19.

И сказал Ларивон Докукин, глядя в круглое, красное от гнева лицо первого российского императора, влекомый не собственным, уже сломленным жестокой пыткой, но всесветным духом, горестно и устало, провидя в летах грядущих, что кровь царевича Алексея падет на голову последнего русского царя, и отойдет тот в мир иной не по своей воле, а по злой, погубляющей в человеках, от сатаны отверженной, холодной и властной над душами. И сделается тогда по всей России пагубно для сердца любящего, ко Христовым стопам припадающего и черпающего от Великой Истины, мало кому ныне доступной. А еще сделается так, что возгорятся Храмы и восплачут Божьи иконы тяжелыми кровавыми слезами. Но это еще не конец. Подымется во святой, униженной бесовскими деяниями, Руси Велик человек и, перешагнув через кровавые ручьи, войдет в еще непорушенный Храм и припадет сухими окаменелыми губами ко Святой Иконе и станет молить Господа о спасении Руси, и услышится безголосый крик его в Чертогах Божьих, и придет оттуда любящая Матерь Божья, и воспрянет Русь и подымется, очищенная, в славе, ласкаемая ангелами, ненавидимая бесами. Когда же отойдет велик-человек в другой мир, снова возликуют бесы на русской земле, и случится по пророчеству сего человека, принявшего смерть от чужой руки:

— Погибну я, и вы все погибнете.

И это уже будет конец. Конец ли?.. Лютуют на Руси бесы, оттеснив ангелов, власть их крута и свирепа, и малая мысль, рожденная в ослабленном человеческом сердце, утесняется, растаптывается, так и не обретя надобной для свободного полета укрепы. Но тогда почему вдруг да и скажется в страстном порыве и мал-человеком:

— Жив я еще, Господи! Жив!

И посветлеет окрест и раздвинется сумерек — пристанище бесов — и обозначится в них, лютующих, мимолетность, отторгаемость от земной жизни.

Антоний шел по таежной тропе, часто поглядывая на черной крылатой птицей распластавшуюся в небе тучку, она поспешала за ним, стоило ему посмотреть на нее, как она оказывалась над его головой. Антоний уже не однажды прибавлял шаг, намереваясь опередить тучку, на какое-то время она отставала, но в следующий раз опять зависала над ним.

— Вот те-те! — в радостном возбуждении говорил Антоний. — Так я пойду еще быстрее. Чего мне стоит?

У него появилось чувство, что тучка играет с ним. И он мало-помалу втянулся в эту игру. Бывало, срывался на бег, впрочем, легкий, не сбивающий дыхания, а когда удавалось оторваться от тучки, останавливался, поддразнивая ее:

— Ну, чего же ты? Чего?..

Поджидал, когда тучка окажется над головой, и шел дальше, высоко вскидывая руки и бормоча давным-давно запамятованные слова. Но в том-то и дело, что они, эти слова, хотя и были не совсем понятны, вызывали на сердце щемящее, от детства ли пролегшее к нему, от юности ли… Ах, если бы знать! Странно, что ему хотелось этого, раньше не возникало такого желания. Определившись в себе, осознав, что он часть сущего, оторванная от небесной жизни, Антоний только это и держал в голове, все же остальное было ему чуждо.

Так он и шел, пока тучка не разрослась, и не почернело небо, не пролилось на землю сильным дождем. И тогда Антоний, уже не воспринимая себя как нечто, рожденное еще и земной жизнью, упал на взмокшую траву и оборотил глаза встречь дождю и увидел светлую тень, медленно, слегка покачиваясь, спускающуюся к нему. Он так и подумал, что к нему, и даже не удивился, сказал в сладостно щемящем забытьи:

— Я ждал тебя, Божий ангел. Я давно ждал тебя.

Светлая тень между тем, и вправду бывшая ангелом, уже находилась рядом с Антонием, и дивное тепло, далекое от всех знаемых в обыкновенной жизни ощущений, шло от вестника Господа и кружило голову страннику.

