Каждое историческое событие, происходящее в русской жизни, имеет свою особенность, она предопределяется рядом причин, больших и малых, отображающих теперешнее состояние духа русского человека: тверд ли, ослабел ли?.. И каждую из этих причин можно поставить на первое место, что успешно делается учеными и неучеными мужами, когда заходит разговор о развале великого государства; одни утверждают, что повинны в этом прежние власти, возомнившие себя способными поменять природу человека, отделив доброе начало, всечасно рождаемое в нем, от злого, к сожалению, и в нем тоже имеющего быть. И вот, взявшись за решение этой, непомерной тяжести задачи, они не сумели даже подступиться к ней, отчего и сломались и постепенно утратили интерес к прежним идеалам, что влекли их, а утратив те идеалы, сделались неспособны управлять, это и привело к развалу страны. Другие, не менее первых, страстнозвучные, утверждают, что повинны в этом политики, и в прошлые леты ориентировавшиеся на Запад, лишь в нем пытавшиеся найти подтверждение собственной сути, далекой от русской самостийности, оторванные от отчей земли, от ее болей и ожиданий, даже если они ни разу не покидали ее. «Видите, что получается, — говорили эти, другие. — К власти пробрались люди, не знающие своего народа, не любящие его. Они и потянули нас невесть в какую сторону, попутно разрушая прежние устои российской жизни. А теперь мы пожинаем плоды их неразумья и гибнем». Но были еще и третьи, и четвертые, и пятые. Впрочем, почему «были»? Они есть и по сей день, выдающие свое суждение за истину, не ведающие того, что истины и быть не может в земной жизни, в ней есть только стремление к ней, божественной, иной раз как бы даже освещающей наш слабый разум, но чаще пребывающей в пространственной дали, куда нет доступа самой сильной человеческой мысли. Прислушиваясь ко всем этим суждениям и первых, и шестых, и одиннадцатых, обыкновенный разум готов принять каждое из них, согласиться с реченым высокоумным мужем; и, что греха таить, иной раз и соглашается, но только на какое-то время, по истечению которого отвращается от своего прежнего посыла чаще для того, чтобы потянуться, и опять искренне и горячо, к чему-то еще… И так продолжается вот уже который год! Нет покоя на сердце у людей, нет оправдания их бездействию и неумению на что-то решиться, прийти к чему-то.
Да, произошло предательство, величайшее за всю историю российской государственности. Но почему произошло? Почему появились во власти люди в сущности мелкие, безликие и безвольные, чуждые миросозерцанию русского человека, привыкшего держать ответ не только за себя, но и за слабых мира сего, великою кровью создавшего могучее государство, которому, верилось, не будет износа? А что, если бы у власти в ту пору оказались другие, то ничего бы не поменялось? Или эти, другие, действовали бы иначе, не так топорно и безнравственно, и сумели бы удержать ныне разбежавшиеся в разные стороны хотя бы и не по своей воле украинные земли, поднятые из небытия или жалкого, то и дело унижаемого сильными соседями существования, Российской государственностью? Лишь обогретые ею иноязычные племена, обитавшие на тех землях, обрели способность осознать себя равными среди равных, жить без опаски за завтрашний день, рожать детей.
Можно нанизывать эти вопросы бесчисленное множество раз, как рыбу на шампур, и не получить ответа ни на один из них, ибо его нет в природе вещей, мыслимых нами как объективные, не зависящие от людской воли, но от чего-то иного. От чего же?.. Должно быть, от свойства человеческих душ, объединившись лучшими, а скорее, характернейшими своими проявлениями, создавать нечто целостное и жизнестойкое, именуемое духом народа. Именно в нем, а не в чем-то еще, лежащем на поверхности и потому только и проглядываемом, надо искать разгадку великой трагедии, черной тенью павшей на Россию и смутившей даже самого стойкого, твердо верящего в свое высокое предназначение. Что-то случилось, отчего в этом духе природном произошла трещина, в нем вдруг проявилась усталость. Нет, она наверняка не возникла одномоментно, она, должно быть, нарастала из года в год, пока реки, скапливающие ее, не превратились в море, широкое, разливанное, горчащее тягостным недоумением и сердечной болью. Идущее сверху, от власти: мы все знаем и видим, вы только следуйте за нами, не отступайте от принципов, нами данных, и все будет хорошо, — это, идущее от власти и, вольно или невольно подминающее под себя искони живущее в русском народе, благостное и доброе, в конце концов, приняло очертания некой угрозы существованию самих устоев российской государственности, отчего и было отвергнуто не только на городских площадях, где правит не обладающий ясным умом, но сильным голосом, способным перекричать соседа, а и в деревнях, где обретала русская нравственность, не всегда принимающая даже и сулящую благо новину, укоренелая в следовании свычаям дедичей, освящаемая соборностью, которая, пролегши от высоких небес, сделалась частью ее души.
