34.

Было две ауры: красная и синяя; они обозначали две стороны Добра, одна называлась правой, другая — левой; и те, кто жил в те времена, умели увидеть обе эти стороны в единстве, которое, казалось, никогда не будет нарушено. Но шли годы, сходные с облаками, сменяющими друг друга, накручивались на земную ось, и вот однажды кто-то заметил, что возле Добра, изливающего из ядра красный и синий цвет, появились другие цвета: зеленый и белый, желтый и черный, — и сказал:

— Добро неоднозначно, в нем много разных оттенков, иные из них не хотели бы сосуществовать друг с другом.

Люди не поверили обретшему новое знание и вознесли Меч Справедливости над его головой, но сказал некто, ощутив на сердце гнет:

— А ведь он прав: Добро неоднозначно.

И тогда загрохотало небо, упало на землю черным ливневым дождем, и померкло в глазах у людей, а в сердцах ощутилась тоскливая щемота, но не скоро еще она стала привычной для человеков, способных видеть только Добро; все же, в конце концов, случилось и это. И тогда раскололось ядро на две равные половины, одна обрела красный цвет, другая — синий; но минуло еще много лет, прежде чем люди подвинулись к Берегу времени, за которым одна пустота, и сказали, что есть Добро и есть Зло, есть синяя аура, есть красная, и надо научиться различать их, чтобы унять щемоту в сердце.

Ну, а что же тот, кому открылось новое знание? Что же он?.. Тело его превратилось в камень, когда понял, что не всякое знание во благо, а душа, не принимаемая в лучших мирах, по сей день бродит по свету, лишь изредка находя пристанище в ком-либо из живущих на земле; в последний раз святые архаты видели ее в дряхлом теле шамана Тэб-Тэнгери, отдавшего свое знание Повелителю ближних и дальних земель. Но умер Потрясатель Вселенной и вернул шаману сокровенное знание: там, в другом мире, оно оказалось никому не нужно. И тогда пошел шаман, отягощенный им, в северные пределы ханских владений, чтобы отыскать могилу Потрясателя Вселенной и поделиться с ним, хотя бы и отошедшим в иной мир, знанием: невмоготу стало нести его. Но он так и не отыскал той могилы, и однажды, выйдя на скалистый берег мертвого озера, испустил дух. Шли годы, а прах шамана так и не рассыпался, и, даже больше, со временем окаменел, не утратив живых черт. И это смущало всех, кто обращал на него взор. Люди спешили уйти и забыть про то, что померещилось. Но забыть никому не удавалось, и посреди ночи вставало перед глазами видение отчаявшегося избыть свое знание старца. И понемногу в них обламывалось что-то, черной метой меченное, отчего их уже не пускали на порог юрты и прогоняли. И тогда изверги шли в степь и там погубляли свою душу, как если бы несли в себе проклятье отчего племени.

Знал ли об этом Агван-Доржи, когда направил стопы к каменному изваянию шамана? Конечно, знал, но потому и пошел, не колеблясь, туда, что верил в силу молитвенного слова, однажды изреченного Буддой, способного, как он думал, снять древнее проклятье. И вот он уже стоял возле мрачного изваяния и смотрел в искаженное душевными муками лицо. В какой-то момент уловил в нем досаду, сказал:

— Ты был велик при третьем вхождении в человеческое тело, когда стал духовным отцом Потрясателя Вселенной. К тебе прислушивались, ловили на лету каждое твое слово. Но было ли оно возвещающим благо? Ты не знал этого в первое время и смущался, но потом привык тому, что все покоряется твоему знанию. Ты уверовал в него и забыл, что всякое знание, лишенное небесного света, обращается во зло, отчего пролилось море крови. Ты запамятовал, что и вода в силах подняться против течения и одолеть высокие горы, если в ней прозревается божественная воля. Ты мог бы пркратить вселенское смертоубийство, но не сделал этого. Почему?.. И сказал Учитель: «О-о-м-м, истинно говорю вам: тот, кто непостоянен в мыслях, не придет к свету; тот, кто не умеет верить, не познает святой истины». Это и про тебя, Тэб-Тэнгери. Догадавшись, что знание еще не есть истина, ты все же не поступился им, не открылся людям, оказавшись непостоянен в мыслях, почему и теперь еще дух твой блуждает по свету и надламывает в сердцах. Но я говорю: уймись, не закрывай солнце ладонями. О-о-м-м!..

