Над княжьим теремом бушевал ветер, рвал с древков полотнища знамён, клочьями обрывал и уносил в темноту пламя с жагр. Дробно чеканя шаг, шла по переходам терема и стенам Детинца сторожа, лязгали доспехи, блестели в неровном пламени нагие клинки мечей и копейные рожны. В берег размеренно било море, скалы вздрагивали под напором прибоя, пенные клочья и брызги взлетал выше крепостных стен.
Вот ревёт в вышине ветер, – горько билось в голове князя, – а тебе и с постели-то не встать. Злая немочь навалилась, влилась в руки и ноги, при каждом движении отдаётся острой болью в костях. И с чего вдруг?
Князь знал, что умирает – никогда ещё не чувствовал он за собой подобной слабости. И знал, что не простая болезнь, не просто немочь… В животе ворочался колючий комок калёного железа, щетинился шипами, жадно рвал и грыз князя изнутри.
Ростислав настойчиво гнал от себя злую мысль, но она так же настойчиво возвращалась, всё время одна и та же, назойливо висела над изголовьем, злым шёпотом лезла в уши, жутковато отражалась в глазах притихшей и испуганной теремной челяди.
Яд.
Отрава.
И ещё одна злобная, всё время шуршала в углах терема и заглядывала в окна.
Кто?
Металась память, не находя ответа пугливым зверьком сжималась за дверью.
Кто?
И в суровых лицах гридней князь не мог найти ответа.
Кто?
Княжий терем притих в страхе, и по тьмутороканскому Детинцу тёк страх, вытекал в ворота тягучей, осязаемой волной, растекался по городским улицам и концам – город тоже знал, что князь умирает.
На свечах медленно оплывал воск, тонкие черенки нагара загибались чёрными червями, дрожали желтовато-багряные огоньки, отражаясь в слюдяных переплётах окон, крупно вздрагивая вместе с теремом при особенно сильных ударах ветра.
Вышата Остромирич метался по хорому из угла в угол, сжимая кулаки, останавливался, морща лоб, притопывал в досаде и злобе.
– Сел бы ты, Вышата, – чуть лениво и мрачно бросил Порей, глядя в стол. – И так на душе тошно, так ещё и ты мельтешишь.
Он не глядя ухватил со стола серебряный кубок, украшенный дивными цветами, выцедил хиосское вино одним духом, словно простую воду. Всё так же не глядя поставил кубок на место, чуть пристукнув донцем о стол.
– И правда, Остромирич, – поддержал хмурый Славята.
Вышата остановился на миг, полоснул мрачно-недвижного дружинного старшого жгучим взглядом. Славята даже не шевельнулся в ответ. Он сидел в самом тёмном углу, утонув в тени печи, и даже глаза его были плохо различимы. Стойно идолу, – подумал внезапно с ненавистью беглый новогородский боярин, но всё же сел. Славята чуть заметно усмехнулся, но смолчал.
Вышату и Порея понять можно. Они поставили на Ростислава всё, в чаянии огромного выигрыша, славы, чести и власти. При ином каком князе они стали бы обычными гриднями, такими же, как и все иные. Никогда им теперь не стать теми, кем они были при Владимире Ярославиче. А родовая слава, память о ней, не давала покоя – и Добрыня, пестун Владимира Крестителя, и Коснятин с Остромиром, новогородские тысяцкие, глядели на них из той памяти с суровой требовательностью. Да и по чести-то следовало бы служить только Ростиславу Владимиричу и никому иному. Потому их в своё время Мстислав в Новгороде и не держал (да и не удержать было бы их Мстиславу-то!) – справедливо рассудил, что шуму с того будет больше, чем толку. Теперь призрак умаления родовой чести вставал перед братьями Остромиричами вновь.
Куда теперь?!
К Мстиславу, в Новгород?! А примет он обратно-то?
В лучшем случае загонит куда-нибудь в Заволочье – дань с чуди трясти.
К Святославу или к Святославичам?
