36.

Сжалился и опустился на землю и спросил у жаждавшего с Ним встречи слабого человека:

— Чего тебе нужно?

— О, Владыка! — пав на колени, воскликнул человек. — Я хочу счастья!

— Что ты имеешь в виду, когда говоришь о счастье?

— О, Владыка! — отвечал человек. — Счастье, я думаю, в исполнении желаний, а они не так уж и велики: мне нужны любовь женщины и прокормление для моего рода.

— Я дам тебе это.

Бежало время, подобно вечернему сумерку за солнечными лучами, ускользающими за вершины снежных гор, в бессильной страсти проникнуть и туда… И вот наступил день, когда слабый человек снова обратился к Всевидящему, и тот опять спустился на землю и спросил:

— Тебе нужно что-то еще?

— О, Владыка! — воскликнул человек. — Мне надоела любовь женщины. Я устал заботиться о своем роде. Я хочу усмирить поток знаний, подчинить их себе, чтобы проникнуть в тайны Вселенной.

— Не всякое знание во благо.

— Но я хочу!.. — угрюмо сказал человек, как если бы стал равен Рождающему Свет.

— Что ж, пусть будет по-твоему.

И опять побежало время, подобное вечернему сумерку, но уже не наблюдалось в нем жажды проникнуть еще куда-то, было скучно и серо. И однажды человек, принесший на землю непосильное для людей бремя знаний, увидел, как те неразумно распоряжаются ими, сея смерть и унижение чуждым родам, и снова воздел руки к небу и воскликнул:

— О, Ясноликий, приди ко мне!

И тот пришел и спросил:

— Чего тебе еще?..

И сказал человек, вновь обретя угасшую робость:

— Ты прав, о, Владыка! Не всякое знание во благо.

— Я рад, что ты понял это.

— Я хочу жить в согласии с земным миром. Теперь мне ничего не нужно, только бы наступила благостная тишина в душе. Возможно ли это?

— Ищи и обретешь утраченное, никто тебе не помощник, ты сам водитель своей жизни.

И снова побежало время, подобное вечернему сумерку, и снова в нем ощутилась жажда познания чего-то, быть может, того, что лежит за порогом человеческого бытия. Воистину, данное другому никем иным не будет поднято; рожденное на земле уйдет в нее же; погасшее в сердце, коль скоро воскреснет, то лишь понуждаемо этим же сердцем; в едином потоке знаний прозреваются малые ручьи лишь при ближнем рассмотрении, во все остальное время они неотделимы от него. Посеянное сегодня принесет ли плоды завтра? В природе нет разделения между низшими и высшими, всяк хозяин на своем месте. Но есть между ними и различие: одни часто обращаются к своему подсознанию, которое есть хранилище исторгнутого памятью, другие — редко, а иной раз и вовсе отвергают живущее непрерывной жизнью. Сказано, центр Вселенной на горе Меру, выше только небеса Брахмы[15], а сразу за ними Нирвана. Достигший ее обретет покой. И да будет благословенно имя его!

Агван-Доржи, держа в руках хур, медленно поднимался на Гору предков, был он не один, следом за ним тянулись люди, но он не видел их, слушая поющий хур. Пальцы монаха едва касались струн, но и этого было достаточно, чтобы мелодия не прерывалась; в ближней своей жизни Агван-Доржи и не притрагивался к музыкальному инструменту, но это не смущало ныне обретшего одну из прежних форм; тогда он был улигершином и никем до него не воспетое обжигало сознание, требовало исхода. И он, взойдя на Гору предков, сел на плоский камень; пальцы быстрей побежали по струнам, и мелодия стала ярче, сильнее, он увидел дальнее, как если бы достигнув середины мира, он стоял в окружении множества людей и пел о давнем времени, когда зло, привнесенное в мир Марой, еще не растеклось по земле, когда сердца людей принадлежали лишь Сеятелю Добра. Чист и прозрачен был воздух, и небо высоко и сиятельно; он пел, а люди внимали ему, завороженные Божественными словами, принадлежащими не улигершину, но Высшему Божеству, которое есть тропа, ведущая от сердца к сердцу; и так, накапливаясь, в конце концов, Божество заполнило все ближнее пространство, а потом обрело ясно зримые людьми человеческие черты; каждый из них отметил в этих чертах что-то свое и возрадовался; и это была смиренная радость, ничем не колышемая, ровная, как движение воды в Ганге в пору великого безветрия. А улигершин продолжал петь. Он говорил в своей песне о юном принце, возросшем на древней земле сакиев[16]; тот, однажды повстречавшись со страданием, терзающим людей, вознамерился избавить их от него. Он покинул дворец и ступил на тропу странствий, ходил долго, истязая тело лишениями; сделался худ и слаб, когда поднялся на самую высокую вершину Гималаев, где царствовали злые ветры, а скалы прятались под белым снежным покрывалом; там он пребывал одну седьмицу, потом другую, скинув с себя одежду и питаясь рисовыми зернами, уподобленными твердым камешкам: в день по зернышку, так он повелел себе. И злые асуры являлись ему в видениях и смущали, звали на тропу жизни. Но он отверг их притязания, а потом спустился в долину, сел на землю, прислонившись к стволу большого ветвистого дерева, и — задремал; и в дреме его посетило видение и поведало, что надо делать человеку, чтобы избавиться от страданий.

