Затемно Антоний и Ивашка вышли на маленькую, круглую, как совиный глаз, затерявшуюся меж высоких дерев, лесную поляну, там стояла зимовейка, ныне прозываемая Тишкиной, хотя ни сам Воронов, ни его дружки-приятели и бревнышка не подняли на легкий, искряно белый сруб. Ну и что? Знать, кому-то захотелось, чтобы она так прозывалась, и он поведал про свое желание людям, и те согласились: никто не видел, как погиб Тишка с сотоварищем, и потому не верил в его смерть и сказывал, коль скоро учинялась обида от сильных мира сего: «Ну, погодите, сукины дети! Вот объявится Тишка, уж задаст вам!..» Помнится, теперь уже в неближнее время то же самое говорили про Кольку Лонцова, горой стоявшего за бедный люд, и тоже не хотели верить, что заснул он непробудным сном и не сдвинуть ему тяжелый камень на могиле, и подбрасывали друг другу байки чаще про то, что Колька обманул смерть и нынче ходит по дальним землям, набираясь сил, и скоро наведается на байкальское обережье. «А то как же?.. Человека во всякую пору тянет на отчину, без нее он как молоко без пенки».
Антоний и Ивашка зашли в зимовейку, засветили свечечку в углу на низком, грубо сколоченном столике, разожгли печечку, а потом попотчевались горячим чайком, обмакивая в него покрытые легкой плесенью сухари, сохраняемые с той поры, когда сюда захаживал Тишка с сотоварищами.
— Я, пожалуй, отдохну маленько на лежанке, — сказал Антоний. — Ноги гудят. А ты, малыш, поделай чего… дровишек заготовь, чтоб когда придут сюда добрые люди, не бежать бы им сразу из зимовейки. Да и подмести надо бы: понанесло пыли-то. А голичок, поди, на старом месте, за печечкой. Куда ему деться?
Антоний вздохнул, лег на доски с наброшенной на них медвежьей шкурой, закрыл незрячие глаза. И странно, тут же помнилось, что окунулся во тьму, а ведь только что видел свет, да не ярко блещущий, а тихий, скорбный. Ему стало неприятно во тьме, он заворочался с боку на бок, лежак слегка скрипнул, однако ж тьма не расталкивалась, хотя теперь уже не была глухой и непроницаемой, что-то проглянуло сквозь нее, что-то взросшее на земле, красное и пахучее. Ах, да, вспомнил!.. Однажды сказал Ивашке: «Хорошо бы нам сходить на то место, где приняли смерть добронравый Тихон и сотоварищ его Семка-бурят, тож отмечаемый людьми за стойкость духа».
— А почему бы и нет, дядька? — весело отвечал Ивашка.
Часу не минуло, как они оказались на байкальском обережье возле тяжелых рыжих камней, вросших в землю. Крест возвышался на могиле, кривоватый, со смоляными потеками на закрылках. Странно: Антоний-то слепой, как же он мог увидеть?.. То-то и оно, что увидел, да не глазами-сердцем, и, наклонившись, провел ладонью по изножью креста и все шептал что-то, а Ивашка смотрел на него со смущением: как бы дядька опять не отлетел душою? С ним такое бывает. И страшно тогда делается: а что как не вернется, останется в мире, про который не однажды сказывал ему, и было чудно слушать и хотелось верить, что и там есть жизнь, пускай и не сходная с земною. Но время спустя смущение покинуло мальчонку: по тем признакам, про которые он один и знал, Ивашка понял, что нынче Антоний недолго пребудет в отрешении от ближней жизни и скоро вернется, и они пойдут дальше. Так и случилось. Правду сказать, пуще всего Ивашке нравилось не заходить в чьи-то избы, а идти по лесу ли, по степи ли, и слушать, как кричат птицы и воркочут деревья. Антоний считал, что они умеют говорить, только надо научиться слушать их. А почему бы и нет? Однажды, подустав, Ивашка присел возле старой, уже и не белой, а какой-то грязновато-серой березы; тут-то и ощутил тепло, притекающее от нее, и задремал, а чуть погодя услышал чей-то напевный, как бы даже стелющийся по земле голос, и не сразу догадался, что это говорила береза; когда же догадался, открыл глаза и пытливо посмотрел на шелестящие ветви, но вдруг запамятовал, о чем говорила старая береза. Сколько не искал в себе, так и не нашел ничего: услышанное в дреме исчезло, и он расстроился и поведал об этом Антонию, и тот сказал, что не надо расстраиваться, всему свой срок: «Придет время, когда и ты научишься понимать деревья, слушать щебетанье трав и рокот байкальской волны и станешь жить их радостями и горестями».