Усталость духа народного — вот где нужно искать первопричину того, почему русские люди со столь не свойственным им спокойствием приняли известие о развале государства. Но надо ли это делать, надо ли искать первопричину, ведь в основе ее не биологический фактор, а духовный; придет время, и отпадет усталость, и воспрянет народ, укрепив древо своей жизни. Ведь для чего-то надобно было России пройти еще и через это, и на какое-то время поделиться на погубителей и погубляемых. Но и то верно, что и у времени есть свой берег, и не каждому доплыть до него, а только имеющему душу чистую и светлую.
Антоний шел по южному обережью Байкала, где много лет назад посреди ночи зашаталась земля, раскачалась, обрушилась вниз, обламывая ледяную глыбь, вода поднялась со дна и затопила близлежащие села и улусы. И только деревянная церковка не была затоплена хлесткой черной водой. То место, по которому шел нынче Антоний, по сию пору зовется Провалом. Сказывают, церковка, чудом уцепившаяся за незатопленный клочок земли, еще многие леты радовала глаз человека, страждущего Божьей благодати, И в дни церковных праздников люди садились в лодки и подплывали к ней, влекомые дивным посреди пустынного моря звоном колоколов. Подойдя к берегу залива, едва поднимающегося над водной равнинностью, по которой, обхлестывая белую однообразность, плавали горы льда, Антоний остановился, долго смотрел в ту сторону, где в прежние леты возвышалась церковка, так долго, что заслезились глаза. Вспомнил, еще в пору правления последнего гонителя православной веры ее подожгли служивые люди, неведомо, по собственному ли разумению иль по чьей-то лукавой подсказке. И вот, когда она объялась пламенем, клочок земли, за который она держалась, обвалился, точно бы не вытерпев насилия. Но сказывали рыбачьего ремесла люди, что не обрушилась церковка, а погасив пламя, охватившее серебряный купол ее, плавно, как бы поддерживаемая ангелами, опустилась на дно байкальского залива вместе со служителями ее. Среди них были старый настоятель протоиерей Василий и звонокоголосый, едва вошедший в лета дъяк Алексий и много чего повидавший, почему и обретший понимание песнопенных колен звонницы, горбатый звонарь Петр. Сказывали рыбаки, в ясную пору, когда не всколыхнет и слабую волну взброшенный в морской простор ветер, можно увидеть на байкальском дне служителей Христовых, занимающихся тем же, чем занимались бы, если бы церковка не опустилась под воду. А еще сказывали, коль скоро прислушаться, то и можно уловить, как поют колокола. Рыбаки верили и не верили, но то и хорошо, что и крепко сидящий на земле желал бы верить. Ибо что есть отпавшее от обыкновенной, изо дня в день без малых перемен протекающей жизни, как не исход ее, поднявшийся от сердечного неуюта?
Антоний стоял на берегу, у ног его плескалась заметно потяжелевшая ледяная вода, неожиданно он увидел (или ему показалось, что увидел) церковку и служителей Христовых, а время спустя, покинув до поры свое тело, он опустился на песчаное дно залива и долго ходил по церковным приделам и молился, и плакал, подняв глаза к сияющему лику Спасителя. Чуть погодя он встретил старого протоиерея и говорил с ним. И был лик настоятеля Крестовоздвиженской церквы светел и добр, и сказывал об Антонии, как если бы все знал о нем и предрекал ему восхождение к сияющему Господнему Престолу.
— Тягостно тебе среди людей, многие из них не обрели еще утраченной веры в Господа Иисуса Христа, — говорил старый протоиерей тихим, пришептывающим голосом, как если бы это волна, от собственной, внутренней силы, ничем извне не подгоняемая, накатывала на берег. — Но и они, грешные, не потеряны для Господа, и они дети Его. Придет срок, и брошенное семя прорастет в душах, и подвинутся они к небесному свету. Ты верь, сыне, верь!
