29.

Ну и ну! Пришло же времячко! Мужики, если бы это зависело от них, не пустили бы его на порог отчего дома. Но теперь мало что зависело от них, все задумывалось в кабинетах новых хозяев, до которых не дотянешься. Высоко сидят. Но жить надо, и при этом стараться поменьше попадать им на глаза и к себе близко не подпускать. С этой целью и надумали в Новосветлянске создать крестьянскую сторожу. Благо, молодые, из тех, что подались в свое время в чужие веси, ища на пропитание, вернулись в поселье. Знать, и в дальних краях не сытно. По задуманному и поверсталось. Поставили во главе сторожи старшего сына Прокопия, он недавно женился, несмотря на отцовский запрет. Серьезный мужик, весь в батяню по оправе характера и домовитости, разве что без отцовской добросердечной придури: не метит оказаться в лодке, если взыграет Вселенский потоп. Впрочем, и сам Прокопий, говорили захаживающие на подворье Старцевых, не так уж рьяно, как раньше, следит за лодкой, укрытой от дурного глаза брезентом; кто-то, изловчась, отстегнул краешек брезента и заметил в лодке порушье. Это потому, говорили проныры, что посудина начала рассыхаться. Удивлялись, иные не скрывая огорчения: отчего неуглядье со стороны Прокопия? Может, наскучило дожидаться всемирного потопа? Сколько ж можно!

Чудной-то он чудной, но дельный и толковый, и на хозйстве сидит крепко: позже всех приехал в Новосветлянск, а уж отладил подворье куда с добром: тут и стайки для коров, и загоны для овец и коз, и гибкие, длинные, неохудевшие от малолетья насесты для домашней птицы. И поэтому, когда на сходе решали, кому быть старостой: совсем-то без власти неприютно, — выкрикнули мужики Прокопия. Тот отказывался, говоря:

— Почему я? Ведь ни хрена не ведаю про власть, не знаю, с чем ее едят.

Но мужики настояли:

— Власть, она и есть власть, хотя бы и придурковатая. Будешь следить за порядком в поселье, чтоб сильные не обижали слабых, чтоб все по уму и по совести. Помни, ты не один, мы рядом, в случае чего поможем.

А тут еще отец Василий сказал свое слово:

— Соглашайся, сын мой. Тебя же не во Всесоюзные старосты выдвигают, а в Новосветлянские, в мирские, значит.

И Старцев сдался, решил, против мира не попрешь. И пошло, и поехало, он втянулся в новое дело и в своем доме слегка опустил вожжи, этим воспользовался старшой и привел в избу молодуху, ладненькую, все вроде бы при ней, а глазища — о-го-го, будто синие озерца на глухом отрубе в верховьях Светлой, где в прошлое лето был отведен Старцевым покос. Прокопий рассердился, хотел указать сыну на его место в отчем доме, но что-то в душе воспротивилось этому, и он, хмурясь, отвел молодым угол в пристрое большого пятистенника: «Живите, ляд с вами!» Но, когда сыновья помладше зашумели, загугыкали, сурово прикрикнул на них и пошел со двора.

Это Прокопий подал мысль про крестьянскую сторожу. Нельзя без нее, и не потому, что в лесу прибавилось лихих людишек, раньше их было не меньше, другое обеспокоило, слух разнесся, что тайком засланные в верховья Светлой служки Гребешкова нашли золото, стало быть, жди сюда хозяина, решать будет, как похитрее добраться до нового месторождения; это и худо: ведь золото нашли всего в версте от Новосветлянска, и, коль скоро начнется тут добыча, то и пригонят сюда падкий на поживу люд и уж тогда не будет никому покоя. Что ж, и отсюда уезжать? Ну, нет, шалишь! Хватит, набегались! Тогда-то и родилась мысль о крестьянской стороже. Парни в ней подобрались не робкого десятка, на своей шкуре испытали, что значит быть подневольну, не смея поднять глаз на свору шпаны при пистолетах и финках, ни в Бога, ни в черта не верующую. Натерпелись еще в ту пору, когда жили в Светлой. Потому и оскудели на добрые чувства, только возле церковки и оттаяли, и потекла жизнь, пускай и хлопотная, зато понятная молодому сердцу. Чуть ли не в каждом доме отыскалась берданка, а то и карабин, чаще короткоствольный, в давние леты отнятый у сынов страны Восходящего Солнца. Интересно, что и Марья Потехина, и на новом месте успевшая порадовать принесенными в подоле двойняшками, запросилась в сторожу. Ей говорят: «Твое ли дело, по лесам бегать? Ты лучше детей рожай». А она в ответ: «Я разве отказываюсь? Но посудите сами, молодняк уйдет в сторожу, с кем мне прикажете детишек строгать?» О, Марья, душа добрая, едва отговорили ее от неверного шага, обещая не забывать, наведываться. Впрочем, и в прежние леты не забывали про нее и люди постарше. Вон какую избу ей отгрохали! Да и так, по мелочи, то дров привезут Марье из лесу и сладят на подворье поленницу, то сенца помогут накосить и сметают зародик-другой. А почему бы и нет? Своя баба, хоть и с повернутой судьбой, ласковая, мухи не обидит. Нет, конечно, раньше ей доставалось от посельчанок за чудо-характер, не способный отказать и самому завалящему мужичонке, но со временем все пообвыклись, стерпелись, и уж никто про нее не скажет худого слова.

