36. На пути в Россию. 1799–1800.

Обратный путь Суворова в Россию, перемежавшийся вследствие колебаний политики остановками, продолжался больше трёх месяцев. Это время, наполненное для Суворова заботами о войсках, расстроивших в Швейцарскую кампанию всю материальную часть, сопровождалось многими неприятностями. Но неприятности эти уступали душевным мукам, которые он выносил, удаляясь с театра войны с горьким сознанием неполного успеха Итальянской кампании и неудачи Швейцарской. Ему нужно было изгнание французов, восстановление престолов, торжество религии, а в результате почти ничего не оказалось.

Не так смотрело на это большинство современников. Одни понимали, как связан был в своих действиях русский полководец, и потому отделяли понятие об успехе от понятия о его недостаточном результате. Другие видели только блеск и гром победы и приходили в восторг от необычного зрелища, составлявшего сильный контраст с длинным рядом прежних лет коалиции. Для всех вообще особенно поразительна была Швейцарская кампания, как один непрерывный подвиг с драматической окраской. Имя Суворова, выросшее в Итальянскую кампанию, после Швейцарской облеклось двойным блеском, и когда он, удалившись с театра войны, вступил в Германию, то стал центром общего внимания. Всюду на его пути, особенно при остановках в Линдау, Аугсбурге, Праге, стекались путешественники, дипломаты, военные, наезжали из ближних и дальних мест любопытные, чтобы услышать от него несколько слов, выразить ему удивление или просто взглянуть на него. Общее почтение граничило с благоговением. Дамы добивались чести поцеловать его руку, и он не особенно тому противился. Везде были встречи и проводы, хотя он этого избегал. Всякое общественное собрание жаждало иметь его гостем. Отель, который он занимал в Праге, обратился в подобие дворца владетельной особы, куда все стремилось, где ловилось каждое слово хозяина и всякий гордился малейшим знаком его внимания. Это настроение распространялось и на войска, которые везде встречали дружеский и предупредительный приём, особенно в Австрии, и были предметом любезностей. "Мы здесь плавали в мёде и масле", писал он Ростопчину перед выступлением в Россию.

Русское общество гордилось своим героем и восторженно ему поклонялось. Император Павел был представителем национального настроения; все рескрипты он сопровождал изъявлениями милости к генералиссимусу, говорил о своём с ним единомыслии, спрашивал советов, извинялся, что сам даёт наставления. "Прощайте, князь Александр Васильевич, вас да сохранит Господь Бог, а вы сохраните российских воинов, из коих одни везде побеждали от того, что были с вами, а других победили затем, что не были с вами". В другом рескрипте говорилось: "Извините меня, что я взял на себя преподать вам совет; но как я его единственно даю для сбережения моих подданных, оказавших мне столько заслуг под предводительством вашим, то я уверен, что вы с удовольствием его примете, знавши вашу ко мне привязанность". В третьем читаем: "Приятно мне будет, если вы, введя в пределы российские войска, не медля ни мало приедете ко мне на совет и на любовь". В четвёртом значится: "Не мне тебя, герой, награждать, ты выше мер моих, но мне чувствовать сие и ценить в сердце, отдавая тебе должное". Поздравляя Суворова с новым годом добрыми пожеланиями, просил поделиться ими с войсками, если он, Государь, "того стоит" и высказывал желание "быть достойным такого воинства".

Курфирст Баварский, посылая ему орден Губерта, писал, что так как ордена учреждены в воздаяние достоинств и заслуг, то никто больше Суворова не имеет на них права. Сардинский король прислал ему большую цепь ордена Анунциаты: "Мы уверены, что вы, брат наш, не оставите ходатайствовать за нас у престола Его Императорского Величества". Даже Венский двор как будто спохватился: император Франц прислал ему большой крест Марии Терезии, говоря в рескрипте: "Я буду всегда вспоминать с чувством признательности о важных услугах, мне и моему дому вами оказанных". Франц II оставил Суворову на всю жизнь звание австрийского фельдмаршала с жалованьем в 12,000 гульденов. Курфирст Саксонский прислал в Прагу известного живописца Шмидта, поручив ему написать портрет генералиссимуса.