При одной только мысли о Святославе у Вышаты возникала на губах улыбка, которую можно было принять и за оскал. Будто бы простят Святослав с Глебом ему да Порею (да и всей иной дружине Ростиславлей!) оба тьмутороканских взятья да оба Глебовы изгнания…
И тут ни Вышате, ни Порею ничего не светило.
Всеволод?
Всю жизнь ютиться на степной меже, дожидаясь, когда старшие братья соизволят пустить младшего сначала в Чернигов, а после и на великий стол? Да и дождёшься ли? А чтоб его подвигнуть на ДЕЛО, как Ростислава… не тот у Всеволода норов. Да и то сказать – Ростислава Вышата с малолетства знал, а Всеволод не больно-то слушать будет гридней-перелётов.
А Всеслав полоцкий… к язычнику служить Вышата не пойдёт. Да и Порей – тоже. Да и сам Всеслав, по правде-то, не примет потомков Добрыниных, кровников своих. Девять десятков лет вражды – не шутка.
Да и не простит Всеслав своего посольства.
Киев? Изяслав?
А вот тут стоило подумать.
Славята тоже молчит. Но он молчит по иной причине – он уже всё решил.
Остальные гридни молчат тоже. Нет в них того отчаяния, которым сейчас исходят Вышата и Порей, не так они спокойны, как Славята. Привычно надеются на этих троих, княжьих ближников.
Молчит и тьмутороканская господа, которая набилась в терем почти вся: и тысяцкий Колояр Добрынич, и Буслай Корнеич, беловежский наместник, и посадники всех пяти городских концов – Будимир Станятич, Михалка Викулич, грек Ираклий, ясский старейшина Аргун, сын Варазмана, и булгарин Айордан, сын Тервела. Особняком сидел иудейский старейшина Саул, сын Иссахара – иудеи жили в Тьмуторокани малым числом, и вроде и не отдельным концом, но и иными всеми народами не мешались, как у них это издревле повелось.
В этих сквозит печаль – кое-кто из бояр или купецкой старшины нет-нет, да и подымет голову, взглянёт на иных, вздохнёт и вновь потупится. Эта печаль – по уходящей вместе с Ростиславом Владимиричем мечте о Великой Тьмуторокани, мечте о великой державе на Дону, Кубани, в Ясских горах и Нижней Волге. Глебу Святославичу, которому, по молчаливому согласию тьмутороканских бояр, теперь вновь надлежало воротиться на тьмутороканский стол, ТАКОГО сделать не дадут никогда – ни сильнейшие сейчас на Руси Изяславичи, ни Всеволод.
Скрипнула, отворяясь, дверь, просунул голову в хором теремной холоп-вестоноша. К нему враз поворотилось два десятка голов. Мальчишка только опустил глаза, коротко кивнул головой и, всхлипнув, скрылся за дверью.
Свершилось. Осиротела Тьмуторокань.
Наутро море успокоилось, и теперь только выкинутая на берег морская живность да обломки досок и брёвен напоминали о ночном буйстве. По небу, сияющему умытой синевой, неслись редкие рваные клочья облаков, а солнце грело почти по-весеннему.
Берегом бродили двое мальчишек, собирая медуз, крабов и раковины. Перекликались изредка, хвастаясь добычей, но без веселья.
К тьмутороканскому вымолу причалила лодка, упал со щеглы парус, двое хмурых греков принялись его сворачивать, сноровисто управляясь с большим полотнищем. Третий, высокий чернобородый русин легко выпрыгнул из лодки на вымол и быстро зашагал к Детинцу. Шёл, искоса взглядывая на притихший город, и всё прибавлял шагу. К Детинцу почти что подбежал.
Но в воротах городовая сторожа скрестила перед ним копья.
– Мне к князю надо! – воскликнул Мальга, топнув ногой в нетерпении. – Скорее! Жизнь его от того зависит!
– Можешь не спешить, – мрачно бросил вой, отводя копьё в сторону.
– П-почему? – холодея и заикаясь, прошептал Мальга. Он уже понимал – отчего, но верить не хотелось.
– Опоздал ты, – страж отвёл глаза. – Помер князь Ростислав Владимирич нынче ночью.
