данное её военачальником обещание. Но это не убедило никого, личный интерес был против неё.
Убедившись в невыполнимости своего плана, Вавржецкий стал заботиться лишь о выгодных условиях разоружения войск. Нельзя было ожидать, чтобы Суворов изменил объявленную амнистию, но Вавржецкий желал окончить своё несчастливое предводительство спасением, насколько возможно, своей собственной и национальной военной чести. Побуждение благородное, но неуместное, так как все хотели мира, только одни чаяли получить его от пруссаков, другие — от русских. Вавржецкий в этом убедился, может быть в десятый раз. Пикеты и высланные к Новомясту разъезды перешли либо к русским, либо к пруссакам; посланы были новые — то же самое. Из опасения дальнейшего дезертирования, приказано было выступать дальше, прямо на Конскую, но Домбровский просился идти через Опочно, где будто бы заготовлен для него фураж. Вавржецкий поспорил, но согласился. В Опочне Домбровский получил с нарочным из–за прусской границы письмо с предложением. Вавржецкий опять настоял на своём. Так продолжалось и дальше, по дороге к Конской и оттуда к Радошице. В одном месте вся кавалерия арьергарда сдалась казакам, в другом разразился бунт с пушечной и ружейной пальбой, в третьем часть войск, забрав лошадей из–под артиллерии и обоза, ушла к русским и пруссакам, так что 24 пушки пришлось закопать в землю; в четвёртом при слухе, что показались казаки, опять бунт с пальбой, разъезд не возвратился, почти целая бригада рассыпалась. Вавржецкий собирал офицеров, говорил, что необходимо обождать Горенского с ответом Суворова и до тех пор удерживать солдат, что если ответ будет не удовлетворительный, то лучше пробиваться к французам и погибнуть со славой или сдаться любой армии, только не русской и не прусской. Офицеры соглашались, но дело шло по–прежнему.
Так Вавржецкий добрался до Радошице, соединившись, как он говорит, "с незараженным" отрядом Язвинского из 3,000 человек с 20 пушками, однако прибывшие скоро подошли под общий уровень. 5 ноября вернулся Горенский с амнистией от 31 октября, уже опубликованной от Радошице до Варшавы. Вавржецкий не удовольствовался, и хотя послал сказать Денисову и Ферзену, что из Радошице не сделает ни шагу, а Суворову, что согласен сложить оружие, но затягивал развязку, послав королю просьбу, чтобы он сверх условий амнистии ходатайствовал об освобождении взятых в плен.
Польскому главнокомандующему ничего и не оставалось делать, как стать в Радошице. Денисов сидел у него на плечах, передовые казачьи партии и разъезды внезапно появлялись в разных местах, своим появлением усиливая расстройство поляков. Были случаи, что сдавшиеся направляли казаков к оставшимся под ружьём, чтобы ускорить развязку. Трофеи доставались русским дёшево: орудия приходилось только подбирать. Под Новомястом подобрано 1 орудие, под Карачовым 4, под Радошицей 20, в других местах тоже. Но все же они служили справедливым возмездием за победную кампанию и за большие труды при преследовании в ненастное время года. Отряд Шевича например прошёл 170 вёрст меньше чем в трое суток. "Мы отдыхаем, а вы в трудах", писал Суворов Ферзену, а в другом письме говорил: "пора, пора под кровли". Давно было пора, и приходилось торопиться.
Но результатами трудов не всегда пользовались трудившиеся. В Опочне, где были оставлены 24 орудия, пруссаки и завладели ими почти на глазах Денисова. Ферзен спрашивал приказания у Суворова, как поступить; Суворов отвечал: "С сими пушками извольте поступить по вашему усмотрению: вы локальный, а я вдали; коли можно взять добрым манером, то возьмите; коли нет, уступите; не стоит того, чтобы за них ссориться". Но так как Суворов терпеть не мог служить другим "мартышкиным каштанным котом", а в настоящем случае пруссаки именно вытаскивали каштаны русскими руками, то ему стало досадно, и через два дня он пишет Ферзену, что было бы желательно отобрать от пруссаков пушки. Пушек однако не удалось добыть из цепких рук союзников.
