21.

Пришло время и Прокопию с сыновьями съезжать с отчего подворья, нутром почуялось это всеми, проживавшими в просторном доме, уцепившемся за крутое, тесанное волнами байкальское обережье. И не потому, что жить тут стало невмоготу в однорядье с варнаками, Старцевы умели найти на них управу, крепкие и ладные, один к одному, собьются в стенку — прошибут любую другую. Как-то с месяц назад послал Прокопий меньшого в ларек за хлебом, а там сторожа Гребешкова, буйная, хмельная, обидели парня. Тот вернулся и поведал братьям про свою обиду. Те завелись и выметнулись со двора кто в чем был и — к ларьку… А там гульба на всю катушку раскручена, веселилась сторожа, подмяв ларьковых служек. Братья ввалились под низкий крашенный козырек, накинулись на сторожу. И пошла потеха, да не свычная с мужичьим сердцем, на крови замешанная. А скоро растеклась по улочке, где продолжалась с еще пущей яростью. Замечен был среди дерущихся Тишка Воронов, юркий и ловкий на потеху, вьюном кружился, метя в свиные рыла, засаленные от мата. Все бы ничего, да в какой-то момент засверкали над толпой дерущихся варначные ножи. Тут уж гляди в оба, а не то полоснут финкой, и тогда поминай как звали… Был среди сторожи лохматый и рыжий варнак с широкой волосатой грудью, пер напролом, размахивая длинной гибкой заточиной. Казалось, никто не сладит с ним: лют. Но и у него выбили из рук заточину. Упал он, обливаясь кровью. И тогда отступила сторожа, унося поверженного и не пряча страха.

Прокопий, узнав об этом, день-другой пребывал в сердечной утесненности, но успокоился, когда понял, что Гребешкову нет резона подымать шум. Мало ли что может всплыть! Одно и остается: тайком закопать убитого, и концы в воду. Кому поминать на окаянстве поднявшуюся душу? Да и была ли она у варнака? Может, в залютевшем теле и не ночевала? Не всякому дается душа, ибо есть она от небес отколовшаяся малость и к ним же всенепременно возвращающаяся.

Так получилось, что утеснение отпало, зато чуть погодя навалилась на Прокопия тоска, которую кличут зеленой; она и впрямь зелена, стоит закрыть глоаза, как тут же отметится тяжелая, все на сердце сминающая. И, когда терпеть стало невмоготу, начал Старцев подумывать об отъезде, говоря: «Это разве жизнь, коль окрест все зачужело?..» Тогда-то и отписал приятелю по давним летам, просил в письме: «Уехать решился с отчины: так приспелось и ничего тут не поменять. Нужна пара лошадей, чтоб управиться со скотом. Коль в силе, помоги, зашли ко мне сына с конями».

Время текло, как вода в горном ручье, быстро, хрустяще, больно задевающе за сердце. Уж и про старого приятеля Старцев едва только и вспоминал, подумывал обойтись без коней, как вдруг тот постучал в желтые надворные ворота.

И была радость, ничем не остужаемая, долгая, до той поры, когда, уже сидя за столом и открыв бутыль с аракой, привезенную приятелем, Прокопий не спросил у него:

— Ты почему сам-то приехал? Послал бы отхона.

Бальжи, а это был он, пуще прежнего потемневший в лице, сутулящийся, все ж не утративший искряно теплого света в глазах, сказал устало:

— Духи взяли отхона. А другие сыны повязаны семьями. Нынче я один. Вот и оседлал коня и приехал…

Они до утра просидели за столом, поминая давнее и дивясь тому, как поменялось время, и не радуясь перемене, потому что не в укрепление жизни она, в разлом.

— Утекла из степи радость, как вода сквозь пальцы, — вздыхал старик Бальжи. — Тускло там нынче, пусто. Молодые бегут из улусов, не нужны стали их руки, а старики мрут, как мухи. Скоро, поди, никого не останется в степи, только нойон да его работники, а у них не сердце в груди — камень. Не чтут Богов и старых людей. Иль было когда-то так среди бурят? Не помню.