Адмирал Нельсон, который был вместе с Суворовым "идолом" английской нации, тоже прислал генералиссимусу восторженное письмо: "В Европе нет человека, который бы любил вас так, как я; все удивляются, подобно Нельсону, вашим великим подвигам, но он любит вас за презрение к богатству". Кто–то назвал Суворова "сухопутным Нельсоном"; Нельсону это очень польстило. Кто–то уверял, что между русским генералиссимусом и английским адмиралом большое наружное сходство. Радуясь этому, Нельсон прибавляет с письме к Суворову, что хотя дела его, Нельсона, не могут равняться с Суворовскими, но он просит Суворова не лишать его имени любящего брата и искреннего друга. Суворов отвечал Нельсону, что портреты их удостоверяют существующее между оригиналами сходство, но в особенности гордился тем, что оба они похожи друг на друга направлением мыслей. Получил он также горячий привет от старого сподвижника, принца Кобургского. В Кобург ездил великий князь Константин Павлович, через которого Суворов послал принцу поклон и письмо и получил через великого князя ответ. Принц называет его величайшим героем времени, благодарит за память, жалеет об уходе русской армии и сетует о горькой участи Германии. Суворов отвечает принцу и между прочим говорит, что причина неудачи в различии систем, и что, не сойдясь в системах, не стоит начинать и новой кампании.

Получал Суворов приветствия и поздравления и от незнакомых лиц.

В газетах появился приказ Массены по войскам о Швейцарской кампании, где успех французов и неудача русских были преувеличены. Суворов пришёл в негодование, продиктовал два опровержения и велел послать в газеты. В реплике, написанной с иронией, но в приличной форме, он говорит про пылкое воображение Массены, преувеличившее русские потери до цифры, превышающей общее число их войск. Напомнил про бедственное для французов мутентальское дело, опровергает другие хвастливые выходки и в заключении говорит, что если французский главнокомандующий решил возбудить энтузиазм своей армии, ему следовало прибегнуть к какой–нибудь другой басне, а не к грубому обману, который можно без труда опровергнуть. Появилось также изложение событий Швейцарской кампании в Precis des evenements militaires, гамбургском периодическом издании генерала Матье Дюма для ознакомления публики с современными военными действиями. Изложение событий не во всех подробностях сходно с истиной, как понимал её Суворов, не всегда в его пользу и с преувеличением русских сил. Суворов снова продиктовал две заметки для газет, одну на французском, другую на немецком языке.

Тугуту не нравилось решение Суворова остаться на зимних квартирах в австрийских владениях, и был послан граф Бельгард, приверженец Тугута, интриган, человек заносчивый и несговорчивый, который к тому же не любил Суворова. Колычев и английский посланник Минто старались уговорить Тугута послать кого–нибудь другого, но безуспешно, и потому Минто поехал сам вслед за Бельгардом, дабы по возможности исправить, что он напортит. Официальной целью переговоров был план будущей кампании, но Суворов был предупреждён насчёт истинной цели. Бельгард встретил у него вежливый, но холодный приём. На все убеждения о необходимости вывести русские войска из Австрии, Суворов отвечал невозможностью этого исполнить без повеления Павла. Про планы кампании говорил, что прежде представит своё мнение на усмотрение Государя. Бельгард переходил в дерзкий тон, говоря, что у Австрии довольно своих войск и она в русских не нуждается, и требовал, чтобы Суворов немедленно ушёл из австрийских земель вперёд или назад. Суворов невозмутимо повторял прежние ответы. Бельгард, выходивший из себя от бесстрастности Суворова, дошёл до крика и угроз, но Суворов, узнавший, что многие его винят в разрыве, запасся двойным терпением, "дабы не было поклёпа, что я великого монарха в неудовольствие привёл на Венский двор". Бельгард уехал, ничего не добившись, но выслушал от Суворова несколько горьких истин. Ему было сказано, что затруднения в продовольствии войск есть только предлог, чтобы сжить русские войска; ещё во время святок привелось ему выслушать от Суворова фразу: "Играли Неаполем, мстили Пьемонту, а теперь хотят играть Россией".

