Агван-Доржи шел по залитой тусклым вечерним светом, очнувшейся нынче непривычно рано после зимнего наваждения, как бы изнутри исхлестывающей тепло и свежесть травяной зелени, широко и вольно распахнувшейся перед ним, поющей сладко томящими птичьими голосами степи, и на сердце у него было освобожденно и от легкой, ни к чему не влекущей мысли, он как бы враз оборвал все, что связывало его с ближним и дальним миром, и сделался частью сущего, и, коль скоро это сущее ощущало придавленность от ветра, сошедшего с дальнего гольца, то и он чувствовал себя чуть стесненно и робеюще, когда же в сущем возгоралось желание приблизиться к истинно совершенному, исходящему от мерного речного потока, рассекающего степь надвое, то и он тянулся туда же… А то вдруг обращался в малую травинку, и все, раньше принадлежащее ей и едва ли ведомое кому-либо из людей, вливалось в него, вытесняя знаемые чувства, предельно ослабляя самую суть их, и тогда он не сказал бы, что совсем недавно был человеком (Да и был ли?), а всего лишь пробившейся сквозь земную упругость травинкой, и надобно ей крепиться, матереть, подтягиваться к солнцу, только в его лучах она сумеет обрести те свойства, что прогонят вялость и робость, нынче еще ощущаемые ею. И дивно было смотреть на кустистые желтые островки полыни и не уметь разглядеть в ней жизни, а только глухую омертвелость и остро пожалеть ее. Но странно, жалость превносилась не от самой травинки, а со стороны, отчего не угнетала ее, а как бы даже подводила к чему-то обитающему в мирах и рождающему в ней ощущение свободы и приятия небесного света. «Я живу, живу! — кричала травинка. — И буду жить все лето, и солнце станет согревать меня, а небо обласкивать проливающимися дождями. И мне не страшно, что придет мой срок, и меня не станет. Пусть… Теперь-то я живу, живу! Чего же еще?»
Но кричала не только травинка, а и в течении воды монах, когда пришел в себя после недолгого забытья, увидел ту же тягу к жизни и то же бесстрашие. Впрочем, еще и нечто такое, о чем не сразу догадался. Когда же обрел способность прозревать в грядущем, то и открылась ему большая песчаная долина, лишенная жизни, и он не мог понять, откуда она взялась? Но тогда почему время спустя у него возникло чувство, что он бывал тут, только раньше здесь все выглядело по-другому. Он долго не хотел соглашаться с тем, что его взору предстала Баргузинская долина, которую он назвал бы отчей, когда бы привык выделять что-то затронувшее сердце и не относиться ко всему ровно и спокойно. Он так и не согласился и усилием воли отстранил поразившее его видение, а может, наваждение, подброшенное злыми духами. Дай-то Бог, чтобы так было! Овладевшее его сознанием, беспощадное к своему творцу, ясно сказало, что тут нет ошибки и распахнувшееся перед ним принадлежит летам надвигающимся. Можно, конечно, не думать об этом, но и отстраниться нельзя. Вдруг сделалось сухо в горле и обжег горячий ветер пустыни. И тогда Агван-Доржи припал потрескавшимися губами к воде. Когда же оторвался от воды и увидел Баргузинскую долину в прежнем своем благополучии, то и не сразу привык к этому и долго еще проводил руками по губам, а они и вправду потрескались и, кажется, даже почернели: на ладонях сохранялся странный мутный след.
Он стоял и смотрел на воду и мало-помалу приходил в себя, и вот уже отметил в мерном, неторопливом течении реки радующее глаз, спокойное и уверенное, как если бы никакие несчастья не могли коснуться ее непоспешаемости к Берегу времени, а за ним уже ничего не будет, одна пустота, но не та, от которой шарахаются люди, как от чумы, другая, от блага рожденная и благо дарующая. Он увидел эту пустоту и погрузился в нее и тут услышал, как кто-то сказал:
— Что есть земная жизнь? Лишь короткое сновидение иль слабая тень, брошенная в пространство уплывающей тучей, иль зеркальный отблеск росы, иль промелькнувшая в черном небе яркая вспышка молнии, пропадающей без следа. Но теперь ты не там… Ты в Пустоте. Твой ум наполнен всеблагой реальностью, она от Будды, от его ясного и чистого, как небесный ручей, сознания. Истина, которая в тебе, от понимания, что создатель всех вещей существует в нас самих. Ты уже не принадлежишь к тем, кто страшится сознавать себя творцом мира. Ты победил страх.