— Это хорошо, что ты ждал меня, — сказал ангел. — Но я послан не для того, чтобы вознести твою душу к Небесному Порогу, но чтобы укрепить ее, вдохнуть в тебя новые силы, дабы шел ты по земной тропе с еще большим упорством и не утрачивал надежды на возрождение близ Божьих Чертогов.

— Значит, мое хождение потребно не только мне?

— А разве ты не знаешь про это?

— Знаю. Все же иной раз сам себе задаю вопрос: «Кто я? Откуда я?..» Нередко терзаюсь.

— Высоко небо, глубока земля, и не всегда дано смертному уловить дыхание ее. Но, коль скоро в человеке угаснет жажда познания, то и ослабнет дух его, и тогда восторжествуют бесы. Потому и потребно обретшему ясность пути великое терпение, только оно подвигает ко блаженству.

— Я понимаю, — сказал Антоний.

Ангел поднялся в небо. Странник закрыл глаза, как если бы старался подольше удержать в памяти облик Вестника Господа. Все в нем было ровно и спокойно, опахиваемо небесным теплом. Разные мысли приходили в голову, легко сменяя друг друга, они несли с собой ясные, почти прозрачные картины из его жизни, но чаще из жизни других людей, в свое время его поразивших сердечной ли мягкостью, несвычностью ли устремлений. Чуть погодя отыскалась среди этих картин одна, поменявшая в движении его мыслей, прервавшая их… Антоний не сказал бы, почему так случилось, но и не воспротивился этому. А было так, что прежнюю свою ходку вокруг Байкала он прошел часть пути не один, с Марьей Потехиной, разбитной бабой, и с ее ребятней, которую пристроили на возу с рухлядью. Антоний шел впереди, ведя в поводу лошадь, подсоблял гнедому, ухватясь за оглоблю, коль скоро впереди вырастала горушка. Марья сказывала про свое, наболевшее, рта не закрывала всю дорогу от Светлой до упрятанной в лесах долины, поросшей дивным разнотравьем, где мужики подымали домы, ставили их на прежний лад в намереньи не порушить в своей жизни: и улочки разметили так, как было на отчине; те, кто жил в верхней части поселья, и тут селились в одном месте, а нижние с нижними. Марья как бы находила утешение в слове, а то и норовила отодвинуть опаску: разбитная-то разбитная, все ж из родного поселья сроду никуда не уезжала. Иль не боязно? Мало ли что!.. Между прочим, сказывала и про то, отчего не боится рожать ребятню, вон она вся на возу, мал мала меньше, рыжеволосая да голосистая, не утаивающая восторга перед таежным неуглядьем, нечаянно открывшемся ей.

— Я потому и рожаю, — сказывала, — что за Россию страсть как обидно, все-то в ней опаскудили злые людишки, воруют где не попадя и почем зря, Бога не боятся. А рожать и вовсе разучились, добро, ежели в семье один-два стебелька вырастут, а нередко и того нету, пусто и голо. Да нешто не понимают, что тем самым Россию губят? Что с нею станется, если все перемрут? Вот и стараюсь, и рожаю. Чего ж!

На вопрос же Антония, почему она сорвалась с места, иль ждет кто-то ее в верховьях Светлой, отвечала легко:

— Я куда и все. Мне другого ходу нету.

Про одно умолчала, что невмоготу стало терпеть настырные ухаживанья Секача: уж гнала-то его со двора поганой метлой и по его, окаянного, начальству бегала, жалуясь, и хоть бы что… Ему, поганцу, все трын-трава, только и ронял в ответ на ее досаду:

— Приворожила ты меня, стерва, жизни нету.

