26.

На каменном отвале речного русла, где Баргузин, круто изгибаясь, как бы даже не по своей воле: вода здесь темная, обильно засоленная илом и дурной травой, — бьет о берег сильно и властно, утрачивая привычную людскому глазу, не в укор сущему, но в утверждение его, спокойную и горделивую величавость, которую даже теперь, когда река скована льдом, уже начинающим подтаивать, отчего черные потеки исполосовали ледяную спину и местами широко и привольно выметнулись на берег, можно углядеть и в малой льдинке, расцвеченной ярко, нечто принадлежащее небесному миру.

На каменном отвале Агван-Доржи повстречал тень сына старика Бальжи. Они тут особенно неспокойны, тени мертвых, и часто являются взору путника. Что же так тревожит их? Отчего они прилетают сюда иной раз издалека, как если бы что-то притягивало их друг к другу?

И спросила тень сына старика Бальжи:

— Что отец мой? Как он?

— Живет мыслями о тебе, — сказал Агван-Доржи. — Все, рождаемое иллюзией жизни, для него не существует.

— Плохо, — вздыхая, проговорила тень, и холод, от нее исходящий, сделался пуще прежнего сильным и странно горчащим. — До той поры, пока не погаснет память отца, обращенная ко мне, я не обрету своего места среди отошедших в иной мир. Но как ты попал сюда, монах? Что привело тебя?

— Песенные звуки небесного морин-хура[11]. Они летели впереди меня, не только слышимые, но и осязаемые, принимаемые всем моим существом.

— Небесный морин-хур не принадлежит никому из людей, — сказала тень сына старика Бальжи. — Но святым архатам. Они одни способны извлекать из него божественные звуки, которые предназначены для слуха Будды. Но и ты услышал их. Значит, твои деянья угодны Учителю. Значит, и тебе уготовано место близ Его золоченого Трона.

Агван-Доржи хотел сказать, что он и не расставался с Буддой, и, даже оказавшись по его воле на земле, не утрачивал с ним сердечной связи, принимая от ближнего мира лишь подвигающее к свершению Блага, и не успел сказать: тень размылась, рассыпалась, и время спустя у него возникло ощущение, что ее и не было, и только помнилось, что она прикасалась к сущему в нем легкими, невидимыми крылами. Все же монах не поддался охолодившему в душе трепетное, сказал чуть слышно:

— Да нет же, нет… она говорила со мною, тень сына старика Бальжи, я все еще чувствую ее, как чувствую биение сердца в груди. Будь иначе, исчезла бы мелодия, что привела меня сюда, а она до сих пор звучит во мне. Я слышу ее.

Короток зимний, в приближении к весеннему теплу, день, поблистал, поиграл негреющими солнечными лучами и утек в поднебесье. Тьма источила вечерний сумерек и закутала землю в серое одеяло.

В середине ночи Агван-Доржи пришел на заимку старика Бальжи; ему не хотелось тревожить хозяина, но рыжий пес не дал повременить, проголодался, закоченел изрядно. Правду сказать, опостылело ему бродить по разным землям, не однажды намеревался покончить со странствиями, благо, предлагали и уют, и сытость, не выходи только за порог. И не вышел бы, да разве он властен над собой, живущее в нем, манящее за хозяином, много сильнее всех других чувств, отчего в последний момент он передумывал и тянулся за монахом, недовольно повизгивая. И что хорошего в их странствиях! Летом еще куда ни шло, можно полазить по лесам, по долам, особенно когда светит солнышко и не урчит в брюхе от голода. Когда был помоложе, кормился сам: мышку ли поимает, птичку ли зазевавшуюся. Но нынче стал стар, с глазами что-то, и уж не так сноровист. И все же летом пес умел добыть себе пищу. Другое дело — зимой, а она на байкальском обережье снежная да морозная, порой так прихватит, хоть волком вой. Нет, братцы, не собачье это дело — пробивать дорогу в снегу. Одно и удерживает, пропадет без него хозяин. А может, не хозяин — брат меньшой, иной раз до того становится неразумен, диву даешься. Вот и нынче, спускаясь с каменного отвала, он вдруг заговорил, как если бы рядом был еще кто-то. Но ведь окрест ни души.