— Зло от желаний, бессмертие в отказе от них, — сказал Обретший Истину. — Слово человека, осознавшего это, плодоносно, как благоухающий цветок. Я запускаю свою мысль в жизнь, как лучник стрелу. Поймавший ее подвинется к Истине.

Улигершин пел, и люди слушали, и восторг сиял в их лицах: они видели на высоком челе певца небесный свет. Но вдруг мальчик в сияющих белых одеждах выступил из толпы и спросил:

— Кто я?..

— Ты порождение нашего тела, — отвечали ему.

— Но я вас не знаю, — сказал мальчик и посмотрел на улигершина маленькими, скорбными глазами, а потом сделал жест рукой, как бы повелевая ему прервать песнь, и та смолкла, сказал мальчик:

— Учение Обретшего Истину лишь краем коснулось вашего сердца, потому Мара и раскидал зло по всей земле, и ныне оно расцвело пышно. Где край ему?..

Люди молчали, не зная, что ответить, и тогда мальчик подошел к тому месту, где священная Гора обрывалась в пропасть, и шагнул в бездну. Он шагнул в бездну, но тень его, сияющая тень вознеслась к небу, и люди еще долго видели ее.

Улигершин чуть отстранил от себя хур, вздохнул:

— Рожденное в небесном мире ему и принадлежит.

Агван-Доржи сидел на темном плоском камне и перебирал смолкшие струны хура, а люди стояли вокруг него и в недоумении спрашивали:

— Твоя песнь прервалась на середине, что же дальше?

— А что могло быть дальше? — в свою очередь спрашивал он у них. — Разве песнь, рожденная вдали от людей, принадлежит им?

Когда же сознание, привычное для земного человека, вернулось к монаху, и он стал способен ощущать сердечную тревогу в людях, он сказал вяло и виновато:

— Это была не моя песнь, но старого улигершина, умершего много лет назад, чей хур я однажды взял в руки.

Монах помедлил, сказал с грустью:

— Странно, но я уже не помню, о чем поведал старый улигершин, обретший пристанище в моей душе. Теперь его там нет, я чувствую, дух его отлетел к предкам. Наверное, он и привел меня сюда, на эту гору.

Люди дивились словам монаха и тянули руки, чтобы прикоснуться к священному хуру, и, когда им удавалось это, они ощущали тепло, живое и трепетное, и на сердце у них становилось легче, а скоро смущение, навеянное тем, что песнь оборвалась на середине, отступило, кое в ком превратившись в трепетное чувство ожидания чего-то сокрытого в глубинах жизни.

— Ты много исходил дорог, — говорили люди. — Повидал много. Нашел ли, что искал?

— Да, я повидал много, — отвечал Агван-Доржи, прислушиваясь к своему голосу, как если бы в нем обнаружилось что-то такое, чего прежде не было. — Но что осталось в памяти? Слабый след, едва прикоснувшийся к ней? Я даже не скажу, куда он ведет. Еще в давние времена, ныне утонувшие во мраке невежества и суеты, когда человек начал познавать сущее, сказано было премудрым Ашокой: не ищи истину на стороне, но в своей душе, придет срок, и откроется тебе и обогреет.

Спрашивали люди:

— Ты хочешь сказать, что жизнь ничтожна в сравнении с человеком? Но для чего тогда дана ему?

— Разве жизнь реальна? Разве ее можно уложить в какие-то формы? Она бесформенна и бесчувственна, она рождена в сознании, ему подчиняема и питаема им. Что есть семена и что есть плод? Кто из них старше?.. Они вне возраста, и потому лишь обозначены в нашей памяти.