А когда мужики покинули поселье, Секач утратил и малый чур, что ни день, вламывался на Марьино подворье и подступал к бабе с угрозами, и не зряшными, знала Марья, потому и снялась с насеста и все последние ночи жила у Прокопия за земляными валами и черной прожилью отсвечивающими канавищами. А когда появился Антоний, то и не помешкала отправиться в дальнюю дорогу. Но при свете дня съезжать со двора Прокопий не советовал; дождались ночи, тогда и тронулись в путь, по первости сопровождаемые сынами Прокопия, а как ступили на неезженную колею таежной дороги, то и остались одни с отхончиком Прокопия, но теперь уже Марье не было страшно, и, если бы даже нагрянул Секач и навалился на нее всею своею больною мощью, то и тогда не испугалась бы и нашла бы на него управу. Верила в это, потому что хотела верить. Оказавшись в тайге и осознав ее немеренность и велкую, не на потребу злому чувству, девственно чистую силу, Марья сделалась не совсем то, что была прежде, что-то в ней поменялось уже через день; по первости она и с Антонием хотела бы поиграться и строила ему глазки, и подмигивала, увлекая в глухое затенье дерев, а когда из этого ничего не вышло: Антоний даже не понял, чего она хотела от него, — Марья сникла, но время спустя досада опустила и в теле почувствовалась дивная освобожденность от земной потребы. И вот уже она сказала, поглядывая на Антония и посмеиваясь:

— И слава Богу, что есть мужик, кому я не нужна ни под каким видом!

На поселье Марью Потехину приняли спокойно и деловито; и землянка нашлась, где бы она могла пожить месяц-другой, а там, сказали, дом срубим, все будет ладом, баба!..

И то в радость Антонию. И теперь еще помнит, как дивно тогда было на сердце. Стало быть, от худа до добра шаг маленький, только всяк ли умеет сделать его вовремя, да чтоб не в подсказ шальному, не в утеху грешной душе. А то ведь как часто бывает? Уж невесть в какую ходку встретил под мостком, под стальными рельсами, изредка прогибаемыми едва ползущими поездами, знакомого бомжа, сказывал про него Даманов-рыбак, что он нынче кум королю, в деньгах купается. Слыхать, Гребешков отвалил от щедрот своих. С чего бы вдруг?..

— А он батяню моего знал, хозяин-то, — говорил, сидя у железной печурки, все такой же темный и неугадливый бомж, захочешь разглядеть что-то в его лице, одно и увидишь: синеву нездоровую, мутную, и глазу скоро станет больно, и отвернешься. — По жизни они вроде бы как дружковали. Раньше-то хозяин не знал, что я сын своего отца, а потом узнал и стал засылать ко мне служек с деньгами. Не успею спустить одни, другие уж на подходе. Так и кручусь, верчусь.

Глаза у бомжа грустные, про эту грусть только и узнаешь, коль скоро обратишь внимание на желтые, припухлые мешки под ними, зависшие над черными скулами.

— Раньше я по посельям шастал, — хрипато ронял бомж слова тяжелые. — Где ни то подадут, и тогда свету белому рад. А нынче никуда не хожу, все под мостком, в дыре этой. Идти некуда и незачем. Правда, однажды что-то напало на меня, поплелся к хозяину, говорю: не нужны мне твои деньги, оставь меня в покое! Говорить-то говорю, а в душе страх: что как и впрямь откажет? Все во мне, значит, заколебалось. Но хозяин сказал строго: не дури! И я не стал спорить, ушел. А другой раз вздумал проситься к нему на работу, мол, чего зря деньги-то получать? Но хозяин рассмеялся: на кой ты мне нужен!

Выпытывал бомж у странника:

— Ну, скажи на милость, с чего хозяин расщедрился?

Что мог ответить Антоний, разве только воспользоваться словами Даманова? Но слова те были бы не в укрепу изморенному сердцу бомжа, и он промолчал, а про себя подумал: «Мудрено сказывает рыбак, что вот-де не ходили они в друзьях, отец бомжа и Гребешков, и даже враждовали, отчего и встряла про меж них смерть. Услыхали про это на байкальском обережье по пьяни от хозяйских служек, почему удивились, когда прослышали о помоге, оказываемой худотелому бомжу. Удивились и решили, что неспроста это, тут явно что-то не так… И верно. Опять же по пьяни кто-то из служек выложил как на духу: «Потеху устроил хозяин, одаривая сына ненавистного ему законника. Покойничек-то в верховоды метил. Не вышло. И, как говорил хозяин, не могло выйти. А бомжа держу на привязи, чтоб всяк знал: на дурной яблоне и яблоки растут дурные. Вроде бы как месть такую придумал».