Старый пес любил гостевать у Бальжи. Вот уж кто никогда не обидит, и варево какое-никакое сольет в миску: ешь — не хочу! Старик еще не ложился, постель даже не разобрал, сидел возле тлеющего очага в глубокой задумчивости. Но, может, даже не так. Просто теперь все его мыслящее существо находилось далеко отсюда; тогда был жив отхончик, а жена еще не покинула этот мир; шли они по июльской степи и жадно вдыхали пряный запах ее. Бальжи в те годы удовлетворялся тем, что давала жизнь. И не требовал больше того, что она могла дать. Впрочем, так мыслили все степные люди, отчего в их спокойной размеренной жизни мало что менялось.

— Отчего птицы умеют летать, а я нет? — спрашивал мальчонка, проследив за небесным кружением большой черной птицы.

— А почему ты решил, что не умеешь летать? — отвечал Бальжи. — Разве мысли твои бескрылы? Разве они не уносят тебя в глубину неба?

— Да, да, конечно, — радовался мальчонка. — Я понял, понял…

Жена счастливо смеялась. Бальжи улыбался и думал, что так хорошо на сердце будет всегда.

Он ошибся.

— Я ходил на каменный отвал в излуке Баргузин-реки, — сказал Агван-Доржи, приняв из рук старика чашку с отливающим бледной зеленью, пряно пахнущим бурятским чаем. — Туда часто залетают тени мертвых и подолгу сидят на черных камнях. Там и повстречал тень твоего сына, а лучше сказать, земное его отражение. Он просил, чтобы ты меньше думал о нем. Это ему мешает. Наверное, он уже на пороге обретения новой формы. Но ступени там крутые, трудно даются ему. Очисти свое сознание, и он окажется в святом жилище Будды. С умершими надо расставаться легко.

— Я постараюсь, — тихо сказал старик Бальжи. Он был благодарен бродячему монаху за весточку о сыне, понимал, надо сделать так, чтобы память о сыне жила только в сознании, не затрагивая чувств.

— Я видел на лесных дорогах милицейские посты, — сказал Агван-Доржи. — Они кого-то ищут?

— Ты помнишь молодого хори-бурята? Он, говорят, нашел-таки своего русского брата. И теперь укрепился в духе. Изредка наезжает в степь. Нойоны в беспокойстве, боятся потерять свое добро. Они и обратились к властям за помощью.

— Вот как? Благословенный Будда имел пару желтых халатов и не тянулся к богатству, и, нам, слабым, завещал не обольщаться отпущенным сансарой и хранить чистоту сердечных порывов.

Что-то происходило в душе у Агвана-Доржи; надежда, жившая в нем, что он не просто так бродит по земле, но с какой-то особенной, не вполне ведомой ему целью, теперь переросла в уверенность. Иль не сказано в священной Книге: всяк идущий земными путями подвинется к Истине, если пути эти ведут от сердца к сердцу. Не сам ли Будда ходил пыльными дорогами древней Индии, пока не открыл смысл человеческой жизни? Эта уверенность укрепилась в монахе, должно быть, еще и потому, что он услышал звучание небесного морин-хура и посетил обиталище пребывающих в ожидании перемены формы человеческих теней.

— Я знаю, круг моей жизни завершается, — сказал Бальжи. — И часто оглядываюсь назад и чего-то ищу там, света ли, тепла ли, погасшего нынче? Бывает, нахожу и радуюсь и… не хочу соглашаться с тобой, когда ты говоришь, что тщетно каждое человеческое усилие, если не направлено к очищению сознания.

С Бальжи тоже происходило что-то, он вдруг открыл в себе способность выражать непростую мысль ясными словами. Раньше он этого не умел. Наверное, так произошло потому, что он остался один на земле, родичи покинули его, и сыновья тоже, мало кто заходил в его юрту, разве что Агван-Доржи да сторожа нойона; была она и на прошлой неделе, передала повеление хозяина, чтобы он съезжал с заимки. Бальжи сказал легко:

— Пусть Бадма не поспешает, я скоро сам уйду в иной мир.

— Поторопись. Нойон согласен подождать до первой травы.

— Будь по-вашему, — сказал старик.

Бальжи подбросил в очаг аргальные лепехи, огонь заиграл, засвиристел, высветил худое и длинное, изжелта синее лицо монаха.

— Ты приходи в степь с первородными лучами солнца, — сказал Бальжи. — Я буду ждать. Ты закроешь мои глаза и снесешь мертвое тело мое на Гору предков.

Агван-Доржи внимательно посмотрел на старика:

— Я сделаю все, о чем ты просишь.