У беглого херсонесского акрита подкосились ноги. Он бессильно отошёл к обочине и сел на большой камень, угрюмо уставясь на пыльную дорогу.
Опоздал!
Ростислава Владимирича хоронили по обычаю на третий день.
В Тьмуторокани, не в пример иным русским землям, христиан было изрядное число даже средь руси, не говоря уж про иных – греков, козар, ясов да касогов. Климаты рядом, оттуда и сочилось издревле в Тьмуторокань христианство – ещё и при Святославе Игоревиче, и до него… А уж после…
Потому и хоронили Ростислава Владимирича по христианскому обряду при народном одобрении. Да и кто бы дозволил схоронить князя по-язычески – на девятом-то десятке лет после крещенья!
Обряд-то христианский, а только… хоронили Ростислава в срубе, в деревянной колоде… только что жертв не приносили.
Колоду с телом князя несли на плечах гридни. Впереди, с нагим мечом в руках, сжав зубы и каменно молча, шёл Славята, а сразу следом – Вышата и Порей. А за гробом – на Руси постепенно навыкали звать так колоду и домовину – княгиня Ланка с кучкой сенных девушек-боярышень из дочерей тьмутороканской господы. А уже за ними тянулся длинный хвост из бояр, купцов и ремесленников.
Ростислава Владимирича хоронила вся Тьмуторокань, прощалась с удалым князем, что на короткое время напомнил городскому боярству его молодость и князя Мстислава.
Шествие тянулось по улицам, текло к приморским воротам города – для погребения князя выбрали крутосклонный холм у самых городских ворот, меж вымолом и Ворон-скалой, с которой иной раз любили тьмутороканские князья – и Мстислав, и Ростислав, и Глеб – глядеть на море.
Княгиня остановилась у высокого камня на самом подножьи Ворон-скалы. Ноги не держали, и если бы сенные девушки не поддерживали госпожу под локти, Ланка, наверное, давно уже обеспамятела бы и повалилась в пыль.
Дубовая, даже на вид тяжёлая, колода скрылась в отверстом зеве могилы, глухо стукнула о лаги на дне. Двое гридней взялись за дубовую плаху, намереваясь закрыть отверстие, как вдруг случилось невероятное.
Сквозь застилающий глаза туман княгиня видела, как от сенных боярышень отделилась дочь тьмутороканского тысяцкого Алёна. В два шага девушка оказалась на краю могилы. Замерла на миг. Замерли и гридни, непонимающе переглянулись.
Или… понимающе?!
Тишина зазвенела, словно хрустальная, в виски Ланке ударили стремительные молоточки – словно карлики-цверги из сказок, про которых рассказывала ей в детстве нянька-немка, спрятались в тонкой серебряной сетке на волосах княгини.
– Алёна! – гневно-предостерегающе громыхнул над толпой голос Колояра Добрынича. Девушка оборотилась, и все поразились её решительному и одухотворённому лицу.
– Алёна! – повторил тысяцкий уже не так уверенно, и княгиня вмиг вспомнила ползучие шёпотки по терему, да и по городу тоже – будто дочь Колояра влюблена в князя. Шёпотки при появлении Ланки вмиг стихали, да ведь только Тьмуторокань – город маленький. Даже в Киеве и Новгороде сплетня вмиг расползается по городу. А уж тут…
– Алёна! – вновь окликнул тысяцкий упалым голосом, словно уже понимая, ЧТО задумала его дочь. Может и понимал.
Девушка решительным жестом сорвала с головы почёлок, бросила его в могильный зев, тряхнула длинной, на зависть всем тьмутороканским красавицам золотой косой. Княгиня невольно вспомнила, что Алёну в городе любовно звали Жар-Птицей. Жар-Птица и есть, – подумала Ланка в смятении, всё ещё ничего не понимая.
– Прости, госпожа княгиня! – крикнула девушка сквозь слёзы. И добавила сорванным голосом. – И вы, батюшка с матушкой, простите…
В руках Алёны блеснули клинки – два длинных кривых ножа. Мелькнул нагой клинок, отрезанная под корень золотая коса тяжело упала в могилу. Не принесёт князь Ростислав Владимирич вено вместе с косой своему невольному тестю, тьмутороканскому тысяцкому.
