32.

Сказано было: кто прикоснется к хуру, висящему на ветвях одиноко посреди таежной поляны взросшего дерева, у того обессилят руки и не сможет он поднять со стола и чашку с чаем, почему всяк взросший в здешних местах, будь то бурят или русский, старался не приближаться к этому дереву. Запрет есть запрет. Не от нас пошло и не с нами закончится. В миру проживаемые принадлежат не только этому миру, а и другим, про которые слышали, хотя ни разу не видели, разве что в пору особого душевного состояния, когда и дальнее прозревается душой, а на сердце тихо и никуда неутягиваемо, промелькнет что-то от неближних миров, теплое и ясное, светящееся подобно льдинке в синей байкальской воде, и скажет тогда человек, едва не захлебнувшись от восторга:

— И это — тоже мое. И я был там, наверно, еще в ту пору, когда душа моя искала свое тело.

Но спадет с души сладостное, и запамятуется чудный проблеск, и сансара протянет к человеку худые жилистые руки, и он не найдет ничего другого, как пойти на ее зов. Коротко мгновение, дарующее благо, не успеешь разглядеть его, как снова втянешься в привычную жизнь, хотя бы она давно опостылела. Но и у постылости разные цвета, и не каждый огорчителен, пробиваются и сулящие приятные мгновения сердцу. И само время, несмотря на невозвратность, подвластно людской памяти, а у нее, благостной, воистину нет границ. Потому и живущие памятью влекомы к божественному свету.

Да, сказано, не прикасайтесь к хуру давным-давно жившего улигершина, а не то отпадут руки. Но сказано там же: «И придет человек не от мира сего и прижмет к груди хур и ощутит в ней силу духа хозяина его; и тогда оживут не подвластные летам струны».

И он пришел и взял хур, но увидел его в своих руках позже, когда возносящее над жизнью, согревающее земную его сущность отступило. Он увидел хур и растерялся и хотел отнести обратно к одинокому дереву на поляне, но в последний момент кто-то дотронулся до его вспотевших пальцев и повелел им прикоснуться к струнам. И пальцы прикоснулись, и хур отозвался негромко зазвучавшей мелодией. Странно, что мелодия не оборвалась, когда Агван-Доржи чуть отстранился от хура и спрятал руку за спину. Впрочем, он только подумал, что спрятал, на самом деле, пальцы не отпускали струн и, кажется, стали не подвластны его воле. В нем возникло ощущение раздвоенности, как если бы одна его часть еще принадлежала ему, а другая заметно отодвинулась и теперь прозревалась точно бы издали. Он хотел бы понять, отчего так, но что-то мешало. Вот чудо! А как же еще назвать то, что происходило с ним? Он теперь даже не знал, в какую сторону идет, и это было так не похоже на него!

Он шел по тропе, все ж иногда сбивался с нее и брел колючим чернотропьем, обвитым чепурой, саднило в ногах: обувка-то прохудилась, поистерлась до дыр; и все это время ему казалось, что хур продолжает звучать, хотя пальцы уже давно не касались струн. Когда солнце, совершив привычное небесное кружение, опустилось за ближние гольцы и длинные дрожащие тени закачались в ветвях деревьев, Агван-Доржи увидел, что стоит у высоко взнявшегося над водной байкальской присмиренностью розовато-синего мыса.

— Так вот где ты обрел успокоение, юноша из хоринских степей?! — чуть погодя негромко сказал он.

Монах еще не видел придавленной каменьями расщелины меж скал, где были похоронены ватажные люди, но уже знал про нее и, ничему в себе не удивляясь, стал медленно подниматься вверх. Когда же оказался возле могилки, дотронулся чуть дрогнувшей рукой до березового креста, повязанного бабьим тряпьем, а потом сел на еще не обтянутую вечерней прохладой теплую землю. И тут опять услышал, как заговорили струны хура, но теперь они пели не сами по себе, а подчиняясь духовной силе, что жила в пальцах бродячего монаха. И не только в них, а и в сердце, ощутившем легкий, как бы даже свербящий непокой; тот непокой говорил разуму, что если тут, на клочке земли, и случилось обрекшее людей на вынужденную перемену формы, то в конце их пути к постижению новой формы они обретут благо. И еще неизвестно, стало бы лучше, если бы они до сей поры влеклись сансарой, если бы цепь страданий все туже сжимала их, бросая от одного желания к другому? Не во благо ли перемена, пускай и насильственно происшедшая с ними? И это, последнее, рожденное в нем от вопрошающего недоумения, а потом сделавшееся утверждением, укрепившееся в сознании, успокаивающе подействовало на него. Агван-Доржи улыбнулся, положил хур, теперь уже умолкший, рядом с собой, а сам лег на каменья в изножье могилы и широко открытыми глазами посмотрел в небо, усыпанное знойными прибайкальскими звездами; но не звезды привлекли его внимание, а то, что происходило про меж них. А происходило там не наблюдавшееся им даже в пору высшего духовного вознесения, когда сознавалось, что нет ничего живущего само по себе, все соединено друг с другом прочными нитями, благо, что и ему отыскивалось место в этой соединенности, он видел свою малость в тех нитях, что протягивались от звезды до звезды, и не важно, что они были едва обозначены и часто исчезали, и надо было напрячь все сущее в себе, чтобы снова отыскать их в сознании.