Отправив Суворову извещение о готовности сложить оружие, Вавржецкий в ожидании ответа объявил об этом войскам и находившимся при них великополянам. Для удобства квартирования и довольствия, по представлению Домбровского, требовалось расквартировать кавалерию по окрестным деревням, на что Денисов согласился. Но как только конница стала выходить из местечка, на пехоту напало сомнение, и она, захватив артиллерийских лошадей из–под орудий, почти вся перешла к русским. Вероятно в пехоте прошёл слух, что конница оставляет её, и слух этот оказался не совсем пустым. По условию с Денисовым кавалерию следовало развести по деревням в 2–3 верстах от Радошице. Но Домбровский с тремя полками пошёл в Лопушно, за 20 вёрст, откуда намеревался пройти ещё 15 вёрст до Мологоща, по направлению к Кракову. Вавржецкий послал за ним генерала с приказанием возвратиться. Домбровский вернулся, но своим поступком внушил русским недоверие к даваемым польскими военачальниками обещаниям. Денисов прислал к Вавржецкому офицера с жалобой; Вавржецкий объяснил причину и подтвердил своё прежнее слово. Но так как этот случай показал, что польский главнокомандующий не может почитаться достаточной гарантией за подчинённых, то Денисов обошёл занятый поляками район и расположил часть своих войск, загораживая пути в Краков. Домбровский заявил претензию, что два казачьих полка стали между деревнями, занятыми его войсками, отчего может произойти сшибка. Вавржецкий просил Денисова удалить казаков; помня смысл наставлений Суворова, Денисов не упорствовал и отвёл казаков несколько назад, но все по той же краковской дороге.
Денисов не стал ждать получения Вавржецким ответа от Суворова и утром 7 ноября послал к Вавржецкому двух офицеров при трубаче с требованием разоружения. В то время, как Вавржецкий распоряжался о сложении оружия в одно место, явился в Радошице сам Денисов с двумя эскадронами и вошёл в дом, занимаемый главнокомандующим. Появление его было неожиданностью для Вавржецкого и генералов. Произошло это потому, что польские аванпосты при приближении русских эскадронов сложили оружие. Денисов, войдя в комнату, пригласил всех ехать в Варшаву к Суворову. Придя в себя от изумления, Вавржецкий возразил, что этого условия в опубликованной амнистии нет, что он сам и его генералы имеют право получит паспорта и свободно ехать домой. Денисов отвечал, что он и не арестует никого и оружия не отбирает, а только исполняет присланное приказание (которого на самом деле не было) и не думает, чтобы этим нарушалось объявление русского главнокомандующего. Вавржецкий сказал, что поедет в Варшаву, ибо считает себя арестованным. Весть о произошедшем быстро разнеслась и произвела чрезвычайную суматоху. Польская кавалерия бросила своих лошадей, солдаты и офицеры ворвались к Вавржецкому и с криками и грубостью стали требовать паспортов, а некоторые горячо и назойливо обратились с тем же к Денисову. Денисов отвечал, что грубостей от них терпеть не будет, и паспортов выдавать не станет, потому что это дело не его, а их начальников. Вслед за тем, по совету Вавржецкого, он вышел и оставался при своих эскадронах, близ крыльца, пока Вавржецкий подписывал паспорта и увольнял людей, выслушивая от Домбровского упрёки. Всего уволено несколько больше 2,000 человек — до такой ничтожной цифры растаяла инсурекционная армия в какие–нибудь 10 дней.