Ни мелкие неприятности, ни гнёт мысли об исходе кампании, не влияли на образ жизни Суворова. Не будучи охотником до шумных обществ, он отступил от своего обычая, ездил в гости довольно часто и принимал у себя, особенно в святки. Он всегда дорожил святками, справлял их каждый год по русскому обычаю и не отступил от этого и в Праге. Здесь устраивались у него святочные игры, — фанты, жмурки, жгуты, гаданья; все принимали в них участие, в угоду знаменитому хозяину: и лорд Минто, и Бельгард и знатные дамы, и путешественники. Шли танцы, пелись хором песни, одна забава сменялась другою, путаница происходила невообразимая, так как для большинства все это было внове. Суворов танцевал, пел, исполнял с точностью, что требовалось фантом; нарочно спутывал игры и потом от души хохотал. Трудно было принять его за человека, вознесённого судьбою на недосягаемую высоту, за 70-летнего старика, дни которого сочтены.

Бывали у него утренние приёмы и обеды; присутствовали гости и на богослужении в его домовой церкви. За стол садились обыкновенно между 8 и 9 часами утра; стряпня была такая же, как в Италии, т. е. выносимая для одних привычных; обед продолжался часа полтора или два. Выйдя к гостям, Суворов обыкновенно целовался со всеми и благословлял каждого; за столом ел и пил больше всех, ведя оживлённый разговор, причём сам говорил тоже больше всех. Темы для разговора были самые разнообразные, например об Илиаде, о песнях Оссиана, о сочинениях Руссо, Вольтера, Монтескье, но беседа часто сворачивала на военные заслуги хозяина. Суворов был не прочь, и не отличался скромностью, извиняя себя примером древних Римлян, которые прибегали к самовосхвалению, чтобы возбуждать соревнование в слушателях. При этом Суворов развивал свои военные принципы, говорил, что мелочей не любит, а видит вещи en grand, как и учитель его Юлий Цезарь. По окончании обеда Суворов давал всем благословение и отправлялся на несколько часов спать. В церкви он бывал часто, выстаивал всю службу, поминутно крестясь и делая земные поклоны, пел на клиросе, дирижируя певчими. Вообще в церкви ли, дома, в частных собраниях или в публичных местах, он держал себя одинаково непринуждённо. Так как взгляды его и привычки во многом расходились с общепринятыми, и беспрестанно проскакивали совсем уже необычные причуды и выходки, то знаменитость Суворова как эксцентрика шла в параллель с его военной славой и даже брала верх.

Были различные мнения о причине странностей и причуд Суворова, сделавших из него особого человека, несмотря на то, что он жил в эпоху и в обществе, где редкое выдающееся лицо не заявляло претензий на оригинальность. Говорят, что ему запали в душу слова императрицы Екатерины, что все великие люди отличались странностями и причудами, которые клали на них особую печать.

Но чудачества Суворова не появились внезапно. В возрасте 10–12 лет он уже отличался от других детей и получил какую–то кличку. Находясь в полку, он тоже был не таким, как другие. Во время Семилетней войны, когда Екатерина не находилась ещё на престоле, а Суворов был безвестным штаб–офицером, его уже знали, как эксцентрика и, по случаю приезда его на побывку к отцу, приходили на него смотреть, как "на сущего чудака".

Говорят, что маску он надел для того, чтобы в век карьер, основанных не на личном достоинстве, обратить на себя внимание, представляясь неопасным соперником, и пробираться вперёд, никого не затрагивая. Существует и такой взгляд, что гениальный Суворов, чувствуя своё фальшивое положение в тогдашней обстановке, поневоле прибегнул к причудливой личине.