И случилось то, что и предполагал увидеть Агван-Доржи: стекла с каменного лица досада, черные борозды обозначились в нем, они все расширялись, расширялись, пока не разорвали его на куски. И тогда растаяла в небе черная туча, и в знойную пору зависавшая над тем местом, где, приткнувшись к байкальскому обережью, возвышалось каменное изваяние; сделалось светло и ясно; светло и ясно стало и на душе у монаха, и он едва ли не с нежностью посмотрел на старого рыжего пса, дремавшего у его ног, и почти весело сказал:

— Ну, что, Мальчик, пойдем дальше? Мы исполнили то, что и намеревались исполнить: явленное в небесном сне обрело земные очертания, и потому путь наш будет легок.

Агван-Доржи ни разу не вспоминал о первой встрече с рыжим псом, а нынче вспомнил, но, скорее, увидел сокрытое во времени и снова пережил те чувства… Шел тогда рыхлой снежной тропой, цепляющейся за байкальские забереги, над которыми слоился желтый туман, как вдруг услышал вой, но не волчий, нет, не утаивалось в нем глухой тоски от того, что все сложилось не так, как хотелось бы, и лось, а за ним стая гонялась трое суток, оказался упрям и отбился, распнув волчье упорство; что-то другое проскальзывало в в этом вое, скорее, обида на хозяина, бросившего четвероногого друга посреди тайги; Агван-Доржи тогда так и подумал, а еще вспомнил: сказывали старожилы здешних мест, что нынче развелось одичавших собак, стаями бродят по лесу, нападают на всякую живность, не минут и человека, если встретится на пути, разорвут… Предупреждали:

— Ты, монах, с оглядкой ходи по тайге. Мало ли что? Собаки — не волки, их костерком не напугаешь.

А снег тяжел, ноги вязнут в нем, только и хватает сил плестись кое-как; нестерпимо тянуло лечь на землю и забыться в глубоком сне, но что-то, живущее в монахе, подталкивало, повелевало идти дальше; а он не осмелился ослушаться внутреннего голоса и все шел, шел, чуть наклонив вперед голову и цепляясь голыми руками за колючие ветки боярышника. Когда же оказался на белой, без единого деревца, снежной равнинности, увидел стаю. Огромные разномастные собаки лежали на снегу и, клацая желтыми клыками, смотрели на него не то, чтобы с лютостью, скорее, с уверенностью в угрюмоватой зеленью поблескивающих глазах, что он никуда не уйдет от них, некуда ему идти. Агван-Доржи понял: еще немного, и они набросятся на него, — и тогда он поднял руку и сказал слегка осипшим голосом:

— О-о-м-м, и да ощутите вы в существе своем слабость и неспособность к действию, ибо что есть ваше действие, как не от земного проклятья отколовшаяся часть, несущая не насыщение, теперь вы сыты и ленивы, но еще одно, ничем не вызванное смертоубийство. Так говорю я и повелеваю вам: ступайте прочь! О-о-м-м!

Стая ослабла в своем прежнем намерении, однако ж не все собаки, поджав хвосты и злобно озираясь, потянулись к темной стене леса, за которой время спустя и укрылись; самые злобные и упрямые не сдвинулись с места, на них не подействовало священное слово, произнесенное монахом, и они, скрадывая шаг, начали обступать человека. Но тут из-за стены леса выметнулся большой рыжий пес и яростно накинулся на собак, разметал их, и те, поскуливая, разбрелись в разные стороны.

— Ах ты, хубушка! — сказал Агван-Доржи, обращаясь к рыжему псу. — Мальчик, значит… Хорош! Спасибо тебе!

Он пошел дальше, а скоро запамятовал о случившемся, мысли унеслись за пределы зримого мира, туда, где светло и ясно, дарующе удивительный, ни с чем не сравнимый покой в земной суете истомившемуся сердцу. Когда же очнулся, увидел возле своей ноги большого рыжего пса:

— Так ты что же, решил пойти со мной?