— Я там, там… — шептал он чуть слышно. — Но я еще и здесь, и мне не надо ничего напрягать в душе, чтобы отметиться и в дальнем мире.

Большой рыжий пес, опустив лобастую морду на передние лапы, с неудовольствием в неподвижных глазах наблюдал за монахом, теперь уже догадываясь, что они не тронутся с места до утра, пока не погаснут звезды; а это значит, что ему нынче не перепадет и крошки. В последнее время псу не везло, как если бы разучился ловить лесных зверьков или сбивать с нижних ветвей деревьев зазевавшихся птах; а и впрямь, он с огорчением ощущал, что стал уже не так скор в движениях и решителен; часто не хватало мгновения, чтобы совершить удачный прыжок и не промахнуться. Перед ним, хотя и не отчетливо, чуть только обозначаемо, замаячила роковая черта, которую он, впрочем, с удовольствием переступил бы, коль скоро это произошло бы в согласии с природой; а если нет… он боялся, что это привнесет в его старое тело острую боль, и потому упорно цеплялся за жизнь.

Агван-Доржи и не подремал во всю ночь, а впрочем, может, это не совсем так, под утро, когда звезды слегка потускнели, он, все еще пребывая во блаженстве, однако ж теперь уже чуть отесненном привычными земными чувствами, слегка ослабнув в сердечном упорстве, точно бы провалился в глубокую черную яму и утратил связь с Вечным синим Небом; было ли это во сне, в конце концов, сморившем его, нет ли, кто скажет?.. как не сказать, откуда вдруг притянулось видение, растолкавшее на сердце?.. Монах увидел юношу-бурята с широко открытыми глазами, в них зажглось что-то скорбное и по сию пору не обретшее утешения, хотя он уже прошел ближние небесные врата.

— Мне больно и горько, — сказал юноша. — Я ничего не успел сделать, никому не смог помочь.

— А зачем? Разве кто-то просил о помощи?

— Нет, никто. Я сам…

— Человек подобен желтку в яйце: коль хватит тепла, то и возродится к свету, а если нет, то и останется в прежнем состоянии. Что лучше? То ли, что влечется к новой жизни, то ли, что ни к чему не стремится? Человек с первого дня своего появления на земле ищет ответ на этот вопрос. Но разве сама жизнь не подсказывает, для чего он рожден?

— Для чего же?

— Для очищения собственной кармы, которая принадлежит не только ему, но и тем, кем он был в прежних своих жизнях. Сказано Буддой: «Тобой рожденное не умрет вместе с тобой; и дерево питается влагой, которую добывают корни, но она же и рождает влагу. От великого к малому, от малого к необозначенности в земном мире — не есть ли это путь, ведущий к очищению? Обрети себя в ничтожном, и возрадуешься!»

— О, если бы я мог! Но мне этого мало, мало! — воскликнул юноша и исчез. Агван-Доржи какое-то время тщетно звал его. А потом… Да, что же было потом? Он ничего не мог сказать про это. Но ведь что-то же было, почему возникло чувство, что он не смог отвести юношу от погибельной для него черты. И он смутился. Но смущение отступило, когда подумал, что не все зависит от его воли, больше от той, Всевышней, которая, впрочем, не есть что-то таинственное и ничем необъяснимое, но составлена из усилий множества людей, когда-либо живших на земле: не зря же вдруг да и ощутится она, как если бы принадлежала только тебе, и тогда человек, обретя крылья, воспаряет над собственными делами и понимает про них как про малую часть сущего. Он подумал, что она, эта воля, не покинет в беде слабого человека и поможет отыскать единственно правильную дорогу.

— А мне остается помолиться, — негромко сказал он. — И пожелать доброму юноше обрести покой.

Он так и сделал, молитвенные слова отстегнулись от памяти, сладостно звучащие и напевные, и он с великим трепетом произносил их; хур снова заговорил, и мелодия, рожденная ветром, была удивительно чиста и прозрачна и так схожа с гармонией, которую он хотел бы видеть в природе. Но что будет с ним, когда мелодия иссякнет, не помутится ли у него рассудок? Но то и хорошо, что страх не был всеобъемлющ, и время спустя, подобно облачку, накатившему на сколок синего неба, чуть только потянуло сиверком, рассыпался, и Агван-Доржи сказал, обращаясь к своему четырехглазому лохмоногому путнику:

— А если даже уйдет, не беда. Важно, что ум мой, хотя и недолго, жил вечной гармонией!