Суворов с ранних лет был предоставлен себе, проводил большую часть времени в одиночестве, беседуя с книгами, чуждался собраний, даже игр, — вот когда под эксцентрические особенности его натуры был подведён житейский фундамент. Поступив потом в полк, он предался физически и морально всепоглощающей страсти к военному делу, не имел досугов, не бывал в обществе и держался прежнего пути, полный мечтами о будущем. При природной закваске и таких условиях в нем неизбежно должны были развиться особенности, не подходящие к общепринятым формам жизни. Весёлый характер придал странностям шутливое направление, а долгая солдатская служба наложила на шутки грубоватый характер, пахнущий солдатской палаткой. Когда, при расширившейся служебной сфере и заслугах, он натыкался на неприятности, на несправедливости и получал чувствительные уколы своему самолюбию, в нем развился сарказм, и шутки делались едкими и злыми. В Праге ему представлялся австрийский генерал, большого роста, которым он был недоволен. Суворов схватил стул, встал на него, поцеловал генерала и сказал присутствующим: "Это великий человек, он меня там–то не послушал", а потом повторил свои слова по–немецки. Генерал побледнел, а Суворов перестал обращать на него внимание. В Праге один из вельмож давал бал. Была приготовлена пышная встреча генералиссимусу, лестница уставлена сверху донизу растениями и стояли две шпалеры нарядных дам. Выйдя из кареты и подойдя к лестнице, Суворов сделал "такую непристойность, которая заставила дам отвернуться" (вероятно высморкался по–солдатски), а Прошка подал ему полотенце обтереть руки. Суворов пошёл по лестнице, раскланиваясь на обе стороны; наверху его встретили музыкой, и одна из дам, беременная, запела: "славься сим Екатерина". Суворов слушал с видимым удовольствием, потом подошёл к певице, перекрестил будущего ребёнка и поцеловал её в лоб, отчего она вся вспыхнула. Начались танцы; Суворов ходил и смотрел на танцующих; когда же заиграли вальс, и пары понеслись одна за другой, он подхватил своего адъютанта и пошёл с ним вальсировать не в такт, в противоположную сторону, сталкиваясь с танцующими. Обходя комнаты, он заметил картину, изображавшую отступление Моро в 1796 году. Суворов обратился к хозяину, не желает ли он видеть, как на самом деле ретировался Моро. "Вот так", сказал Суворов, побежал по комнатам, спустился с лестницы, сел в карету и уехал домой. Говорили, что вся эта сцена была разыграна Суворовым потому, что хозяйка дома была дочь Тугута.

Он щеголял показной религиозностью. Что касается православного богослужения, в этом не было ни какой утрировки, но, встречаясь с прелатами и священниками, он слезал с лошади и подходил под благословение, иногда даже падал на колени. Так он поступил в Альторфе, встретив одного местного священника, но потом, получив на него серьёзную жалобу, приказал ему дать 50 палок. Воюя "с атеистами, убившими короля", Суворов выказывал уважение к религии, а в альторфском священнике наказывал простого преступника. Но его способы не ладились с обычаями, а потому принимались за капризные выходки варвара–чудака. Под эту категорию подводилось без разбора почти все, что было чудачеством и что таким только казалось. Надевал ли он на себя среди обеда шляпу одного из гостей, или ел солдатскую кашу, или выходил к обеду в сапоге на одной ноге, а в туфле на другой, страдавшей от давней раны — все это одинаково шло за аффектацию.

В Линдау за обедом разговор коснулся Руссо, которого Суворов считал одной из причин ужасов французской революции. Один генерал заметил, что между творениями Руссо есть прекрасные. Суворова это взорвало, и он с резкостью приказал спорщику убираться из–за стола. Сконфуженный генерал заметил, что он разумел не Жан Жака, а Жан Батиста Руссо. "Это другое дело", сказал Суворов и пригласил его остаться.