Собака завиляла хвостом, преданно поглядывая на человека.

— Вот как? — сказал монах. — Ну что ж, пусть будет по-твоему, Мальчик.

Агван-Доржи спустился к устью Баргузин-реки, долго стоял, рассматривая острогрудые катера и черные носатые мотоботы, прилепившиеся к низкому песчаному берегу, наблюдая, как меж них сновали люди в резиновых сапогах с загнутыми голенищами, и не понимая, чего они суетятся и недовольно покрикивают друг на друга и не замечают, какой нынче славный вечер, не колеблемый и слабым ветром, позолоченный ближним, прилегшим на баргузинский голец солнцем. Но, если в прежние годы ему совсем не хотелось знать, почему люди не чувствуют свою соединенность с сущим, которая есть неизбывность мысли, способной облечь и невидимое во вполне определенные земные формы, иной раз удивительно радующие глаз, отчего для многих из них теряется прелесть жизни, хотя и созданной воображением человека и являющейся ничем иным, как обыкновенной иллюзией, то теперь он желал бы знать это, и не только это, а еще и то, что мешает людям обратиться к своей сердечной сущности и отыскать в ней благостное. Впрочем, не сказать, чтобы желание было сильным, тем не менее Агван-Доржи понимал, что всяк живущий, а не только человек, должен обрести себя сам, найти ту тропу, по которой он пошел бы, чтобы исчерпать данные ему землей силы, направить их во благо сущему, и тогда награда не заставит себя ждать. И он удивлялся человеческому неразумью, неспособности с толком использовать отпущенное на земное существование время, не пропускать его через себя, как песок сквозь пальцы, но дорожить им и уметь определиться в пространстве, куда отойдет карма, наполненная благими ли делами, злыми ли, а то, может, и вовсе застывшая, как каменное изваяние.

— Берегись этого, человек! — не однажды говорил он. — Нельзя запрудить и малый ручей, не отыскав исхода ему, как нельзя остановить время; впустую потраченное, не вернется ли оно к тебе в чуждом обличье?.. И восплачешь тогда, обретя непотребное тело.

Его слушали и не слушали, проходили мимо, а нередко говорили:

— Во блаженство впавший ослаблен разумом.

Так ли? А что же море, едва ли не ежечасно меняющее облик, то мирную сладость навевающее, хоронящее во чреве своем истое блаженство, а то вдруг помрачневшее и суровое, с трудом сдерживающее гнев, иль тоже лишено разума? Нет! В каждом всплеске морской волны, в говоре ее, иной раз едва различимом, пришептывающем, как если бы опасалось расплескать сокровенное, в морской глубине укрытое, разве не прозревается благородство, возвышенное, от вселенского разума? Мыслящий да помыслит про это и возблагодарит Создателя за божественное творение и восплачет радостными слезами, прикоснувшись к великой тайне природы.

Когда Агван-Доржи, все еще пребывая хотя в уже и ослабленном, чуть только обозначающемся недоумении, шел по баргузинской долине, он увидел парящего в небе сребротелого коршуна, от птицы протягивалось что-то мудрое и вещее, и он подумал, что коршун, все про себя знающий и стремящийся лишь к удовлетворению ближней страсти, и есть совершенство; ибо что есть совершенство, как не принадлежность земле и небу и понимание про ту середину, которая одна подвигает к истине: любое отклонение от нее нарушает гармонию, без нее истина тускнеет, истаивает, как вечерний луч солнца; и благо еще, коль скоро по истечению времени она вновь воссияет в душе. А если нет? Встречал ли кто человека, не имеющего души? Агван-Доржи встречал, холодом веяло от него, безжизненностью, хотя и не сказать, что умер.

Бродячий монах смотрел, как спокойно и уверенно парил в высоком небе сребротелый коршун, и постепенно недоумение, вызванное нежеланием людей черпать из жизни лишь потребное сущему, и не более того, сменилось радостным удивлением; в нем неожиданно возникло чувство любви к этому не всегда понимаемому им и принимаемому миру, который, хотя и есть порождение человеческого сознания, обретшего форму иллюзии, все ж приятно узнаваем.