Чуть погодя Агван-Доржи пошел дальше, река поспешала за ним, большая и многоводная, волны неслышно пришептывали что-то, касаясь прибрежной гальки, и так же бесшумно откатывали, уступая место своим собратьям, тоже спокойным и неторопливым. В реке жило что-то от далеких миров, и это наполняло ее удивительным светом, нет, не солнечным, хотя день, очищенный от ненастья, был бел и ясен, но небесным, наблюдаемым смертными в пространственной глубине, вдруг да и воссияет там, и возликует тогда человек и скажет:
— О, ждущий меня на вечной тропе странствий, я надеюсь, что Ты вознесешь и мой дух к своему Престолу, который есть Божественный Знак в мировой Пустоте, и тогда все, тревожившее на погрязшей во грехе земле отступит и тело мое сделается стойко и не склоняемо ни к радости, ни к сердечной боли. Ибо что есть душевная устремленность даже и слабого человека, ведомого Провидением, как не маленький сколок далекого Божественного света?
Агван-Доржи, едва река отпустила его, свернул на степную тропу, подобную темной веревке, брошенной на поросшую травой землю, и шел по ней, изредка наклоняясь и касаясь руками дивного разнотравья, и тогда сладко щемило на сердце, а ладонь обретала мягкость и долго хранила тепло нарождающейся жизни. Он хотел бы проникнуть и в нее, но почему-то не получалось, все ж не огорчался и даже радовался, как если бы ему доставляло удовольствие облагодетельствованная Божественным разумением непокорность. Уже и солнце скрылось за дальним гольцом и в небе начала загустевать темнота, когда бродячий монах поднялся на пригорок, по странной, никому из мирно пасущихся людей неведомой прихоти взнявшейся посреди гладкой равнинности, и увидел на самом краю ее одинокую юрту и не сразу мог вспомнить, кому принадлежит она; он, наверное, так и не вспомнил бы, если бы, приблизившись к человеческому жилью, не разглядел в темном нутре юрты никло сидящего возле потухшего очага шамана. Наголо бритый, с потускневшими глазами, тот и головы не поднял, когда Агван-Доржи вошел в юрту и опустился рядом с ним на пестрый коврик, брошенный на земляной пол, и попытался разжечь огонь в очаге. Сухие коровьи лепехи дымили и не скоро еще взялись синим огнем и осветили юрту. И тогда в глубине ее Агван-Доржи увидел маленькую черноволосую девочку, лицо у нее было иссиня бледное, мертвое, она лежала на зверьих шкурах и смотрела в потолок неподвижно и строго, как если бы хотела что-то сказать обступившим ее духам, но, видать, те не пожелали слушать, точно бы она была виновата перед ними, она же не чувствовала за собой вины, в ее короткой жизни все только начиналось и еще не успело обрести какие-то формы, она была как травка, едва поднявшаяся от земли и еще не успевшая оглядеть подаренный ей мир, когда сильный порыв ветра оборвал слабые корни, и она поникла. Девочка хотела знать, почему духи забрали ее к себе, но те молчали. В их молчании не было угрозы, лишь растерянность, и понемногу душа поменявшей форму успокоилась, приготовляясь к полету в иные миры. Странно, что девочка знала и про них. Впрочем, почему бы нет? Разве она не продолжение сущего, от него рожденное и к нему устремленное?