Обшитые бычьей кожей стены юрты задрожали под порывом сильного ветра. Рыжий пес, дремавший, пригревшись у очага, поднял лобастую голову, какое-то время в его зеленых глазах трепетал страх, а когда страх исчез, пес опустил морду на войлок, брошенный заботливым хозяином к очагу, и закрыл глаза. И был сон. Вроде бы он, старый пес, как обычно, рыскал сбочь тропы, по которой шел хозяин: вдруг лесной зверек выбежит из укрытия и, глядишь, зазевается, тут только и успевай… И верно что, тень зверька замаячила впереди, длинная, легкая. Недолго думая, он припустил за нею, ну, конечно, не во всю прыть: годы уже не те, придавливают к земле, окаянные. Но пока все ладно складывалось, и он почти настиг лесного проныру, как вдруг заместо зверька увидел перед собой огромного страховидного человека в синей форме. Тот замахнулся на него автоматом. Еще немного, и… Ему бы отпрыгнуть за деревья, а он не сдвинется с места, ноги будто приросли к земле. Худо! Но возле него оказался хозяин и принял на себя удар и — упал поперек таежной тропы. Из раны на голове у него потекла кровь. «Как же ее много!» — удивился пес. Посмотрел на врага своего и — прыгнул. Он и сам не понял, как это произошло: минуту-другую назад все его тело, точно бы подпав под гипноз, окаменело, а тут вдруг сделалось упруго и гибко. Милиционер от неожиданности выпустил из рук автомат и побежал, раздвигая красные кусты боярышника розовыми руками. Пес долго преследовал его. Когда же вернулся, хозяина на прежнем месте не было, хотя на земле сохранялось ярко-красное пятно. Пес разглядел красные следы и на тропе и затрусил, придерживаясь тех следов. Он спешил, но не мог настигнуть хозяина, и — испугался. Да не за себя, нет, за брата своего непутевого, привык уж, что тот без него и шагу не ступит. Помнилось, что он больше не увидит сотоварища по странствиям, от него остались лишь пропитанные кровью следы на снегу. «Да что же это? Куда же я теперь?..» Он не мог вообразить себе другой жизни, в которой не будет хождений по Байкальскому обережью. «Но я не хочу! Не хочу!» И он завыл… И — проснулся. Хозяин все так же сидел у очага, но теперь участливо смотрел на него:

— Что-то недоброе приснилось?

Старый пес нескоро пришел в себя.

Ночь мало-помалу истаивала, бледные тени утра, слабые и нестойкие, подобные нитяным волокнам, протискивались сквозь плотное покрывало. Когда же чуть разъяснило, Агван-Доржи поднялся на ноги. Старый пес выразил неудовольствие. Но монах не обратил на это внимания. И, хотя всю ночь так и не подремал, он не чувствовал усталости и даже укрепился в теле, чему способствовал разговор с Бальжи. Агван-Доржи всегда приободрялся после встречи со стариком. Он попрощался с хозяином и откинул тяжелый, опахнувший морозом, полог юрты. Псу ничего не оставалось, как подняться с теплого войлока и последовать за ним, предварительно потеревшись об ноги Бальжи.

Небо с утра было чистое и прозрачное, захочешь оглядеть все, до самого донышка, что ж, ради Бога, вот оно, рядышком, смотри грешный и дивуйся, а коль есть в душе от небесного сияния, в кою-то пору осветившее в ней, то и слейся с ним и запамятуй о себе, как если бы стал никому не ведомой, и потому сладостной малостью, принадлежащей не земному миру, но Божьему, и тогда дивная небесная радость, а она есть, есть, ее только нужно ощутить теплым сердечным чувством и принять неизбывную, опахнет тебя и вознесет высоко. И с той высоты откроется вся твоя жизнь и помельчает горестное, бывшее в ней и долгие годы томившее, а мудрое, очищенное от греха, тоже бывшее в ней, окунется в ясный и добрый свет, и скажет тогда человек, как сказал Агван-Доржи в тихом, укрепляющем в нем, восторге:

— О, Будда, как хорошо, как обволакивающе хорошо!

Монах, а вместе с ним все еще не изживший недовольства старый пес шли степной проселочной дорогой, кое-где занесенной толстым слоем изрядно отяжелевшего, рыхловатого снега. Красноперые птахи, должно быть, зазимовавшие в здешних краях, а может, и сроду отсюда не улетавшие, изредка промелькивали в ясном небе, зазывно посвистывая, а однажды, когда путники приблизились к устью Баргузина, уже местами поломавшего лед, увидели в темно-сером крошеве купающихся уток. Агван-Доржи спустился к воде, вытащил из сумы длинный кожаный мешочек с пережаренным зерном и, к досаде старого пса, извлек горсть золотистых, сладко пахнущих домашним очагом, зерен и разбросал по черному обвалистому берегу. А потом сказал, обращаясь к своему четвероногому другу:

— Не ворчи. Много ли нам с тобой надо?