И тут Ланка поняла – не раз доводилось ей слышать русские былины про верных жён. Захватило дух, княгиня хотела крикнуть, чтоб дочь тысяцкого остановили, но не могла – воздуха в груди не хватало.
Ножи, сверкнув на солнце, вонзились в грудь Алёны с двух сторон, хлынула кровь, ноги девушки подломились, она медленно завалилась назад и исчезла в проёме могилы. По толпе прокатился густой гулкий вздох, потрясённые горожане отхлынули в разные стороны. Княгиня застыла, как соляной столп.
На миг над могилой пала тишина, только шумел прибой да кричали над ним чайки.
Вышата и Порей ушли из Тьмуторокани вечером того же дня – в сумерках погрузились на лодьи и отчалили. Ростиславлих воев с ними ушло немного – только те, кого они привели с собой из Новгорода.
Гридница гудела многоголосо и беспокойно, словно улей в червень-месяц.
– Ти-хо! – гридень Славята привстал с лавки и махнул руками над головой. Повторил уже не так громко. – Тише, братие!
Гул и впрямь начал смолкать, хотя в первый миг Славяте вдруг невесть с чего показалось, что его не послушают. Да и было с чего в себя-то не поверить, после сказанного холопом.
Вышата сбежал, гляди-ка! Князев ближник, ещё Владимиру Ярославичу служивший!
– Ещё и могила княжья не остыла! – Заруба сидел рядом со Славятой и словно подслушал его мысли. Гридница в ответ вновь недовольно загудела, но дружинный старшой снова навёл порядок.
– Скажи ты, Славята! – крикнул кто-то.
Старшой отнекиваться не стал, поднялся на ноги, прокашлялся.
– Сегодня, братие, нам стало вот про что говорить, – Славята медленно обвёл взглядом гридней – всего в хором набилось десятка два человек – почти вся старшая Ростиславля дружина. Всё, что от неё осталось.
– Куды бечь! – глумливо бросил кто-то из угла. Но зубоскала немедленно осекли сидящие рядом – из полутьмы послышался звук подзатыльника и сдавленное ругательство.
– Ну… не совсем так, – Славята дивился сам себе – и откуда у него только слова сегодня брались. Никогда прежде из него неможно было вытянуть такого многословия, а вот понадобилось – и красные слова полились сами собой. – Надо нам, братие, сейчас решить, что делать дальше.
Краем глаза Славята заметил, как настороженно глянул на него Буслай Корнеич, наместник в Белой Веже, первый друг тьмутороканского тысяцкого и сам не из последних городовых бояр. Сам-то Колояр сейчас печалился по дочке да по князю, а вот Буслай тут как тут. Старшой дружинный вдруг понял, ещё не высказав ничего, что ничего у него и не выйдет. Но молчать он уже не мог.
– В первый након хочу сказать о смерти князя. Неспроста умер Ростислав Владимирич.
– Про то ведаем! – крикнул кто-то из того же угла. Может и тот же самый, да только теперь уже без всякого глума.
– Ведаете, да не всё, – сурово отверг Славята. – Мальга, ты скажи.
Мальга встал, перевёл дух. Его встретили настороженными взглядами четыре десятка глаз, он привычно лапнул было себя за бороду, да только бороды не нашёл – успел-таки в Тьмуторокани побриться на русский лад. Тогда он только тряхнул чёрным, как смоль, чупруном на свежевыбритой голове и начал говорить.
Про то, как служил в акритах у базилевса, как стерёг Корсунь-город.
Про то, как приветил его новый наместник, Констант Склир.
Про то, как выспрашивал про Ростислава-князя, щурился недобро да вина в кубок подливал.
Про то, как ходили слухи по крепости средь солдат про коварство рода Склиров, про дружбу их с тайными ядами.
Про то, как недобро хохотал, воротясь из Тьмуторокани, Склир, как прямо на вымоле корсунском пророчил болезнь и смерть Ростиславлю.
Про то, как он, Мальга, бежал из Корсуня в Тьмуторокань, чая застать князя ещё живым, да буря не дозволила.