По выходе из швейцарских гор Суворов, по свидетельству очевидца, сильно рассердился на провинившегося в чем–то генерала, долго его журил, а потом приказал надеть солдатскую шляпу и амуницию, взять ружьё и стать на часы на два часа у его дверей.

Во время серьёзной работы, с глазу на глаз или вообще без посторонних, а также в беседах с иностранцами, особенно высоко стоящими или пользующимися его уважением, он забывал свою "блажь" и делался серьёзен, увлекательно красноречив, обнаруживал обширный, многосторонне образованный ум и меткость суждений. Так отзывалась о нем Екатерина, и справедливость её слов подтверждалась во время заграничного похода Суворова. В Аугсбург приехал князь Эстергази с орденами Марии Терезии, пожалованными Францем II великому князю Константину Павловичу и Суворову и с поручением склонить великого князя на посредничество в происшедших между императорами недоразумениях. Ордена были приняты, но улаживать недоразумения Константин Павлович отказался под предлогом, что состоит при армии Суворова волонтёром. Посоветовали Эстергази обратиться к Суворову. Он заметил, что не стоит обращаться к человеку, от которого нельзя добиться ничего, кроме выходок; ему возразили, что наедине Суворов совсем не таков. Эстергази добился аудиенции, и хотя не достиг успеха в переговорах, но сознался, что был обворожён обширным и просвещённым умом Суворова, вполне соответствующим его великому военному таланту.

Такие случаи впрочем не составляли общего правила. Сама Екатерина, говоря, что Суворов перестаёт быть с нею наедине чудаком, прибавляла: "когда захочет", а одно из близких к нему лиц замечает, что серьёзное, деловое его настроение быстро сменялось выходками и причудами, как только собеседник делал какую–нибудь незначительную бестактность или неловкость. Эта лёгкость — быть чудаком и трудность — не быть им, тоже доказывают, что Суворов был чудаком не напускным, а натуральным. Некоторые иностранцы, видевшие его в последние годы, свидетельствуют, что он производил на них впечатление человека полупомешанного, или даже просто помешанного, с чем соглашались и его приближённые, говоря, что действительно он бывает иногда чересчур странен.

Один из авторитетных военных писателей говорит, что странности Суворова "понизили его военную славу в глазах иностранцев". Оно и понятно, если нечто подобное происходило и в России. Екатерина II и говорила, и своими поступками доказывала, что своими странностями Суворов прямо себе вредит, а Павел I их не терпел и с трудом выносил. Чудачества полководца бросали сомнение на прочность его победной основы, тем более, что они как будто вторгались в военную область, ибо Суворов побеждал не так, как другие. Его военному дарованию доверяли опасливо, остерегаясь "своенравия" или "увлечения воображением".

Обыкновенно ищут в человеке, чтобы он был не только годен на дело, но и удобен, сплошь да рядом отказываясь, если он не имеет второго. Исключением служит Пётр Великий, у которого ни один годный не был неудобным. Суворов был неудобен, и если совершил своё славное поприще, то потому, что обладал слишком крупным военным дарованием. А что Суворов — чудак тормозил карьеру Суворову — полководцу и повредил его военной славе, это понятно не только теперь, но и тогда. У государственных людей того времени такое мнение сделалось общим местом в их суждениях о Суворове. Невозможно предположить, чтобы Суворов оставался слепым. Если он не сдерживался, значит не мог сдержаться.

Выходки Суворова несомненно нравились солдату, потешали его и служили источником весёлых разговоров в лагере и на квартире. Но властелином солдатских душ делали Суворова не причуды, а его победные свойства, цельность его военного типа.

Суворову приписывают немало других недостатков. Обвиняют его, что он возбуждал в войсках фанатизм, воздействуя на людское невежество, что он был скуп, не стоек в данном слове и имел порок пьянства.