— Я велел родственникам умершей прийти ко мне через седьмицу, — вздыхая, сказал шаман. — К тому времени я намеревался выгнать болезнь из тела девочки. Но я ошибся, злые духи оказались сильнее. Я преследовал их, не давая себе роздыху, превращаясь в пчелу, если они, свернувшись, прятались в зарослях камыша, и прогонял их оттуда, а то оборачивался ястребом, если они принимали облик белых птиц, и долго преследовал их. Я делал все, чему меня научил великий Хорьбо-нойон, когда я пришел к нему на священную гору Бухэлэн. Я ни разу в жизни не нарушил клятвы, данной Богам. Я не прельщался красотой и богатством, а довольствовался тем, что приносили на порог моей юрты бедные люди. Я помогал слабым и безвольным, и они уходили, унося в сердце надежду. Пусть накажут меня злые духи и заставят плясать на черном камне до тех пор, пока я не войду в него, если это не так. Пусть сгниют мои ноги и выпадут волосы на голове, а на душу опустится смертный мрак, если это не так. Пусть все, с чем связано мое имя, забудется, как дурное сновидение, затерявшись в потоках памяти, если это не так. Я всю жизнь служил людям, как мог, и я хотел служить дальше, думая, что достиг высокой степени совершенства, нет, не десятой, которую имел Тэб-Тэнгери, сопровождавший великого воителя монголов в его походах. И все же, все же… Но оказалось, что силы во мне иссякли, и я уже не поспеваю за злыми духами, не умею отнять у них души умерших. Я не спас девочку, хотя обещал людям, завтра они придут и проклянут меня. И тогда я превращусь в тень, будет тень слабой, никому не нужной. Пусть так… Истина не в словах человека, в делах его.
Шаман поднялся с пола, покряхтывая, распрямил спину, потом снял со стены черный витой бич с посеребренной рукояткой — подарок Хорбо-нойона — и вышел из юрты.
Агван-Доржи слышал, как шаман хлестал себя бичом, истязая и без того ослабевшее от недоедания дряблое желтое тело: служитель культа часто и подолгу не принимал пищу, разве что при случае сорвет с земли пучок травы и съест. Тем не менее Агван-Доржи не остановил шамана. И не потому, что не было жаль его. Вовсе нет. Но он не счел возможным прекратить эту пытку. В противном случае, шаман не понял бы его и охладел бы к нему сердцем; никто не вправе нарушать отпущенного от прародителей, даже если тут не все ладно и их суждения сотканы из давно уже сгнивших ниток. Придет время, и они сами окажутся отвергнуты, а до той поры пусть все идет, как идет.
Агван-Доржи встал на ноги, лишь когда прекратились хриплые стоны шамана; он вышел из юрты и увидел на облитой синим сиянием полянке распростертое на земле тело, иссеченное до крови, не подающее признаков жизни, вдруг помнившееся маленьким и беспомощным, как если бы уже не принадлежало твердому духом шаману, но кому-то еще, о ком Агван-Доржи успел запамятовать.
Монах поднял с земли бесчувственное тело, отнес в юрту, положил на пол, отыскал в затенье травяные настои и стал старательно растирать уже захолодавшее с ног тело. И по мере того, как он работал, жизнь, вроде бы уже оборвавшаяся, возвращалась к шаману. А примерно через час он открыл глаза и обронил слабо, на выдохе:
— Зря ты… Зачем?
— И сказал мудрец: лишь когда выпадет последний волосок из черного кончика заячьего уха, наступит конец света. А до этого все должно идти степенно и мирно, ничего и ни к чему не подталкивая. Ведь и стремления наши от злого желания, они рождают жизнь, но они и обрывают ее.
Как только рассвело, Агван-Доржи вышел из юрты шамана. Но минуло четыре дня, прежде чем таежная тропа привела его в устье Верхней Ангары, в то место, где в нее впадает маленькая шустроногая речка Кызылбайка — Красная Остановка. Агван-Доржи и прежде бывал тут и, как в те разы, остановился, скинул с плеча кожаный мешок с малыми съестными припасами: старик Бальжи расстарался, хотя монах и противился. Агван-Доржи вспомнил, что не развязывал мешок все эти дни, он и теперь не чувствовал голода, лишь надавившую на спину усталость. И все же прежде, чем сесть на землю и расслабить тело, он какое-то время стоял неподвижно, обратив взор на ближние скалы, подернутые туманом. Когда же туман рассеялся и оттеснился за гольцы, монах увидел в устье реки высокую рукотворную пирамиду, а подле нее не менее высокую гору, напоминающую задремавшего после долгого пути человека, он даже разглядел лицо этого человека с огненными глазами, способными обжечь каждого, кто посмел бы приблизиться к нему. Чуть погодя он увидел еще одну гору, на вершине которой, на ее узкой плоской крыше, лежал покойник, накрытый белым саваном. Саван слегка пошевеливался, обнажая большую смуглую руку, прижатую к груди, и высокий, в глубоких илистых морщинах, лоб умершего. И можно было подумать, что поменявший форму, а потом вознесенный на сотворенную руками соплеменников гору, недоволен тем, что происходило ныне на отчине, и хотел бы, чтобы живущие обратили внимание на его недовольство, может, тогда проснется в них отпавшее от вселенской мудрости, и поменяют они в своей жизни. Но, как отметил Агван-Доржи, надежда каменного истукана была слабой, обламывающейся и на тихом ветру, он не верил в своих соплеменников, утративших высокое чувство, отчего в очертаниях каменного лика что-то решительно поменялось, как бы мировая тень упала на него и увлекла в бездну безвременья. И, хотя длилось это недолго и наблюдалось только истинно зрящими в небесном пространстве, все ж обозначилось на сердце тягостным угнетением, и сказал смертный:
— О, Боги, смилуйтесь надо мной! Мне ли, немощному, отягощенному во все поры моего тела проникающей сансарой, познать утекающее к Берегу времени?!