— Ну, что? — спросил Антоний. — Пойдем?
Ивашка не ответил, ему вдруг показалось, что трава вокруг креста покраснела, то же самое отметилось и в каменных глыбах, разбросанных по морскому обережью. Мальчонка заволновался, схватил странника за руку:
— Дядька, пошто бы окрест все стало красным-красно?
Ивашка запамятовал про все: и про то даже, что странник слеп… Много чего повидал Ивашка, но чтобы посреди дня земля так сильно поменялась?.. О, нет, нет, тут что-то не так! Он во все глаза смотрел на поразившее его детское воображение и хотел бы отодвинуться от смутившего и не мог, не мог стронуться с места. Антоний тоже почувствовал перемену в природе, но принял ее спокойно, как Добрый Знак. «Значит, скоро я уйду, — подумал он. — И уже ничто не будет связывать меня с этим миром, который так неустроен и так отодвинут от Благо Дарующего и все же дорог моему сердцу».
— Успокойся, — сказал Антоний, обращаясь к Ивашке. — То, что ты теперь видишь, само по себе удивительно. Но и только. А причина лежит глубже. И про нее не дано знать даже мне.
Он говорил с мальчонкой так, как если бы рядом с ним был взрослый человек. Но, странное дело, время спустя, когда они двинулись дальше, он не поменял в себе и продолжал говорить про то же, и говорить смутными, иной раз и самому не всегда ясными словами.
Не сказать, чтобы Ивашка ничего не понял из слов Антония, но то, что понял, вызвало в нем тревогу, и ему хотелось плакать, и он, наверное, заплакал бы, если бы тем самым не привел в смущение близкого ему человека. К тому же он надеялся, что, может, еще ничего не случится: мало ли, что где-то кличут странника, а что как клич окажется слабым и не будет услышан? Надо думать, так и произойдет. Антоний еще нужен людям. А не то почему бы, когда захаживали в окраинные избы, где правила нужда, хозяева радовались приходу гостей и не знали, куда усадить Антония, а потом подолгу расспрашивали, и не про то, что он увидел и услышал в дальних краях, а про свои чувства и ощущения, которые подводили бы к чему-то жданному людьми? Приятно, что Антоний всякий раз находил слова, принимаемые слушателями безоговорочно, хотя иной раз в них проскальзывало недоумение, точно бы они только что отыскались в его памяти. Приятно еще и то, что хозяева спокойно относились к Антонию даже и в те минуты, когда он отодвигался от них и в его облике появлялось нечто чуждое земной жизни, уводящее от нее; люди в такую пору вздыхали:
— О, блажененький, трудно ему, не привыкшему встречаться со злом. Зато доброе начало в жизни он умеет приветить лучше любого другого.
Пуще всего Ивашке нравилось, когда Антония жалели, хотя он и не сказал бы, почему? Иль странник так уж слаб и беспомощен? Да нет. Тут что-то другое. Ивашка не прочь был услышать жалостливые слова и в свой адрес, хотя теперь он уже не чувствовал себя покинутым. Его вполне устраивало, что он не один — с Антонием, бывало, говорил с едва сдерживаемой радостью:
— А хорошо, что нас двое. Двое — это не один…
Неприметно для себя он на многое стал смотреть глазами Антония, и уже не раздражался, когда странник заговаривал с незнакомыми людьми, и не ждал от них подвоха, как прежде; теперь и он мог остановиться посреди таежного многотравья и, задрав головенку, смотреть на высокое небо и шептать ликующе:
— Господи, Твоя воля, хорошо-то как!
А мог нагнуться к земле и поправить примятую травинку, подравняв тонкий стебелек. Он даже научился различать лопотанье дерев и уж не путал с виду шумливое, а на самом деле робостное щебетание берез с тихим, едва только улавливаемым шелестом сосны, когда иной раз не поймешь, откуда наплывает шелест: от земли ли матери, в которой спрятаны корни дерева, от ветвистой ли кроны. Ивашка много чему научился в странствиях по байкальскому обережью с Антонием, но теперь хотел бы думать, что это, нынче соединяющее его с природой, во всякую пору жило в нем. Думать так было приятно; благо, Антоний ничему в нем восходящему не перечил, не старался обломать, разве что при случае подправлял, говоря:
— Всякой мысли простор надобен, но укореняется в людском сознании лишь то, что от Божьей Благодати. Возвысь себя, не уроняя другого, и обретешь блаженство.