Обвинение Суворова в скупости небезосновательно, но этот его недостаток не совсем подходит под общепринятое понятие о скупости. Скряга отличается постоянством и выдержкой, у Суворова ни того, ни другого не было; скряга доверяет только себе, Суворов верил чуть не каждому, оттого был всегда обманываем и утешался тем, что он "от этого не сделается мал". Примеры щедрости Суворова приводимы неоднократно; так настоящий скупец не поступает. Скупость Суворова имела корни в ограниченности потребностей. Она, сама себя беспрестанно опровергающая, есть непоследовательность, каких много в его натуре, и находится в прямом родстве с его эксцентричностью.

Так же и несдержание слова, чем Суворов действительно грешил, хотя нечасто. Он иногда давал обещания в первом порыве, а потом просто о них забывал, или же отдав приказание, считал его исполненным, тогда как оно и не переходило в дело. Главными виновниками были исполнители, люди, пользовавшиеся его доверием; они делали из Суворова что хотели и перерешали его решения без опасений. Примеров тому много. Гнева его не боялись, потому что всегда могли привести в своё извинение причины, соответствующие настроению Суворова в данную минуту. До какой степени его дурачили, можно видеть из дела Вронского.

Что до страсти Суворова к крепким напиткам, то верность этого обвинения сомнительна. Молва приписывала ему этот недостаток, но многочисленные и весьма солидные свидетельства современников, относящиеся к разным порам его жизни, опровергают её совершенно. Один из таких свидетелей, иностранец, объясняет причину ложной молвы тем, что Суворов, будучи весёлого нрава, любил смеяться, шутить и видеть около себя весёлые лица, а это могло дать повод к предположению, что весёлость его искусственная. Можно прибавить, что шутки Суворова бывали такого свойства и так прихотливы, что поневоле наводили на подозрение ненормального состояния шутника. Говорили, что он пристрастился к рюмке во время опалы и тоскливого житья в Кончанском, но Николев, доносивший о разных мелочах его поведения и жизни, ни разу не упоминает о его пристрастии к крепким напиткам.

Во время войны 1799 Суворов бывал неумерен за столом, ел и пил больше чем нужно и под конец обеда иногда дремал. Один из видевших его в конце Швейцарской кампании говорит: "Он ежедневно окатывался холодной водой, одну неделю пил воду, другую крепкие напитки". Может быть тут нет буквальной правды, но надо думать, что характер факта верен.

Под приписываемым Суворову фанатизмом вероятно подразумевалась религиозная нетерпимость или национальная исключительность. Мнение это ошибочно. Из всех войн, в которых он участвовал, только последнюю ставил он в связь с религией, потому что в революционной Франции атеизм имел государственное значение.

Также несостоятельно мнение о его национальной исключительности. Он гордился именем русского не потому, чтобы признавал немца или француза низшими людьми, а потому, что был родным сыном России, сердце его билось русскою кровью и в полном соответствии с сердцем действовал разум. Он видел, что Европа ушла дальше России и особенно прельщался картиной современной Англии, но не сделавшись от этого англоманом, он в ту же силу не был и французофобом, и патриотизм не побуждал его "травить" немца или поляка.

Дамы всех слоёв общества оцепляли Суворова своим очаровательным кругом, снисходительно снося его причуды. Между ними выделялась вдова герцога Курляндского со своими красивыми дочерьми; Суворов задумал устроить со старшей из них брак сына. Согласие последовало. Перед выездом из Праги Суворов написал Императору, испрашивая разрешения, и просил предстательства у Ростопчина. Согласился и Государь.

Аркадию было всего 15 лет. Сильной привязанности со стороны невесты не было, что видно из её писем генералиссимусу и Аркадию в апреле 1800. В письме к отцу она говорит, что питает к нему большую привязанность и что, благодаря этому чувству, пожелала с ним породниться. В письме к Аркадию она, не обинуясь, сознаётся, что подвиги и слава его отца сделали для неё сносной мысль вступить с ним в брак и расстаться со своим семейством, называет его холодно "mon bon ami", упоминает про неприятности, которые на неё отовсюду обрушились вследствие её согласия на это замужество, что коронованные лица рекомендуют ей разные блестящие партии. Впрочем, из письма её видно, что предпочитая этот брак, она озабочена долгим молчанием их обоих и неполучением от них проекта брачного контракта. Следовательно, предложенный союз был партией приличия. Невеста имела громкий титул герцогини Саганской, состояние в 3 миллиона, молодость, красоту. Государю Суворов писал: "Сходство лет, нрава и душевных свойств обещает сыну моему благополучный брак". Ростопчину сообщал: "Аркадий хотя и молод, но я весьма желаю ещё при жизни моей пристроить судьбу его"; в записке, вероятно по тому же адресу, говорил: "Я ветшаю ежечасно, и сей год дожить не уповаю".