И было легко и благостно, и слезы текли из глаз Антония, но не горькой солью пропитанные, сладостные. И, когда он покинул старого протоиерея и вернулся в свое бренное тело, обдутое хлесткими ветрами, задубленное морозами, то и не сразу мог понять, что с ним было, отчего на душе так хорошо, как если бы никогда не было ущемляемо сатанинским злом, проросшим в людских сердцах, как если бы он прозревал в них лишь к Божьей благодати влекущее.
Антоний еще какое-то время стоял на берегу Провала, а потом скорым шагом, ощущая на сердце спокойную, миросулящую радость, пошел по тропе, цепляющейся за растревоженное ветрами, слабое льдистое обережье, кое-где измолотое в сверкающее на солнце крошево. Антоний знал, еще день-другой и — растолкает Байкал и уж не только на ближних подступах, а и в дальнем пространстве вспенится льдистая накипь, и это будет во благо живущим на берегах священного моря; люди устали от сурового зимнего лютования и ждут не дождутся, когда стронутся льды и освободят воды, ныне дремлющие под тяжелым панцирем. Понимание этого приятно страннику, тем более что привлеклось радостью, теперь живущей в нем, теплой и какой-то домовитой, как если бы он, наконец-то, подвинулся к открытию в себе самом. Кажется, в нем жило теперь ощущение такого открытия, прочно соединявшее с Небом, и не для того, чтобы дух его, теперь же вознесясь, там и обрел пристанище, а для того, чтобы укрепился и отыскал новые горизонты. Он подумал: хорошо, что так случилось, а вместе грустно, что случилось поздно. Он не знал, что значит, поздно, не знал, отчего эта мысль притянулась к нему, вдруг осознал, что мало сделал на земле, гораздо меньше того, что мог бы сделать. Нет, он, конечно же, никому не отказывал, и слово его чаще находило дорогу к людям, и они, он догадывался, были благодарны ему за это, то же и с тем благодатным светом, что жил в душе у него, иль он не старался приблизить это свет к людям, обогреть сердца их? Все так, так… Но тогда почему посреди разлива душевной радости возникало ощущение неполноты собственных деяний, словно бы он исполнял не все, что поручено Всевышним, и не потому, что отличался нерадивостью, по другой причине, ему неизвестной, не им определяемой? Но этот вопрос, едва отметившись в нем, затерялся в небесном пространстве, откуда на странника изливался божественный свет, превнося в сердце прежде неведомую ему энергию. «Господи! — шептал он. — Что есть рожденное от наших помыслов и устремлений, а что ниспослано Твоей волей? Иль не надо тут отделять одно от другого, а принимать все в едином порыве, безоглядно? Наверное, так и должно быть. Все, что в нас, было сначала в Тебе».
Небо сияло, чистое, без единого облачка, в этом сиянии отмечалось нечто глубинное, манящее. О, если бы вдруг обернуться в легкокрылую птицу и взмыть в сверкающую высь и обозреть тот путь, что пройден им на земле! Антоний не знал, откуда в нем появилось такое желание, но появилось же и властно заявляло о себе, столь властно, что немного погодя он ничего не мог поделать с ним и и опустился на сырую землю близ уреза темной байкальской воды посреди острогрудых серых камней, закрыл глаза и как бы даже задремал.
— Ты чего, дядечка? — спросил мальчонка-поводырь, но в его вопросе не было настойчивости, он привык к неожиданностям, на которые был горазд Антоний. И, чуть помедлив, он отошел от странника и начал ходить меж камней, со вниманием осматривая их, тотчно бы искал что-то. Он и вправду искал сходное с тем, что приснилось прошлой ночью, которую они провели с лесными людьми у маленького белого костерка. Антоний звал мальчонку Ивашкой, но сам он не знал своего имени и не мог ничего сказать о себе: ни кто он, ни откуда, ни почему оказался посреди дремучего леса, под широкой разлапистой сосной, где его и нашел странник? И, надо сказать, это его не волновало, ему достаточно было того, что он есть, и он охотно откликался, когда обращались к нему по имени, которым его нарек Антоний. Ему было спокойно со странствующим человеком, он мог подолгу бродить степными и таежными тропами, не ведая усталости, с удивлением, которое сделалось едва ли не свойством его характера, наблюдать за близлежащими пространствами, недоумевая, коль скоро попадались слабые хилые деревья, заметно отличавшиеся от своих сородичей, и тогда он спрашивал у Антония: «Их что, тоже мучают болезни?» Странник отвечал: да, мучают… Ивашка не сразу соглашался, было в нем что-то упористое, укрепившееся в маленьком сердце, отчего недоумение только увеличивалось, и Антонию требовалось приложить немало усилий, чтобы убедить мальчонку в своей правоте. И все бы ладно, если бы не уводящее странника от ближнего мира; в такие минуты Ивашка с испугом смотрел в посветлевшие, утратившие свычное с человеческими чувствами, как бы принявшие в себя печали всего мира, а чуть погодя захлестнутые ими, глаза Антония и молил Бога, чтобы нахлынувшее на того поскорее опустило. И, когда так случалось, он по-детски радовался и, суетясь, восклицал с восторгом:
— Ну, ты даешь, дядька!