Люди смотрели на бродячего монаха и хотели понять его, но так и не поняли, и тогда сказал один из них:

— Нам трудно живется, и у нас нет времени, чтобы разобраться в собственной душе. Мы должны добывать на пропитание. Ты прости нас, нам пора уходить.

И они ушли, люди, которых он едва знал, а кое с кем не встречался ни разу. Он долго смотрел им вслед и удивлялся, как они оказались на Горе предков; удивление было ясное и чистое, ничем не замутненное, и скоро все в нем успокоилось, даже слабая мысль не потревожит; мысли тоже устали подвигать его к чему-то в себе; он закрыл глаза и с головой окунулся в белую, чуть только мерцающую, подобно вечерним звездам, тишину. Старый рыжий пес сидел у его ног и пребывал в дреме и не хотел бы, чтоб его беспокоили, и недовольно подергивал кожей, когда шелест лежалой степной травы усиливался. Вдруг обозначилось, что он кое-что перенял от хозяина; уже не так суетлив и редко предается играм, которые раньше радовали и обращали его существование во что-то нужное не только ему одному. Но теперь он если и не понял, то ощутил имеющим быть в нем бесполезность недавних усилий понравиться каждому, кто хотя бы не проявлял к нему враждебности, а уж если кто-то ласково трепал по загривку, он и вовсе терял голову и прыгал вокруг понравившегося человека и норовил лизнуть в лицо. Теперь он присмирел и стал больше внимания обращать на себя и нередко чувствовал потребность в тишине, как если бы в ней мог разглядеть что-то от внутренней своей сущности, которая не так безмятежна, как считал, и есть в ней что-то, о чем он хотел бы знать. Наверное, поэтому в тускло-серых собачьих мыслях и мечтах не только о говяжьей косточке он старался уловить нечто приближающее сущее в нем к иному миру, где он обрел бы другую форму и сделался более полезен хозяину. Иногда казалось, что он способен уловить это, ускользающее; в такие минуты нетерпение охватывало старого пса, и он тихонько поскуливал; но день сменялся ночью, а ночь — днем, и ничего не менялось: ускользающее не становилось доступным, держась на прежнем удалении. В конце концов, он понял, что так и должно быть, и уж не проявлял нетерпения, коль скоро что-то усматривалось впереди, а осторожно, боясь вспугнуть открывшееся, наблюдал за дальним призраком, ничем не выдавая напряжения. Прозреваемое в мечтах было черного цвета и сильно походило на маленькое облачко, задержавшееся в чистом белом небе; облачко казалось живым существом, нечаянно забредшим в неведомые небесные пространства. Пес решил, что облачко потеряло хозяина и теперь не найдет, отчего даже в безветрие проявляет колебание. Вместе с тем в нем угадывалась стойкость и способность не потеряться и среди чуждого пространства, а еще в нем угадывалась домовитость и надежда на благополучный исход. Это пуще всего нравилось старому псу; он и теперь, окунувшись в дрему, разглядел облачко и возликовал. Но ликование, подобно всплеску зари, было коротким, исчезло, когда облачко неожиданно раскололось на мелкие куски, а потом рассыпалось. И тогда старый пес, все еще пребывая в дреме, завыл протяжно и тонко; он продолжал выть и после того, как очнулся и увидел небо, привычное для него, не умеющего различать цвета, прозрачно белое, как бы даже стеклянное.

— Что с тобой, Мальчик? — спросил Агван-Доржи. — Ты плачешь? Тебя кто-то обидел?

Старый рыжий пес и не посмотрел на него.

— Что с тобой? — снова спросил монах, но теперь уже с озабоченностью. — Ты не заболел? Да нет, поди, откуда бы взяться болезни? Теперь лето и солнце греет и теплым ветерком тянет от ближнего гольца. Хорошо!

Монах говорил еще долго, и совсем не про то, о чем хотел бы сказать четвероногому другу. Он хотел бы сказать, что тот в прежней своей жизни наверняка был добрым, никому не причинявшим зла существом, отчего и ныне в нем сохраняется пускай и плохо узнаваемое людьми приятие Божьего мира. Но подумал, что это не нужно старому псу, которого он назвал Мальчиком, скорее, потому, что тот ласков и доверчив, он и так про все знает.

— Ну, ладно тебе! — тихо сказал Агван-Доржи. — Хватит, однако, выть.

Монах произнес эти слова по-русски, постепенно входя в то состояние духа, которое имело обкновение отрывать от земной жизни, уносить в иные миры. Старый пес затих и опустил на колени хозяину морду.

Загрузка...