Повелитель народов и при жизни мало верил в соплеменников. И по сию пору хранит Агван-Доржи в памяти сколок из той давней жизни, ни от чего не зависимый, свободный придти к нему и так же незаметно скрыться. Он, безместный буддистский монах, пребывал тогда в форме юного ученика великого Тэб-Тэнгери, достигшего десятой степени совершенства.
Повелитель народов, когда пришел его срок, позвал к себе Тэб-Тэнгери и его ученика и сказал:
— Бросьте мое сердце на бубен судьбы.
Тэб-Тэнгери промолчал. Лицо умирающего сделалось холодно и бесстрастно, усилием воли он поднял руку и велел войти в юрту первому полководцу. Тэб-Тэнгери побледнел, как если бы коса смерти зависла над его головой; юный ученик тоже приготовился к смерти: не любил Великий Хан, если вдруг оказывалось, что кто-то не согласен с его суждением. Но пронесло. Приказал Повелитель после того, как старое его тело окаменеет и сделается неспособным ощущать степной ветер, отвезти его в страну мертвых, и там, на дальнем скалистом берегу священного моря, парящего в вечернем небе подобно остроглазому ястребу, предать земле и сверху насыпать курган, и хранить то место в великой тайне.
— И пусть никто из сопровождавших мое тело не вернется в родные утуги. Помните, у кого дурные мысли, тот будет иссушен, у кого недалекий, жадный до жизни ум, будет сокрушен моей волей. А чтобы вы не сбились с пути, скажу: в широком поле направляйтесь к переправе, в высоких скалах — к горному проходу. И да помогут вам духи! — Помедлив, чуть слышно добавил: — Ставшая яшмой, твоя держава понизится, ставшая горой, твоя держава принизится.
Никто, кроме Тэб-Тэнгери, не понял, о чем поведал Повелитель, но старый шаман понял и устало вздохнул, сказал юному ученику своему, когда приближенные Великого Хана в суровом молчании собирали его в последний путь:
— Велика держава монголов — пути солнца пересекаются с нею. Но останется ли она такой же многие леты спустя? — Посмотрел на ученика строго, а вместе с жалостью: — Пойдешь с воинами, призванными сопроводить Великого Хана к месту его погребения. Не тревожься, что далек путь — доберешься; не печалься, что будет тяжело: захочешь поднять — поднимешь. Короток век человека, но впереди у него вечность: утеряв одну форму, он обретает другую. Смотри вперед смело и не опускай головы перед несчастьем, у него короткие ноги.
Дорога была длинной и утомительной; день сменялся ночью, ночь сменялась днем; часто повозка с телом Повелителя Вселенной застревала в болотах, ее вытаскивали и шли дальше. Воины не щадили никого из встреченных на дороге смерти, хотя бы и малого ребенка. Через широкие степи и глухие леса пролег путь, не было ему конца и края. Юный ученик Тэб-Тэнгери не однажды был близок к отчаянию, иной раз силы, казалось бы, вовсе покидали его, но он вспоминал слова учителя: «…Захочешь поднять — поднимешь» и, сминая жгучую боль в кровь стертых ногах, вставал с земли и шел дальше. Видел: тех, кто не умел одолеть усталости, касалась коса смерти. А он был молод, и рождаемое в душе было легковесно и его тянуло к солнцу, он радовался, коль скоро сокрытое ветвями деревьев солнце обрывало таежный сумерек и стекало по желтым стволам на землю.