Он ступил на тропу и шел полный, от зари до зари, день, и не чувствовал усталости, а только приятное прикосновение к ногам, обутым в продырявленные башмаки, сначала лесных трав, потом степных, а потом и тяжелых, придавленных желтым илом, когда тропа вывела к Баргузин-реке и долго не отпускала. Старый пес к тому времени отыскал добычу и был вполне доволен жизнью и с некоторым удовлетворением поглядывал на хозяина.

Потемну они зашли в улус, толкнулись в одну юрту, потом в другую, но везде на них смотрели со страхом и норовили вытолкать за порог; только в самой завалящей, приткнувшейся к синему речному урезу, скособоченной, с обшитым воловьей шкурой оконцем, они узнали от одноглазого бурята, что нойон не велел принимать бродячий люд, которого нынче развелось в степях: шагу не дают ступить свободно, да и варнаков среди них немало, того и жди, снимут последнюю рубаху.

— А кто ослушается, то и будет изгнан, — сказал нойон на Круге.

Агван-Доржи и раньше встречался с хозяином старой юрты и кое-что знал про него: был тот смолоду крепок и силен, на медведя ходил с ножом, тот однажды и подмял его, поломал изрядно и повредил глаз.

И сказал не старый еще человек:

— Отдыхай. Места хватит.

— Да нет, — отвечал Агван-Доржи. — Пойду.

Хозяин юрты не удерживал, затолкал в суму бродячего монаха кусок брынзы и пару пресных лепешек.

— Извини. Ничего больше у меня нету.

Агван-Доржи вышел из юрты и долго стоял в раздумьи. Что же случилось? Отчего так поменялось в людях? Иль заросла дурнотравьем тропа, что соединяла живых и мертвых, не давая одним утратить душу, а другим сделаться скитальцами в чужеродных землях? Но как не хочется в это верить! Время спустя Агван-Доржи стронулся с места и побрел, не ведая, куда и зачем?.. И был немало удивлен, когда оказался у заброшенной юрты, где в прежние леты жила тень девушки. Но он не дал удивлению завладеть им, спокойно откинул полог и втиснулся в сумрак юрты. Отыскал очаг, нащупал сухие коровьи лепехи и опять чуть отпустил удивление, пробормотав негромко: «Стало быть, юрта не пустует и кто-то заходит сюда?» Он недолго возился у очага. Коровьи лепехи взнялись синим шипящим пламенем и осветили юрту, и тогда Агван-Доржи разглядел на низком деревянном столике чугунок с водой, поставил его на черный, облизываемый очаговым пламенем, кусок кирпича. Сел на пол, подобрав под себя ноги. А когда зашипела, вскипев, вода в чугунке, он потянулся к нему обеими руками, норовя снять с огня, и тут услышал тихое и как бы даже скулящее:

— Я так долго ждала тебя! Ты принес хур старого улигершина? В нем мое спасение. Когда-то хур принадлежал моему деду, с ним тот и отправился на место своего последнего земного пристанища. Я хочу, чтобы ты взял хур в руки.

Агван-Доржи, смутившись, но не от робости, скорее, от неуверенности: он-то думал, что девушка уже давно покинула свое жилище, а получается, что нет, — потянулся к хуру. Он еще не успел положить хур на колени, как тот заиграл… И была песнь торжественна, а вместе грустна. И что-то стронулось на сердце у монаха, он вдруг понял, что коротки пути человеческие, и, коль скоро кому-то дано пройти одними из них, то другие так и останутся неведомы ему, разве что ощущаемы особенными, явно неземного свойства, чувствами. Стало быть, и он, даже отыскав тропу к душевному успокоению, мало что познал из общей сути вещей. Что же, мир человека бесконечен и ни в чем не повторяем? Для каждого, обретшего понимание божественной сути вещей, свой, ни с чем другим не схожий?.. Значит, вселенское пространство приняло в себя великое множество миров, больших и малых, иной из которых меньше спичечного коробка? Но ведь есть же и поднявшийся над всеми ими, непроницаемый для людского сознания!

А мелодия все звучала, и была хороша, и не хотелось ни о чем думать, только слушать ее и дивоваться на движение собственных пальцев, которые обрели удивительную чудодейственность.

Когда же мелодия смолкла, Агван-Доржи снова услышал голос девушки, но теперь в нем отметилось тихое умиротворение. А потом он увидел зависшую над очагом тень ее, слабую, дрожащую, в любое мгновение готовую утянуться из юрты вместе с дымом.

И сказала тень девушки:

— Я ухожу, и теперь уже навсегда. И да будет дарующий благо мир с тобою и не покинет и в самую горестную минуту!

Загрузка...