Вавржецкий с генералами под эскортом русских отправился в Варшаву, где представился Суворову. Неизвестно, какой между ними происходил разговор, но польский главнокомандующий показался русскому "подающим сомнение в спокойном пребывании". Тем не менее, чтя данное слово, Суворов предложил ему паспорт для свободного проживания где угодно, на общем для всех условии — выдаче реверса, но Вавржецкий дать реверс не согласился. Тогда Суворову ничего больше не оставалось, как отправить его в Киев под присмотром двух офицеров, откуда Румянцев препроводил его в Петербург, по присланному оттуда приказанию. Остальным четырём тоже предложены паспорта для проживания где пожелают, но реверс сразу согласился дать только Домбровский, который и уехал тотчас в своё имение в Саксонию, и 5 лет спустя встретился снова на боевом поле с Суворовым, к вящей славе последнего. Прочие трое заупрямились и потому тоже должны были отправиться в Киев, но перед выездом из Варшавы изменили своё намерение "и, по просьбе короля, обязавшись реверсами о спокойном пребывании, уволены в домы".
Ещё перед 7 ноября Суворов написал Ферзену: "ваше превосходительство, чудесные вести, одна другой радостнее! Господь Бог увенчай вас полным окончанием; не упустите ни единого. Его превосходительству Фёдору Петровичу Денисову моё покорнейшее благодарение". По получении же извещения от 7 ноября, Суворов в нескрываемом восторге восклицает: "ура, конец", передаёт "братское целование" Денисову, приказывает "не упускать ни одного, на то казаки", велит готовить войска к выступлению на винтер–квартиры ближайшими трактами, без маршрутов, и обещает через несколько часов прислать квартирное расписание. 8 ноября он поздравлял графа Зубова с обезоружением Польши, а 17‑го, когда уже были собраны все главные сведения и цифры, пишет Румянцеву: "виват великая Екатерина, все кончено; сиятельнейший граф, Польша обезоружена". Он торопится посылать трофеи и вывозить всякого рода военное имущество в Россию, и ещё более спешит разместить свои войска по квартирам, ибо выпал глубокий снег и наступили морозы.
Умиротворённым инсургентам выдавались паспорта почти всюду, куда они являлись, и выдача эта едва ли была окончена в ноябре. По числу выданных до 1 декабря паспортов видно, что после занятия Варшавы инсургентов состояло под знамёнами 29,500 человек; в это число впрочем входит до 2,500 жителей краковского и сандомирского воеводств. Разогнано, отпущено и взято в рекруты пруссаками 2,500 человек, остальные сдались русским. Из польской артиллерии взято пруссаками 17 орудий да 24 подобраны в Опочне; русским досталось гораздо больше; они кроме того получили большое количество пороха, ружей, другого оружия и военного имущества. Генералов, явившихся за паспортами, было 18. Нечего и говорить, какое сильное впечатление произвела в России и во всей Европе эта блестящая и кратковременная кампания, которой достигнуты такие полные результаты.
19 ноября приехал в Петербург от Румянцева посланный Суворовым генерал–майор Исленьев, с ключами и хлебом–солью Варшавы. На другой день во дворце был выход при большом съезде. Граф Безбородко читал "объявление о причинах войны с Польшею", затем отслужен благодарственный молебен при пушечной пальбе, с коленопреклонением. Дочь Суворова удостоилась самого благосклонного приёма; Екатерина, отведав варшавской хлеба–соли, поднесла их ей собственноручно. Потом был парадный обед, в середине которого объявлено о возведении Суворова в звание фельдмаршала. Пили его здоровье при 201 пушечном выстреле, стоя, причём Государыня говорила о нем в самых любезных и милостивых выражениях. Желая засвидетельствовать перед всеми самое полное внимание к новому фельдмаршалу, она, при обратном отъезде в Варшаву одного из приближённых к Суворову лиц, ротмистра Тищенко, поручила ему заботиться о здоровье фельдмаршала. Передавая обо всем этом одному из своих приятелей, Суворов писал, что он от радости болен. Он получил от Государыни два рескрипта: в одном из них значилось, что не она, Екатерина, а он, Суворов, произвёл себя своими победами в фельдмаршалы, нарушив старшинство, от которого Государыня отступать не любит. Племянник его, князь Алексей Горчаков, привёз ему от Императрицы фельдмаршальский жезл в 15,000 рублей; кроме того доставлен богатый алмазный бант к шляпе, пожалованный за Крупчицы и Брест. В заключение, Государыня назначила Суворову в его полное и потомственное владение одно из столовых имений польского короля, Кобринский Ключ, с 7,000 душ мужского пола, т. е. увеличила его состояние втрое.