И вот пришли… И сказал старый полководец:
— Обернувшись крылом парящего в небе ястреба, ты отлетел Государь мой. Обернувшись крылом хватающего добычу ястреба, ты отлетел, Государь мой!
И приказал воинам согнать к месту захоронения Владыки мира жителей ближних поселий и становий. А чтобы ни у кого не возникло желания ослушаться, повелел выжечь все окрест. Тысячи и тысячи людей в одночасье лишились отчего крова. Согнанные к горной речке, они под строгим присмотром свозили землю к могиле Великого Хана, насыпали над нею курган. И, когда курган поднялся высок и крут, воины перебили строителей и побросали их тела в Кызылбайку. Вода в ней день и ночь, и еще день, и еще ночь была красной. А потом воины, разделившись на сотни, кинулись друг на друга, и полегли, посеченные саблями. В живых остались старый полководец и юный ученик Тэб-Тэнгери. Надолго ли?.. Сурово лицо у воина, тяжела сабля в руке у него и остер еще глаз. Он подозвал дрогнувшего сердцем юношу и, шепча молитвенные слова, отсек ему голову, а потом и сам, исполняя повеление Великого Хана, поразил себя в сердце.
И было так, и стало тому свидетелем Вечное Синее Небо. Но кому откроет оно тайну свою, разве что посвященному, да и то лишь в пору Великого Солнцестояния, которое обожжет землю в час схода с нее жизни? Так сказано в Сокровенном сказании, так тому и быть.
Агван-Доржи трудно приходил в себя, и то, из прежней его жизни, долго не отпускало, учащенно билось сердце, и кровь стучала в висках, как если бы он увидел занесенную над ним кривую, посеребренным месяцем сверкнувшую саблю. Когда же очнулся, то и понял, что стоит на древней тропе, зацепившейся за каменистые забереги Кызылбайки. Она не сходна с другими горными речками, несущими свои воды к Байкалу, веселыми и гомонливыми, она как бы впитала в себя чуждое человеческому духу, вгоняющее в озноб сердце. Пришли на память слова: «Обернувшись крылом парящего ястреба, ты отлетел, Государь мой. Обернувшись крылом хватающего добычу ястреба, ты отлетел, Государь мой!» Он долго не мог связать их с тем, что происходило с ним нынче, и, наверное, так и не связал бы, когда бы не обозначилось в памяти, что ястреб, сильная и гордая степная птица, многие леты была эмблемой Чингизова государства, а Байкал, монах наблюдал это не однажды, поднявшись на высокую скалистую гору, дивным образом напоминал парящего ястреба.
Ему вдруг подумалось, что связались нити времен и связались в его судьбе, отчего минувшее открылось так четко и ясно, и открылось через подсознание и сказало, что идет борьба, она в сущности никогда не прекращалась не только на земле, а и в небесных пространствах, хотя и нельзя увидеть этого смертному, но почувствовать можно. И это угнетает человека, отчего в горестные минуты он вопрошает:
— О, Небожители, что же вы запамятовали о своем высоком предназначении, и уж не всегда обратишься к вам со словами молитвенными и скорбящими?
Агвану-Доржи горестно сознавать, что нет мира и среди небожителей, и он хотел бы рассеять угнетавшее, и в какой-то момент это удалось, и светлее стало на сердце, но тут он увидел у самых ног маленький ручей, вода в нем была не привычно прозрачная, а черная, и закраек неба, зависший над ним, тоже показался черным. Отчего бы?
Земля, на которой стоял Агван-Доржи, прозывалась в прежние леты среди южных народов мертвой. Должно быть, это укрепилось в людском сознании после того, как поднялся курган над могилой Великого Воителя. Должно быть, так. Но то еще удивительно, что даже в изножье кургана за многие леты не выросло ни одного деревца, в то время, как чуть в стороне, там, где в те, немыслимо дальние леты цвело болото и куда воины сбросили тела погибших, выросла роща, пышная и яркая. Знать, между ним, Великим, и ими, малыми, все еще не было согласия.
Агван-Доржи долго бродил по лесной роще, как бы ища чего-то… может, той изначальной гармонии в природе, о которой говорил Учитель и в которую до сей поры он свято верил, как вдруг что-то случилось, странное что-то, окатившее студеной водой, а время спустя обернувшееся душевной колготой.