Может, и так. Не зря ж посмеивался, когда служки доносили про чудачества бомжа, пускающего деньги на ветер:

— Сколько волка не корми, он все в лес смотрит.

Но только и то верно, что бомж оказался не волком, малым зверьком, а то и рыбкой, запутавшейся в сетях, откуда один путь — на сковородку… Однажды Антоний с Дамановым встретились на железнодорожных путях, всяк шел своей тропой, но тут они пересеклись, да не к ладу. Спустились тогда под мосток и увидели висящего на низкорослом дереве с желтой, потрескавшейся кожицей, с парой-другой криво и дурно изогнутых ветвей бомжа с петлей на длинной черной шее. Под бомжом, едва не задевая обросших рыжим волосом, смоляно поблескивающих ног, валялись мятые денежные купюры вперемежку с пустыми бутылками. Растерялись, не сразу сняли принявшего насильственную, от охолоделости собственных рук, смерть. Недолго гадали, где придать земле болезного; близ замшело серой скалы вырыли, пробиваясь сквозь тяжелый камень, неглубокую яму, туда и опустили тело, запеленав в белые простыни, принесенные Дамановым из дому, и наскоро забросали комковатой землей. Рыбак сколотил крест из сухого дерева и вырезал ножом на нижней крестовой перекладине буковки смущенные: «Здесь покоится раб Божий. Спи спокойно».

Антоний сотворил молитву и долго стоял, склонившись над могилой, и шептал слова, исполненные горестного торжества, было там и это, милостью Господней дарованное:

«Того ради и аз Твою неисчетную благодать молю: отверзи двери милосердия Твоего заблудшему и падшему в тимение глубины, не презри грешного моления моего, но умоли об отошедшем к Тебе, да простятся великие грехи его и избавится он от пагубы, и аз воспою и прославлю безмерное милосердие Божие и Твое непостыдное о мне заступление в жизни сей и в нескончаемом веце. Аминь».

Версты за три до горного истока реки Светлой, яростно и весело пробивающейся сквозь матерые замшелые камни, откуда начинается долина, заросшая буйным разнотравьем, Антоний забрел на малое числом могил кладбище старообрядцев, долго ходил меж высоко взнявшихся холмиков, разглядывая черные угрюмоватые кресты. Он думал о тех, кто обрел тут покой, и понимал про их обращенность к небесной жизни. В какой-то момент на глаза ему попалась ржавая цепь, он наклонился, коснулся ее рукой и ощутил идущее от нее тепло. Было тепло явно неземного происхождения: не то, чтобы грело, а как бы взбодряло в душе. И тогда, сам не сознавая, зачем, для чего? — Антоний ухватился за цепь обеими руками и кинул ее, скользящую в металлических связях, себе на шею. Цепь была тяжела и придавливала к земле, но странник не поменял нечаянно возникшего намерения и, покачиваясь, сдвинулся с места и пошел. И вот уж кладбище осталось позади, таежная тропа снова сузилась, обтягиваемая колючей чепурой, а солнце чуть сдвинулось и слегка потускнело; луч, упадающий на сырую и тяжелую под ветвистыми деревьями землю стал зеленым и подслеповатым. Птичка-невеличка, сорвавшись с могильного бугорка, все не хотела отстать от Антония и, держась обочь тропы, поспешала следом, изредка взметываясь за вершины деревьев, но долго там не задерживалась, и все пела-пела; светлая радость ощущалась в ее тоненьком голоске, даже во взвихривании коротких, сине окрашенных крылышек примечалась радость. В какой-то момент Антоний разглядел птичку-невеличку и тут же почувствовал легким скребком пробежавшую по сердцу сладость, приободрился и утвердился в шаге. Цепь била по животу, по коленям, на шее скоро выступили красные полосы. Но он не хотел бы про это думать, да и не думал, одно беспокоило, чтобы птичка-невеличка не пропала в сгущающемся сумерке, как если бы от нее тоже что-то зависело. И она, кажется, понимала, что нужна человеку, почему и сопроводила его до самого поселья, пахнущего теплой древесной сутью, отсекаемого от теперь уже сгустившегося сумерка пляшущими в тусклых матовых окошках яркими свечечными огоньками. Птичка-невеличка взвилась в небесную сутемь и оттуда, прощаясь со странником, прокричала что-то звонко и весело.