Затемно Прокопий поднял сыновей, послал меньшого к Даманову, обещал тот помочь провести лодку по реке: Светлая, хоть и на так поспешающе быстра в своем течении, местами, обсекая подводные камни, закручивает, заверчивает, не всяк сладит даже из понимающих движение реки; другим же сыновьям велел сносить скарб в лодку. Впрочем, скарба оказалось не так уж много, и к тому времени, когда появился Даманов, все уже было сложено. Прокопий с сыновьями, Агван-Доржи и еще некто малого роста, но дивно раздавшийся в плечах, были на байкальском берегу. Прокопий со вниманием оглядывал широкогрудую, с высокими бортами, зело просмоленную лодку с чувством удивления и радости, как если бы вот и пришел конец света и небесная вода опускается с гольцов, чтобы залить всю ближнюю окрестность; та, дальняя, едва угадываемая в синем пространстве, уже давным-давно залита, а у него все готово, только и остается запрыгнуть в лодку и, помолясь, отплыть, отдавшись на волю волн.

Даманов, несмотря на раннее утро, привычно весел и расторопен, говорил про что-то не относящееся к делу, все ж повернутое к нему, и парни со вниманием слушали рыбака и спешили исполнить его приказания. И — свершилось. Лодка, подстегиваемая хрипло свистящим мотором, сдвинулась с места, легла на ближнюю волну и как бы даже просела. У Агвана-Доржи ёкнуло сердце: а что, как черпнет воды?.. Но все сладилось как нельзя лучше. Байкал-батюшка с утра был светел и тих, ясная, будто политая серебром, гладь его приняла людей спокойно. Поднявшееся от гольца солнце, чуть потолкавшись меж низких, стемна, облаков, пробилось к ближнему водному урезу и осветило желтую пенистую накипь.

Прокопий и Агван-Доржи стояли на каменистом прибрежном взлобье до тех пор, пока лодка, обогнув ближний мыс, не скрылась из глаз, а потом прошли на подворье.

— Ты езжай, — сказал Старцев. — Я догоню.

Но тут же смутился, сноровил спрятать глаза, в которых старый бурят уже давно заметил тоску, но, понимая приятеля, не хотел расталкивать его колготу.

— Про коров-то я забыл, — сказал Старцев. — И про овечек тоже… Надо же!

— Я управлюсь. — Бальжи распахнул ворота и выгнал со двора скотину и повел ее меж задворьями, подальше от людских глаз. Когда проезжал околицей, услышал треск слежалых сухих бревен, как если бы огонь пробежался по ним. Вздохнул. Он ждал чего-то такого. Зачем было оставаться старому приятелю на опустевшем подворье? Все ж Бальжи даже не оглянулся, точно бы не желая утверждаться в своей догадке. Он уводил скотину все дальше и дальше от поселья, держась обильно поросшего ивняком теплого русла реки. И уж когда отъехал версты на три, его нагнал Старцев. Он мешковато сидел в седле, маленькая, лохмоногая, монгольской породы, лошадка шустро бежала чернотропьем, хлюпая копытами, коль скоро под ногами оказывалась черная заболотина, поверху облитая взмокревшей розовостью, это от цветов, поднявшихся на тонких слабых стеблях.

Прокопий старался не смотреть на Агвана-Доржи, все же в какой-то момент не выдержал и прокричал хрипло и задышисто:

— Пожег я дом, чтоб не остался варнакам!

Старик-бурят промолчал.

— Ты что, не слышал? — чуть понизив голос, спросил Старцев.

— Да нет, почему же? Слышал…

— Вот-вот… — вздохнул Прокопий, и вдруг слезы потекли у него из глаз, обильные и соленые, злые, смахивал их с лица широкой жесткой ладонью.

— Больно-то как. Больно! Мог ли я думать, что доживу до разора, учиненного своими руками?

Ближе к полудню старики подъехали к каменистому взъему реки, тут и сделали остановку, пустили на попас лошадей, стреножив их, подогнали к реке коров и овечек, чтоб на виду были, а сами разожгли костерок, скипятили в манерке — желтой алюминиевой кастрюльке — воду, заварили чай.

— Подсобляет с устатку, — тихо сказал Прокопий, он вялый, несвычный с тем, каким Бальжи знавал его, в глазах застыло горестное удивление, как если бы он лишь теперь узнал про себя главное, и это узнавание не принесло радости.

Бальжи и хотел бы утешить старого приятеля, но не знал, как? Все, что приходило в голову, было тускло и слепо и не могло принести облегчения, в конце концов, он смирился и теперь только и делал, что согласно кивал, коль скоро Прокопий начинал говорить, как бы оправдываясь. Только зачем?.. Разве сам Бальжи поступил бы иначе, если бы и над ним зависло глухое, враждебное, сталкивающее с места? Да нет, пожалуй. Хотя он и не сказал бы определенно, как поступил бы? Может, и ушел бы молча с отчего подворья, не причинив и малого порушья. А может, и нет?