Суворов был так всем этим тронут, что не мудрено, если бы в самом деле захворал. Сделавшись фельдмаршалом, он достиг мечты всей его жизни. Туго развивалась его военная карьера; каждый шаг приходилось брать с бою и наконец, по свидетельству самой Государыни, взято с бою фельдмаршальство. Суворов не скрывал восхищения. По приказу Хвостова велено во всех имениях Суворова отслужить молебен с коленопреклонением. Не обошлось и без выходок. Когда прибыл из Петербурга фельдмаршальский жезл, который Суворов ожидал с волнением и упоминал про него в своих письмах не иначе, как под одной начальной буквой ж…, то его отнесли в церковь для освящения. Суворов прибыл туда в куртке без знаков отличий и приказал расставить в ряд несколько стульев. Затем он стал перепрыгивать эти стулья, один за другим, приговаривая после каждого прыжка: "Репнина обошёл", "Салтыкова обошёл", "Прозоровского обошёл", поименовав всех генерал–аншефов, которые были старше его. После того оделся в полную фельдмаршальскую форму и велел начинать службу.
В тот же день освящались и ордена Красного Орла и большого Чёрного Орла, присланные Суворову королём Прусским. Фридрих Вильгельм жаловал их, как свидетельство "уважения и особенного почтения, хотя Суворов не нуждается в этих орденах для возвышения своей славы и конечно их не ищет". Австрийский император тоже его не забыл, пожаловав свой портрет, богато осыпанный бриллиантами; не скупился ни на рескрипты, ни на комплименты, поздравлял с фельдмаршальством, называл кампанию "блестящей" и, упомянув успехи австрийских войск против французов, изъявил уверенность, что Суворов порадуется "за своих старых учеников и товарищей по оружию". Оба государя старались выказать ему своё внимание и благосклонность, награждая орденами ближайших его сотрудников, родственников и даже курьеров. Их принимали всюду и приглашали к себе самые почётные лица. Император и король как бы соперничали в этом отношении с Императрицей, которая по обыкновению награждала широко, щедрой рукой. Правда, и Суворов не стеснялся ходатайствовать о своих подчинённых, представляя длинные списки, надоедая графу Зубову и выхваляя некоторых из них свыше меры, напр. Потёмкина. Императрица в одном из писем своих к Гримму говорит: "Граф двух империй расхваливает одного инженерного поручика, который, по его словам, составлял планы атак Измаила и Праги, а он, фельдмаршал, только выполнял их. Молодому человеку 24–25 лет, зовут его Глухов".