Возле часовни с сине поблескивающим крыльцом Антоний снял с шеи черную ржавую цепь и положил ее подле стены.

Митя не сразу увидел странника, он только что спустился с лесов и теперь с напряженным вниманием, в котором если и было удовлетворение от проделанной работы, то едва приметное и не сталкивающее чувства со спокойного равновесия, рассматривал лики Святых, взнесенные рукой художника на потолочины. Митя увидел странника, когда тот подошел к Алтарю и начал истово молиться. Он разглядел потеки крови на худом жилистом теле странника и растерялся, пришло в голову, что на Антония напали в лесу лихие людишки, сказывали мужики, что развелось их нынче — шагу без опаски не ступишь. Но по тому, как протекало моление, возблагодаряющее Иисуса Христа, по движению мягкого и напевного голоса молящегося он понял, что дело не в разбойниках, а в чем-то другом, и успокоился. Время спустя, когда Антоний встал с колен, Митя сказал:

— У тебя кровь на груди, на шее… Отчего бы?

— Метка… — загадочно улыбнулся странник. — От земли-матери, от обретающегося на ней хотя бы и в тайне и в непрестанном ожидании небесного блага. — Обвел глазами Храм. — Радуюсь, с лаской да истым прилежанием писано тобой о святых деяниях Господа. Знать, впиталось в твою душу от Божьей благодати и теперь царствует там.

Антоний стоял посреди Храма, свет от свечей играл чудно и зазывно, как если бы в нем утаивалось солнечное тепло. Митя смотрел на странника и прозревал в нем душу добрую и чистую, и тихое ликование снизошло на него, думалось: коль скоро есть на земле такие люди, то и воспримется в миру отколовшееся от них, и повлекутся ко Господу все новые и новые сердца. А меж этих мыслей презабавнейшее воскресалось в памяти, вдруг увиделся приятель давний, художник, что помогал Мите с красками. Прошлогодней весной тот заехал в строящееся поселье и в часовню зашел… И, кажется, не совсем «незванно». Митя, будучи в городе с отцом Василием, выкроил время, свободное от посещения Божьих Храмов, и встретился с тем художником, сказал, где он нынче живет и чем занимается. Ну, зашел сей художник в часовню, а там Митя с земляками леса подымал. Не без удивления художник оглядел стены и сказал:

— О, да ты по стопам Андрея Рублева двинул? Богомаз?!

Мужики запамятовали про Андрея Рублева, а вот сладкозвучное «богомаз» сохранилось в их памяти. И время спустя его стали звать «богомазом». И скоро так привыкли к этому, что уже едва ли кто-то помнил его фамилию.

— Что, пойдем ко мне? — чуть погодя спросил Митя.

Идти было недалеко, домик Богомаза, поднятый мужиками, как, впрочем, и домик отца Василия, чуть только отступили от часовни в ближнюю низинку и там надежно укрепились на земле смоляными запашистыми бревнами.

Анюта, завидев гостя, засуетилась, накрывая на стол; она была в широком цветастом сарафане, как если бы хотела, чтобы меньше бросалась в глаза все подымающаяся ко груди округлость живота, впрочем, нынче она желала бы, чтобы Антоний заметил, в каком она положении, и возблагодарил бы Бога за ту жизнь, что зародилась в ее утробе и подвинула к своему назначению на земле. И Антоний заметил, и лицо у него воссиялось.

Загрузка...