Понимал ли Ивашка человека, точно бы не от земли поднявшегося? Иной раз и он в недоумении разводил руками, прослушав нередко чрезмерно мудреную, а то и бессвязную, но во всякую пору спокойную и ровную речь Антония; однако это еще ни о чем не говорило, проходило какое-то время, и недоумение стиралось, зато сохранялось в памяти ясное, слегка тревожащее, подталкивающее к чему-то неосознанному, когда, казалось, еще немного, и на сердце сделается светло и чисто. Ивашка ждал этого момента, верил, что так и станется. Но, несмотря на внешне выказываемое нетерпение, он не торопил забродившее в душе, как если бы понимал пагубность такого поспешания. В нем уже начинало проглядывать нечто сходное с созерцанием, которое не терпит суеты и открывается не каждому даже в зрелом возрасте. И в те минуты, когда Антоний, отвлекшись, искал в душе своей, сокрывшись от людского глаза, Ивашка тоже пристраивался возле него под старым ли ветвистым деревом, на берегу ли спадающей с высоких гор быстротекущей речки и старался уйти в себя и, дивное дело, что-то находил там, что-то радующее душу, как если бы радующее постоянно сопутствовало ему в жизни. Ах, если бы так!.. Но сказано не в наши дни, что даль прозревается не глазами, но мыслью, ей одной эта даль доступна, облагораживаема ею.
Уже давно догорела печечка в Тишкиной зимовейке, и Антоний перестал ворочаться на лежаке, забылся в легкой сквозящей дреме, а Ивашка все сидел, вороша щипцами в печном чреве уже давно остывшие уголья, и думал про что-то доброе, не от мира сего; мысли его были легки и прозрачны; а в темное оконце заглядывал серый полукруг луны, и какие-то черные метины полосили ее нежить; а с низкого потолка свисали сребротелые тенеты и тянулись к Ивашке, колеблемые, точно бы норовя побрататься с ним, да не в пору им нынче это, ослабли.
Антоний недолго пребывал в дремотном забытье, открыл глаза и, чуть приподняв голову, посмотрел на Ивашку, сидящего у печечки, а потом перевел взгляд на дверь, она была неплотно прикрыта и поскрипывала, сразу же за нею угадывалась тьма, странным образом подействовавшая на него, он почему-то подумал, что за нею скрываются люди, про которых он не сказал бы, что пришли с добрыми намерениями, и даже больше, он решил, что они пришли, чтобы забрать мальчонку, ставшего его глазами. Нет, ему не было жаль себя, он и в прежнее время, когда был способен видеть, почти не обращал внимания на исходящее от этого чувства, полагая себя малою частью земного ли, небесного ли мира, и что кому-то до того, больно ли ему, сладостно ли, коль скоро в движении времени угадывается сулящее человекам, да и всему сущему, очищение, которое грядет чрез великое страдание, а теперь и подавно; все в нем, сосредоточась на одной мысли, про нее не скажешь, что она рождена в его голове, как не скажешь, что снизошла к нему с немыслимой высоты и ничему в нем не подчиняема, жаждало ответа, а что же дальше, где край сему, а коль скоро придет край и появится надобность уйти из ближнего мира и воссоединиться с высшими существами, что тогда станет с мальчонкой?.. Странно, в прежние леты Антоний редко задумывался про это, не привыкнув принимать участие в какой-то одной судьбе, полагая ее предоставленной Божьей милости, а коль скоро что-то версталось иначе, то и раздумья его касались всех сразу, унижаемых в своих чувствах, ищущих Божьей благодати. И вот теперь и в нем поменялось, и он остро ощутил душевную перемену в себе и принял ее за небесный Знак и хотел бы провидеть в нем и — не успел… Открылась дверь, и какие-то люди вошли в зимовье и заговорили, перебивая друг друга:
— …Во, наконец-то, мы настигли сумасшедшего слепца!
— Да тот ли это? Что, как другой?
— Тот… тот… Не сомневайся. Вон и одежонка на нем вся изодрана.
— Он в ней, говорят, зимой и летом ходит. Смешно!
— Ничего смешного. Те, кто не в своем уме, стойкие, на морозе не вянут.
Нашелся и сомневающийся, сказал:
— Почему ты решил, что он не в своем уме? Может, это мы все не в своем уме. А он как раз…
Ему не дали договорить, оборвали резко, подошли к Антонию, подняли с лежака. Повели. Ивашка, всхлипывая, поплелся следом за ним.