Но не это успокоило бережливого пса, а то, что он вспомнил, как Бальжи положил в суму еще и желтоватый, покрытый легкой плесенью, ломоть хлеба.

Заполдень странники ступили на таежную тропу и теперь уже не так быстро, как в степи по проселочной дороге, пошли по ней, проваливаясь в снег и обходя поваленные ветром деревья: начало зимы купалось в буйной неуемности, как если бы взбунтовались природные силы, недовольные деяниями рук человеческих, иной раз и вовсе утрачивающих связующее с небесной жизнью.

Уже заметно стемняло, когда путники подошли к зимовейке, по всему, недавно срубленной: смола, даже верхний, розовый слой ее, не успела затвердеть, от бревен, небрежно примащенных одно к другому, пахнуло дурманяще и сладковато. У Агвана-Доржи закружилась голова, а пес, до сей поры пребывавший в понуром состоянии, заметно оживился, заспешил… Еще бы! Он-то полагал, что нынче они никуда не поспеют, и им придется ночевать под открытым небом у хилого костерка, а это, по его понятиям, было бы худо. Но, оказывается, не все так плохо. Еще издали странствующие увидели, как из косовато и тоже наспех выведенной трубы вытягивался черный обвальный дым: едва вытолкнувшись из теплого печного нутра, дым тут же падал на плоскую крышу зимовейки, на ближние деревья. Так бывает, когда первый раз протапливают печку, хотя бы и железную: в прибайкальской тайге их чаще всего и ставят для обогрева жилища, — еще не обретшую способности к спокойной, ничем в своем естестве не нарушаемой работе. Саженей за триста до зимовейки странствующие были остановлены резким и сиплым голосом, будто железо ударилось о такое же старое ржавое железо, а потом к ним подошел человек, густо обросший темно-рыжим волосом, одни глаза и светились, настороженные, колючие; он уверенно держался на коротких сильных ногах, полушубок на груди был распахнут, полоскался на ветру широкий ворот черной рубахи. Человек подошел к путникам, промычал что-то нечленораздельное, а потом оглядел монаха и с легким удивлением, отметившимся в серых глазах, старого рыжего пса и направился к зимовейке, махнув рукой Агвану-Доржи, чтобы тот следовал за ним.

В зимовейке за длинным столом, сколоченном из плах-затесин, на суковатых чурбаках сидели двое и пили настоенный на чаге кисловато-горький, отдающий смоляным настоем чай. Когда же они оторвали от стола головы и посмотрели на монаха, он узнал их. И они узнали его. Юноша-бурят с живыми, отдающими веселой чернью глазами выскочил из — за стола, подбежал к монаху, усадил за стол, налил чаю в большую алюминиевую кружку. Агван-Доржи, обжигаясь, отпил…

— Здравствуй, Тихон, — сказал он.

— Здрав будь, — отвечал тот, поведя в сторону гостя тяжелой желтой бровью. — Стало быть, мы подняли зимовейку на твоей тропе? А я думал, тут ходит только Антоний.

К столу подсел подсел третий, он все так же молчал, и молодой хори-бурят сказал:

— Он не слышит и не говорит.

— Я знаю, — вздохнул Агван-Доржи.

Воронов вспомнил, как однажды хотел подарить монаху меховую куртку, снятую с одного бурятского нойона, но тот отказался. Вольному — воля!

Агван-Доржи смотрел на этих троих и испытывал чувство, сходное не то с жалостью, не то со смущением. Он улавливал их душевную сущность, она определялась разноцветьем: от светло-зеленого, благо приносящего на земле живущему от трудов своих, до темно-красного, густо облитого неприязнью к чуждым по духу, и больно делалось на сердце, томительно; он видел тщету усилий этих людей, видел и завершение их земной жизни, которое не за горами, и с нескрываемой грустью слушал, как молодой хори-бурят, старшой называл его Семеном, но у него, конечно же, было другое имя, говорил с бойкой, почти мальчишеской страстью:

— А я-таки нашел старшего брата! И теперь у меня, как у большинства людей, две руки, но в отличие от многих еще и два сердца: одно принадлежит моему племени, другое — русскому. А что? Так меня учили в школе. И я не знаю, почему все поменялось. Я не хотел этого. И никто в степи не хотел этого.

Загрузка...