— Нам бы годков двадцать скинуть, — сказал Прокопий. — Тогда еще повоевали бы. А теперь… теперь не наше время.

Жаль, конечно. Но, кажется, старый приятель прав.

Кусты ивы, густо и неуступчиво взросшие на речном взлобке, вдруг раздвинулись, и оттуда выехал на белом коне всадник. Приглядевшись, Прокопий узнал в нем Воронова. Тот был одет во все ярко синее, блестящее, как если бы наладился на погулянки с девками.

Тишка подсек коня короткими сильными ногами, и тот в один мах вынес его на горку.

— Тю! — негромко сказал Бальжи. — Иль нечистая сила решила поиграть с нами?

— Да наш это… Землячок. Чудит!

Но тут и Бальжи признал Воронова. А тот уже соскочил с седла и подсел к костерку, потирая руки, от него попахивало прелыми осожными листьями.

— Ты чего разоделся?

— Гуляю, — усмехнулся Тишка. — По случаю удачно провернутого дельца. — Помедлил, как бы собираясь с мыслями, а на самом деле лишь теперь обратив внимание на собственный наряд, который и самому показался чуждым сумрачному таежному неоглядью. — Правду сказать, захватили меня врасплох в лавчонке. Я только и успел натянуть на себя эту, с ближней полки, одежку. Пришлось в срочном порядке сматываться. — Оглядел реку и отливающее жгучей горячей зеленью ивняковое прибрежье. — Что-то лодки не вижу. Не подгребли еще? Я посылал к тебе своего человечка. Глухонемого.

— Он с моими парнями.

Тишка налил в деревянную чашку чаю, отпил глоток, похвалил:

— Хорош. Тайгой пахнет.

Время, коль скоро ожидаешь чего-то, словно бы останавливается, а если нет, то тянется медленно, и вот уж не только Прокопий, а и Бальжи начал выказывать нетерпение. Но вытолкалась из-за ближней речной излуки черным гибким пятном на светло-синем полотне острогрудая байкальская лодка, подвигаемая хрипатым задышистым мотором, а местами и длинными упругими баграми, и старики вздохнули с облегчением.

— Слава Богу! — сказал Старцев и поднялся с земли.

Лодка подбилась к берегу, с нее сошли братья Старцевы и подельник Тишки, широкоспинный, плосколицый, высоко вздернув над речной равнинностью правильное веселко.

— Все, дальше водной дороги нету.

Это сказал, ощупывая затиненный борт лодки чему-то улыбающийся Воронов, отвел в сторону глухонемого, потолковал с ним, знергично взмахивая руками.

— И мой подельник согласен со мной, говорит, дальше вода едва пробивается меж камней, версты три придется тянуть лодку волоком. Но да нам, братьям славянам, не привыкать. Еще в те поры, когда стояла Киевская Русь, наловчились. Да и позже… Про Ермака-то, небось, слыхали?

Вот, оказывается, чему улыбался Тишка, родству своему дальнему, славному радовался, соединенности со старыми временами, куда, случалось, манило неоскудевшее чувство. И не потому, что в лагерных библиотеках читано им было немало про древнюю Русь, а потому, скорее, что такая соединенность ощущается каждым русским человеком, стоит тому оказаться посреди вольных, ничем не стесняемых лесных просторов и глянуть окрест удивленными глазами, как взбулгатится на сердце и прежде томившее свычностью с обыденной жизнью, опахивающее серой скукотой, отступит, запамятуется и всколыхнется связующее с мирами, страстно притягивающее к себе, и невесть что тогда увидится, как если бы и его, смертного, вдруг поднял поток времени и перенес в давнее. И он станет дивоваться на деянья родичей, радоваться вместе с ними и огорчаться, если у них не заладится.

Не часто Тишка пребывает в тишине и покое, все больше когда растревожено на сердце, нередко и сомнение терзает: а не пора ли закопать топор войны? Нутром чует, если бы это зависело от него, то и сделал бы так, только теперь мало что от него зависело. В прошлый раз, уходя от байкальской новины: нагло взнявшихся у вековечных скал темно-желтых строений, косящих на мир цветными окнами, — лицом к лицу столкнулся с самым зловредным человеком в окружении Гребешкова. Секач увидел Тишку, метнул руку, изъеденную коростами, к обрезу, висящему на плече, и не успел: сноровка уже не та… Тишка сбил его с ног, занес над ним тяжелую суковатую палку, но посмотрел в шальные глаза и отшатнулся. Смеялись глаза, говорили про чуждое земной жизни.