Старый рыжий пес ни на шаг не отставал от хозяина и часто забегал вперед, как если бы выслеживал кого-то, только кого тут в ровной, как гладильная доска, степи выслеживать, тихо тут, иной раз можно услышать шелест слегка перезрелой травы: август уж подминает под себя сухие денечки, — и помнится тогда, что от веку в этих местах держалась нестрагиваемая тишина, но скоро усохнет помнившееся, это когда замаячит впереди степной улус и мало-помалу до слуха донесется ленивое ворчание сторожевых собак и блеяние овец, пасущихся на желтом невысоком угорье.

Агван-Доржи подошел к тому месту, где прежде красовалась золотая юрта нойона, не сразу вспомнил, куда она подевалась, а когда вспомнил, огорченно вздохнул, но не потому, что стало жаль нойона, потерявшего свое добро: было бы, кого жалеть, у него, небось, добра этого как звезд в небе, но да не по чину человеку пялиться на чужое добро, так и в сердце может оскудеть, про это и монах, мало что понимающий в людях, догадывался. Он огорченно вздохнул потому, что погублено было дело рук человеческих. Подойдя к тому месту, где земля была чертная, обугленная, он постоял, переминаясь с ноги на ногу, и заспешил прочь, но прошел немного, обернулся на злой окрик, увидел нойона, тот был в расшитом золотыми нитками тэрлике[12] и в начищенных до блеска сапогах; лениво передвигал короткие ноги, не спешил…

— Ты чего тут потерял, монах? — спросил, подойдя.

Агван-Доржи не нашелся, что ответить, лишь руками развел. Он не хотел этой встречи и слегка растерялся, но вспомнил слова вещие: «Не тревожься, что далеко пойдешь, — доберешься. Не тревожься, что тяжело поднимать неподъемное, — чистый духом да поднимет» и успокоился.

— Рад, что пожгли меня? — прищурясь, спросил нойон и попытался заглянуть в глаза монаху. Не получилось.

— Я не знаю, о чем ты говоришь, — сказал Агван-Доржи. — Как не знает умерший, не пройдя очищения, что он умер, и продолжает жить теми интересами, что держали его на земле.

— Ты врешь, монах. Ты не любишь меня. Ты не любишь всех, кто нынче стал хозяином жизни.

— Учитель сказал: познание истины приводит к разочарованию. Ты завладел тем, чем прежде владели люди, стал могуществен и богат. Но прошло похмельное веселье, и ты испугался. Ты испугался, что кто-нибудь посмеет отобрать у тебя богатство, и лишился сна. Но нельзя жить в вечном страхе, как нельзя унять кармический ветер, пока он не приблизится к утробе матери. Я говорю тебе: опомнись, вернись к своей карме и следуй по пути очищения ее. Земному существу дан Владыкой неба не только черный цвет, но и белый — цвет зеркальной мудрости, и желтый — цвет мудрости равенства, и красный — цвет мудрости различения, и зеленый — цвет все исполняющей мудрости. Прими их в душу, и да помогут тебе святые архаты!

— Врешь! Врешь! — вскипел нойон. — Я ненавижу тебя. Я ненавижу Дхамму[13], которую ты проповедуешь, она зовет к пустоте, а я не хочу окунаться в нее. Я хочу жить! И никто не посмеет воспротивиться этому моему желанию. Что люди, пыль земная, я растопчу их своими ногами. Ты слышишь меня, монах?

— Да, я слышу и жалею тебя. Ты тень на земле. Ты живой Призрак. Отошедший от Дхаммы есть лопнувший пузырь. Об этом знал и Сын Бога Иисус, отчего приняв облик бодхисатвы[14], прошел пыльными дорогами древней Индии и постиг состояние Будды и возвеличил Деянья Его.

Лицо у нойона пуще прежнего почернело, в какой-то момент в руках у него оказалась плеть, он высоко поднял ее над головой, намереваясь ударить монаха, и не смог, опустил руки, пошел на пепелище, рухнул на черную землю, завыл…

Загрузка...