Слушая Мальгу, Славята прикрыл глаза, невольно вновь переживая прощальный пир Ростислава со Склиром.
Когда?!
Когда успел грек отравить князя, ведь всё время на глазах у людей был, а вино разливал княжий холоп-кравчий?
И тут же – словно вспышка у глаз! как молния средь ясного дня!
Как пили одну на двоих прощальную чару князь и грек!
Как грек, отпив половину, не сдержал чашу в руке и почти уронив, поймал её сверху, пальцами за края!
Умеючи так можно и яд в вино обронить. Малое зёрнышко совсем. Но и гадюка малую каплю яда в кровь пускает…
Мальга смолк, и гридни вновь зашумели – с угрозой.
И вновь глянул встревоженно Буслай Корнеич. Но пока что смолчал.
Кто-то гаркнул:
– На Корсунь! Грека – на кол!
Славята чуть усмехнулся – поздно. Так и сказал вслух.
– Поздно, братие, грека на кол сажать.
– Как это? – мрачно спросил Заруба. – На кол никогда не поздно посадить.
– Его народ в Корсуни камнями побил. Со страху, как прознали, что Ростислав Владимирич умер.
Славята переждал, пока гридни умолкнут, потом вновь сказал:
– Потому и говорю – надо нам решить, что дальше делать. Если стоять на прежнем, так надо из Вышгорода княжичей вызволять, соколят Ростиславлих. А если нет – так решать, к которому из князей подадимся, альбо уж в Тьмуторокани оставаться…
– Знать бы, чего Вышата надумал, – бросил Заруба задумчиво.
– Вышата с Пореем к великому князю подались, – махнул рукой старшой.
Гридни молчали – нелегко в таком деле первым сказать.
– Скажи ты, Славята, – вновь потребовал кто-то в нарушение обычая – первым должен говорить кто-нибудь из младших.
– Прежде надо узнать волю княгини, – сказал Заруба, и остальные с ним молча согласились – и впрямь!
Княгиня возникла в дверях молчаливая и неприступная, непредставимо тонкая в своих чёрных одеждах.
– Чего хочет от меня храбрая дружина моего мужа? – безучастно спросила Ланка.
– Это мы хотим спросить у тебя, госпожа княгиня, чего ты хочешь от нас, – ответил Славята, буравя её глазами. – Если скажешь нам княжичей из полона выручать – все по слову твоему пойдём!
– Тьмуторокань в руках удержать хотите? – вздохнула Ланка.
Гридни молчали.
– А дадут нам её удержать-то? – княгиня криво усмехнулась. – Вон сидит Буслай Корнеевич, беловежский наместник, спросите его, что тьмутороканская господа порешила про престол здешний.
К Буслаю оборотились все враз, боярин сбрусвянел, поднялся, комкая в руках бобровую шапку.
– На столе тьмутороканском теперь достоит сидеть Глебу Святославичу, – выдавил он, наконец.
– Как?! – ахнул Заруба и смолк, утишённый одним движением Славятиной руки.
– А не ты ли, Буслае, вместе с Колояром-тысяцким приезжал во Владимир князя нашего на стол звать? – вкрадчиво спросил Славята. Отбросил со лба назад седеющий чупрун и глянул на Буслая страшным взглядом. – А теперь что же?
– Ростислав Владимирич умер, – твёрдо сказал боярин, не обращая внимания на возмущённое гудение. – А Ростиславичам на тьмутороканский стол нашего добра нет.
– Да почему же?! – отчаянно выкрикнул Заруба.
– А понеже это – война, – уже совсем спокойно пояснил Буслай. – И с Русью… и с Царьградом – враз. Что от Тьмуторокани-то останется?
Он нахлобучил на голову шапку, коротко поклонился княгине и вышел за дверь.
– Вот так, дружино, – горько ответила Ланка. – И детей моих в Вышгороде сгубят, не дожидаясь, пока вы до них доберётесь. Нет уж. Заберу сыновей и уеду к братьям.
Дверь за княгиней давно затворилось, стихли и её невесомые шаги в переходе, а гридни всё молчали.