Князь Аркадий Суворов жил недолго. Начальствуя дивизией в чине генерал–лейтенанта, он в 26 лет утонул в Рымнике, в 1811 году. Он был высокого роста, стройный, белокурый красавец, с приятным голосом и замечательной физической силой. В глазах его светился природный ум, искрились благородство, честность и прямодушие, на языке всегда было острое, меткое слово. Душа его не знала страха; смелость и беззаветная храбрость его изумляли и приводили в восторг самых отчаянных смельчаков. Эти душевные качества и вся его природа производили чарующее действие, его невозможно было не уважать и не любить. Если добавить обаяние великого имени, можно принять на веру свидетельство современников, что Аркадий Суворов был идолом офицеров и солдат и его преждевременная кончина сопровождалась искренним сожалением армии и всего русского общества.

Но он имел и тёмные стороны. Воспитанием его управляли неумелые или чужие люди; учился он кое–чему и кое–как и мало чему выучился. 14-ти лет находился уже при дворе, а потом с отцом в Итальянскую и Швейцарскую кампании. Не лишён был охоты к чтению, но не имея руководящей мысли, мало что от этого приобретал. Господствующей страстью в нем была карточная игра, а за нею охота. Вёл он жизнь самую беспорядочную: шумные беседы, кутежи, сумасбродные проказы тянулись непрерывно, и довели его до несправедливой репутации развратника. Никому не делал он заведомого зла, но зато много терпел от других: пользуясь его добротой и благородством мыслей, люди тёмные и просто мошенники обманывали и обирали его самым наглым образом, так что из всего состояния ко времени кончины Аркадия едва уцелело 1500 душ.

Вероятно, Суворов заметил в нем беспорядочные склонности, и задумал женить. Молодость лет в таком случае не только не служила препятствием, но оправдывала спешность меры. Было у Суворова это соображение или нет, но ему не удалось исполнить намерения. В Праге дело было решено на словах; траур в семье невесты отсрочил брак на 4 месяца; для составления брачного акта требовалось многое выяснить и приготовить, например получить от Государя будущей княгине Суворовой право выезда из России за границу в свои владения. А Суворов–отец вскоре захворал и к тому времени, когда кончался траур герцогини Саганской, умер; бракосочетание опять отсрочилось. Но так как с кончиной генералиссимуса, исчезла главная движущая сила в этом деле, то оно и расстроилось.

В переписке по домашним делам с Хвостовым из–за границы интересы Аркадия занимают видное место, и Суворов говорит, что хочет устроить будущность сына, оставив ему все в порядке. А это было трудно, потому что напоминая своему неизменному поверенному о завершении или ускорении хода старых дел, он вместе с тем возбуждал и новые. Старые дела состояли в исках (вероятно Ворцеля, Выгановского и кобринских офицеров), в уплате кое–каких долгов; новые — в покупке новых имений, в обмене старых. Суворову пришла мысль обменять кобринские деревни на другие, в коренных русских губерниях, ибо "русский князь, русские и деревни надобны". Во избежание недоразумений и тяжб между детьми потребовалось новое завещание.

Слишком много пришлось перенести Суворову в этот год душевных ощущений самого тяжёлого свойства. Он утомился до последней степени, так что можно было ожидать острого кризиса. Кризис наступил, по обыкновению, в то время, когда кипучая деятельность сменилась покоем.

Загрузка...