— Ты чего? — со страхом спросил Воронов.

— А ты чего ждешь, сученок? — огрызнулся Секач. — Мне смерть не страшна. Самое время подыхать.

— Ну, тогда я подожду, — сказал Тишка. — В другой раз, когда тебе снова захочется жить, подловлю.

— Ах, ты, гад!

Секач еще долго ругался, сказал напоследок хлестко:

— Гребешок поклялся, что достанет тебя. А он слов на ветер не бросает.

— Ну, ну, поглядим…

… - А ты, пожалуй, прав, Тихон, — сказал Старцев, когда сыновья попили чаю и поели крошенину: мелкие вяленые кусочки бараньего мяса, смешанные с измолотой в мясорубке огородной мелочью, и, оживленно, посмеиваясь, заговорили про то, как подминали под лодочное дно речную волну да про глухую досаду молчаливого рулевого.

— Да, ты прав, — снова сказал Старцев. — Небось полазил по этим местам, изучил.

Воронов пожал плечами, спустился к реке. Прокопий проследил за ним глазами, сказал:

— Чудно, однако. Вдруг закрутит человека, и не узнать его. Тишка тих был в младенчестве, слова из него не вытянешь. Но утортали парня за решетку, сказывали, булку хлеба в магазине стянул; вернулся оттуда другой уж вовсе, хотя в душе мало поменялось. Теперь-то я вижу, мало.

— О нем и буряты ладно говорят, — согласился Бальжи. — Нередко заходит он в юрты, помогает кое-кому. А про себя сказывает, что он из рода Кольки Лонцова. Помнишь, как в свое время гулял слух о нем по Прибайкалью?

— Чего ж не помнить? Я уж не шибко малой был, когда услышал о нем в первый раз: мол, живал добрый молодец, подсоблял слабым да бедным, и везде ставил свою метку: есть она и в Александровском Централе, кровью на тюремной стене писанная. А еще толковали, будто де могила его на нашем, Светлянском кладбище, только сровнялась нынче с землей, не отыщешь.

— А у нас говорят, что на Горе предков его могила.

Тишка, незаметно подойдя, слушал нетропливый разговор стариков со странным чувством, как если бы речь шла не о нем, о ком-то еще, про кого он помнил и, бывало, путал его деянья со своими, но то и хорошо, что путаница не смущала, даже подвигала к чему-то светлому, о чем он хотел бы знать, и непременно узнал бы, когда бы мог дотянуться… Жаль, что это не так!

Версты две подвигали лодку, груженную домашним скарбом, волоком, укладывая на лесное чернотропье толстые, рубленные ветви деревьев. Было бы еще тяготней, если бы не Бальжи со своими конями и не Тишка с легким поджарым скакуном. Лошади, по первости норовившие скинуть непривычную упряжь, время спустя посмирнели и уж не выказывали уросливости, разве что на каменистых подъемах взбрыкивали, оседали назад, но теплые хозяйские руки умели привести их в чувство. До глубокой ночи длилось это, ни с чем не сходное в обыкновенной жизни, движение по тайге, взявшее у людей остатние силы, да и у коней тоже, они покрылись желтой парящей пеной, солоно, подобно человеческому поту, пахнущей. Всяк думал про то, скоро ли конец пути, и, когда глухонемой, с молчаливого согласия путников управлявший проталкиванием лодки, поднял руку и выразительно посмотрел на Воронова и что-то сказал ему движением густых, взлохмаченных, рыжих бровей, путники не сразу поверили, что все кончилось и можно отдохнуть. Но прежде они спустили лодку с каменистого берега, круто спадающего вниз, на воду и уж потом, обессилевшие, упали на землю.

Луна стояла высоко, освещала ближний лес, и можно было разглядеть даже среброкрылых птиц, прикорнувших на нижних ветвях разлапистых деревьев.

Когда Антоний, чья тропа проходила по этим местам, вышел к стану, люди еще спали. Странник осторожно, чтобы никого не потревожить, опустился на росную траву и долго сидел, запрокинув голову и глядя на в предутрии посмурневшее небо и думая про что-то неугадливое, от мыслей слегка кружилась голова и было, хотя и не тревожно, все же как-то беспокояще.

Загрузка...