Оказывая Суворову и другим лицам своё внимание, иностранные государи в сущности делали очень немногое, потому что в счастливом окончании кампании заключались их прямые интересы. Суворов имел право сказать спустя несколько лет, в Италии, под гнётом австрийской политики: "Щедро меня за Лодомирию, Галицию и Краков в князе Платоне Зубове наградили". Платону Зубову, который все время был в Петербурге и только мешал правильному направлению польских дел, выпала львиная доля наград: из бывших польских коронных имений ему досталось 13,000 душ, вдвое против Суворова. В своей наивности временщика и фаворита он нисколько не сомневался в размере своих заслуг, поддерживаемый в этом убеждении толпами льстецов и искателей. Даже Румянцев не постыдился написать ему хвалебное письмо, в котором главную долю достигнутого успеха приписывает ему же, Платону Зубову. Чем полнее был успех Суворова, тем более он должен был затронуть личные самолюбия и зависть. Высшая среда была настолько известна с этой стороны, что во избежание интриг, искательств, клеветы и всяких иных докук, держалось в большом секрете принятое Императрицею решение возвести Суворова в фельдмаршалы; об этом не знал даже управлявший военным департаментом граф Н. Салтыков, находивший, что покорителю Польши довольно будет звания генерал–адъютанта. Когда же пожалование в фельдмаршалы совершилось, то произвело большую и неприятную сенсацию между многими. Один из членов коллегии иностранных дел, Морков, нашёл награду неуместной, говоря, что всякий должен считать себе наградой, если его употребляют на дело. "Но себя он исключает из этого правила", язвительно замечает граф Безбородко. Некоторые из старших генерал–аншефов не скрывали досады; князь В. В. Долгоруков и граф П. П. Салтыков увольнения от службы. Недаром Суворов не любил высшую сферу и клеймил завистников сарказмами. Зато вся Россия была на его стороне, удивлялась ему, восхищалась им, с гордостью произнося его имя. Русская литература, хотя и младенческая, отзывалась о нем в общий тон. В. Г. Рубан прислал к нему акростих и пеан своего сочинения при хвалебном письме; по этому поводу Суворов спрашивал у Хвостова; "Как вы думаете, не можно ли ему учинить приличного подарка"? Костров прислал в Варшаву эпистолу; Державин — поздравительное письмо с четверостишием:
Пошёл, и где тристаты злобы?
Чему коснулся, все сразил:
Поля и грады стали гробы;
Шагнул — и царство покорил.
Суворов поручил Хвостову выдать Е. П. Кострову 1000 рублей из доходов того или следующего года, смотря по возможности, и кроме того отвечал автору эпистолы письмом в стихах:
В священный мудрые водворены быв лог,
Их смертных просвещать есть особливый долг;
Когда ж оставят свет, дела их возвышают,
К их доблести других примером ободряют.
Я в жизни пользуюсь чем ты меня даришь,
И обожаю все, что ты в меня вперишь
К услуге общества что мне не доставало,
То наставление твоё в меня влияло:
Воспоминаю я, что были Юлий, Тит,
Ты к ним меня ведёшь, изящнейший пиит.
Виргилий и Гомер, о если бы восстали,
Для превосходства бы твой важный слог избрали.
Это стихотворение достойно внимания по изложенному в нем взгляду Суворова на поэзию, хотя взгляд этот был несколько гиперболичен в виде комплимента поэту. Державину Суворов отвечает смесью прозы и стихов, уверяя, что "изливает чувство своей души в простоте солдатского сердца":
Царица севером владея,
Предписывает всем закон.
В деснице жезл судьбы имея,
Вращает сферу без препон.
Она светила возжигает.
Она и меркнуть им велит;
Чрез громы гнев свой возвещает,
Чрез тихость благость всем явит.
Магистрат Варшавы подготовил ему сюрприз в Екатеринин день 1794 года, поднеся от варшавян золотую табакерку с лаврами из брильянтов. На середине крышки был изображён городской герб, плывущая сирена; над нею надпись: Warczawa zbawcy swemu, а снизу дата пражского штурма. Варшава назвала Суворова "своим избавителем" за разрушение моста в разгар штурма. Не следует преувеличивать значение этого подарка, но очень естественно с их стороны было желание засвидетельствовать Суворову благодарность за его человеколюбивый поступок, тем более, что Суворов оставался среди них и в управлении завоёванным краем руководился доброжелательными, человеколюбивыми побуждениями.
Суворов сделался теперь знаменитым. Генерал Фаврат, принявший начальство над прусскими войсками вместо Шверина, отданного под суд за то, что выпустил Мадалинского и Домбровского с добычей из прусских пределов, хотя они три дня переправлялись через р. Бзуру, был поражён быстрым исходом кампании. Он написал Суворову восторженное письмо, в котором сознаётся с наивной откровенностью, что несмотря на всю неусыпность и добрую волю прибыл к Петрокову так поздно, что ему оставалось только удивляться подвигам "великого Суворова".