Антоний смущался и ослабленным голосом, в котором появлялась какая-то натужность, говорил:
— Я был в других мирах, встречался с теми, кто обитает в них, и они слушали меня и одобрительно кивали головами, коль скоро что-то в моих словах обнадеживало, и огорчались, если что-то не нравилось им.
Ивашка мог бы сказать: лучше бы ты, дядька, не заходил в другие миры, а то мне страшно: вдруг не вернешься? Что я один-то, кому нужен?.. Да, он мог бы сказать так, но не говорил, точно бы понимая, что странник не поменяет в себе, иначе станет что-то другое, ведь и деревце растет не всегда ввысь. А Ивашке не хотелось, чтобы Антоний поменялся. Мало ли что?.. Нет уж, пусть все идет как идет.
— Слышь-ка, — подбежав к страннику, сказал Ивашка. — Помнишь, я говорил про вчерашний сон? Так вот, я только что увидел среди камней росточек худенький, розовощекий, он будто из ночи ко мне пришел, и я потрогал его пальцами, и так-то на сердце стало хорошо, все бы прыгал да смеялся.
— И попрыгай, и посмейся. Не надо утеснять того, что от чистого сердца.
Море загудело, заухало; накатившая волна разбилась, ударившись о прибрежные камни, растеклась среди них стылой водой. Ивашка заметно оробел, схватил за руку Антония, но тот сказал:
— Не бойся. На Байкале так часто бывает, вроде бы ничто не предвещает большой волны, но нет, она уже рядом, а там и обольет ледяными брызгами. Но минет немного времени, и все опять стихает.
И верно, поиграла, поблистала окатышами льдинок тяжелая морская волна и схлынула. Ивашка облегченно вздохнул и тут увидел на больших плоских камнях искряно черное пятно. А ведь до того, как накатила волна, пятна не было, только камни, одинаково серые и угрюмоватые, точно облака, раскиданные по небу, да так и застывшие в наступившем безветрии. Мальчонка не мог удержаться и пошел к тому месту, но вместо пятна увидел усатую байкальскую нерпу, она не подавала признаков жизни, глаза застыли, словно бы даже застекленели.
— Дядька! — закричал Ивашка. — Тут, кажись, нерпу выбросило на берег. Мертвую!
Антоний, подойдя к лежащей на серых камнях нерпе, склонился над нею, ощутил холод смерти и затрепетал, исторгая из себя тепло, и это тепло ощутилось мальчонкой, и он с надеждой посмотрел на странника, словно бы ожидая от него чего-то, что отодвинуло бы всевластие смерти, он не сомневался, что так и произойдет, а когда в глазах у нерпы заблестело что-то подвигающее к жизни, а большое тело ее задрожало, мальчонка сказал звонким голосом:
— Вот и ладно. Пущай плавает зверина, чего ж!
Антоний не удивился действию своих рук, уверовав в способность подвигать сущее к жизни. Он только подумал, что это предопределено свыше, и тут не надо ничего искать в себе, каких-то особенных свойств в душе; рожденное не от него, не ему и принадлежит.
Нерпа потихоньку ползла к покачиваемому легким сиверком урезу байкальской воды, пятная кровью серые камни, все же по мере ее продвижения этот след слабел, и к тому моменту, когда нерпа оказалась у исхлестывающей берег волны, и вовсе исчез.
— Слава Богу! — сказал Антоний.
И мальчонка сказал:
— Слава Богу!