Разумовский, русский посол в Вене, обращается к нему с восторженными посланиями и говорит, что все в мире солдаты завидуют его подчинённым и все монархи были бы рады вверить ему свои армии. Затронута была Венским двором тема о назначении Суворова командующим русским и австрийским корпусами против французов. Французский эмигрант, Гильоманш–Дюбокаж, только что принятый в русскую службу и назначенный под начальство Румянцева, не желает поступить ни к кому другому, кроме Суворова. Русский посланник в Константинополе, Кочубей, пишет графу С. Воронцову, что польская кампания Суворова произвела изумительный эффект в Турции, вследствие контраста с предшествовавшими неудачными действиями союзников. В глазах турок русские войска ещё выросли; мусульмане напуганы, и Порта заявила полное невмешательство в решение польских дел. Кочубей замечает, что особенно обязан Суворову, потому что благодаря ему Порта стала питать к Петербургскому двору удвоенное почтение. Один из русских дипломатических агентов в Германии сообщает в частном письме, что в общественном мнении Суворов занял весьма высокое место. Находят, что только русские могут изменить ведение войны с французами; где теперь армия в 60,000 человек оказывается недостаточной, там будет довольно 30,000 при Суворове; если Фридрих Великий ценил Шверина в 10,000 человек, то за Суворова можно дать втрое. Имей немецкие войска своим начальником пол-Суворова, то не были бы прогнаны до Майнца; ибо будь они составлены сплошь из одних героев, всё–таки ничего не могут сделать, когда предводитель их безголовый или обязан спрашивать у военного совета, что ему делать. Курьеры Суворовские привозят известия о победах, а курьеры императорские спрашивают, дозволяется ли побеждать.
Многочисленные представители правящего класса Польши рассыпались по Европе; эти люди, удручённые несчастием, нуждою, возбуждали к себе и к своему отечеству соболезнование; с их горьких слов пошло много неправды. Падение Польши было подготовлено её историей, в которой действовало преимущественно шляхетство; шляхетство же стало и обвинителем. В военном отношении главным виновником катастрофы был Суворов, и он делается целью нелепых вымыслов и клеветы; в нем отрицается дарование и искусство, тем легче, что ни то, ни другое не укладываются под ходячие понятия. Но так как бездарный невежда постоянно бьёт даровитых и искусных, притом одушевлённых патриотическими побуждениями, это объясняется численным перевесом, грубою силой, которая не щадит неприятеля и не бережёт своих, кровопийством и жестокостью. Недостаток стойкости в защите последнего оплота независимости, Праги, является поводом к выгораживанию себя и к обвинению неприятеля, и русский главнокомандующий выставляется каким–то выродком человечества, которому нужна кровь.
И в русских войсках, и в Суворове были дурные стороны, но беспристрастная их оценка вовсе не ведёт к заключениям в роде приведённых. Войны того времени не отличались нынешней сравнительной мягкостью или, лучше сказать, желанием сузить сферу военных бедствий, а военные действия русских тем паче, благодаря их истории и войнам с турками. Добычи была узаконенным явлением войны, а следовательно и грабёж, особенно при штурмах. Румянцев, Суворов и некоторые другие старались урегулировать грабёж в тех случаях, когда его допускал военный обычай, но большей частью бесплодно, ибо тут каждый солдат делался сам себе господин и из рук начальства ускользал. Отменить совсем право на добычу было невозможно ни по понятиям времени, ни по традициям; оно успело войти в плоть и кровь и было одним из залогов победы. А раз это право существовало, то солдаты старались применить его всюду; получалось мародёрство и грабительство. Это наказывалось, особенно Румянцевым и Суворовым, и так умерялось, но не искоренялось, потому что такое требование начальства было солдату непоследовательным. Грабёж был логическим следствием права на добычу; не уничтожив второго, нельзя было уничтожить и первого.
Естественным спутником привычки к грабежу была распущенность, которая особенно развилась при Потёмкине. Знаменитый впоследствии Ростопчин, пишет одному из Воронцовых о назначении Румянцева в 1794 главнокомандующим: "Победа собирается вновь поступить на службу России, вместе с порядком и дисциплиной, которые при Потёмкине были отставлены без пенсиона". Не так хлёстко, но не мягче выражался Безбородко, Воронцов и другие государственные люди того времени. Все это после Потёмкина стало понемногу исправляться, но следы остались надолго, и в Польскую войну давали себя знать. Нельзя конечно верить польским источникам в описании русских грабежей, ибо в них говорит тенденция и расчёт на эффект, но несомненно, что солдаты сохранили и в Польше свои привычки, приобретённые в Турции. Следует однако принять в соображение, что польские войны были борьбой партий, и Россия держала сторону одной из них, а такие войны всегда были особенно жёстки. Бывали случаи, когда эта жёсткость заходила слишком далеко. В эту войну Дерфельден получил повеление — имений князей Чарторижских, противников России, не щадить; поэтому была предана грабежу Пулава с дворцом, прекрасными садами и парками, библиотекой. Дворец разорён, картины изорваны, библиотека из 40,000 томов истреблена, кабинет естественной истории тоже, богатая коллекция окаменелостей раздроблена.
Русское правительство не желало такого вандальства, ибо не так оно поступило в Варшаве с библиотекою Залуского и в других случаях. Впрочем приведённый случай есть исключительный; распущенность войск выражалась обыкновенно в фактах более мелких, но зато и более заурядных.
Когда корпус Дерфельдена шёл на соединение с Суворовым, в авангарде графа Зубова находилось несколько сот Черноморских казаков, под начальством кошевого Чепеги. Проходя через одно местечко, кошевой заметил бегающих по улице поросят и обратился к своему полковнику: "Алексей Семёнович, вишь какие гадкие поросята; чего глядишь!" Полковник соскочил с коня, поймал несколько поросят, заколол их, положил в торбу и продолжал путь с кошевым. На пути из Бреста к Варшаве, перед соединением с Дерфельденом, Суворов заметил в одной деревне человек пять русских мародёров и велел конвою их схватить; солдаты оказались корпуса Дерфельдена. Суворов сказал Дерфельдену при первом свидании: "Помилуй Бог, солдат не разбойник, жителей не обижать; субординация, дисциплина". Смущённый Дерфельден только кланялся и говорил: "Виноват, не доглядел". Он остановил свой корпус и произвёл экзекуцию: мародёры были прогнаны сквозь строй погонными ружейными ремнями.
Значительную долю вины приходится отнести на высших и низших начальников и офицеров. Между офицерами было очень много людей совершенно необразованных, грубых, не возвышавшихся своим развитием над простыми солдатами; они не только не останавливали своих подчинённых, но ещё распаляли их и сами им помогали. "К моему удивлению", говорит один современник (русский немец): "эти офицеры большей частью не русские, а немцы". То же было замечено и в войну с барской конфедерацией.
Были и обстоятельства, которые не только не отваживали войска пользоваться чужим добром, но косвенно к тому поощряли. Полки не получали амуниции по 3–4 месяца; высылка денег на покупку фуража замедлялась; некоторые части не получили в конце года жалованья не только за майскую, но даже за январскую треть. Суворов был бессилен изменить дело к лучшему; высшие петербургские военно–административные органы находились вне его власти, и он ничем, кроме писания, не мог помочь горю. Он писал и просил, но не получал; доносил Румянцеву, но безуспешно; доносил наконец самой Императрице. Вдобавок, внутреннее хозяйство полков было плохо во все царствование Екатерины и изобиловало всякого рода злоупотреблениями, которые коренились в основах его организации.