В прошлую седьмицу в верховьях Светлой замечены были чужие люди, и не с голыми руками, с разной железной рухлядью, про меж нее мужичий глаз углядел маленькие, по всему, не русские, драги. Долго не могли понять, как их сюда завезли? По реке за это время и лодчонка не проскальзывала. Впрочем, кое-кто слышал посреди ночи, обильно смоченной дождем, какой-то гул, рвущий низкое небо. Должно быть, приземлялись вертолеты.

Ну и поломали мужики головы на сходе! Был там и Митя-богомаз, правда, без отца Василия, а раньше все на пару хаживали, как бы связанные одной веревочкой: приболел батюшка, уж и с кровати не подымается, лежмя лежит и в потолок смотрит грустными глазами.

Спрашивали мужики у Мити-богомаза строго:

— Как теперь быть?

Митя не знал, что ответить. Он как бы подостыл в своем интересе к жизни, хотя это, наверное, не совсем так. Слава Богу, и Анюта, любезная женушка, проживала во здравии, не растратила сердечной доброты, и дочь росла, как приречная трава, легко и весело: абы солнце светило. Просто Митя стал мягче и в людях хотел бы видеть лишь поспешающее от Господней воли. И, надо сказать, это удавалось, иначе на душе не поселилось бы сладостное приятие земного мира, хотя и пребывающего во грехе, терзающем слабое сердце.

Изрек Митя-богомаз:

— Должно нам поступить так, как подскажет совесть.

Задумались мужики.

— Значит, надо засылать сторожу, — сказал староста. — Пущай хитро да с умом прощупают нечестивцев, не входя с ними в соприкосновение.

Никто не возразил, хотя на сердце у мужиков заныло. Так и сделали. А немного раньше вперед протолкалась бабка-повитуха, маленькая, сутуловатенькая, шустроногая, крикнула на удивление звонким голосом:

— Я согласна! Стойте, сыны, за отчую землю, как ваши деды под Москвой стояли! И будет вам за то уважение от крестьянского люда! — И тут же назад подалась, хваткая на всякое заделье; нынче она уже не скитается по чужим домам, у нее свой угол, там и принимает имеющих нужду в ней и лечит, как может; кое-кто в оселье стал называть ее фельдшером. То и ладно. От добра к добру тянется ниточка, иной раз и слабенькая, да попробуй оборви ее!

Затемно парни вышли из поселья, ведомые Тимохой Старцевым, широкогрудым мужиком, с узкими, острыми глазами; долго продирались сквозь колючие ветви боярышника, бредя чернотропьем, а нередко и по каменистому берегу. Река посверкивала тускло, поигривала слепой волной. Но вот увидели костры, а возле них людей в пятнистых куртках, чуть замедлили шаг и пошли дальше, сжимая в руках берданы и карабины. И тут услышали хрипатое, замешанное на удивлении и страхе:

— Кто такие? За каким лешим?!..

Тимоха обернулся на голос:

— Мы-то свои, а вы кто такие? Чего приперлись сюда?

Луна выкатилась из-за гольца, потеснила тьму, зацепилась белыми лучиками за ружейные стволы, и сказал укрытый за деревьями с еще пущим удивлением:

— О, да вы еще и с винтами?!

Что-то промелькнуло впереди, длинное, студенисто дрожащее, сходное с человеческой тенью, и тут же пропало, как если бы поглотилось мертвенно холодным лунным светом.

— К своим утекнул, — сказал Тимоха.

Немного не дойдя до большого, разложенного посреди полянки, ярко-желтого костра, парни встретились с теми, другими, и схлестнулись с ними в словесной перебранке, напряженно ждали, кто первым вскинет ружье и приветит недруга огненным боем. И, когда казалось, еще чуть-чуть и начнется противное человеческому естеству смертоубийство, которому потом едва ли отыщется оправдание, коль скоро на сердце не угасло от Божьей благодати, в стороне от столпившихся на поляне, за спинами ведомых злой волей, в полуверсте от них, неожиданно раздались частые винтовочные выстрелы. Все замерли. А потом раскололись, оттеснились друг от друга. И случилось то, что и должно было случиться: некрепкие духом, не по своей воле пришедшие в чужую землю, дрогнули и побежали кто куда… И вот уж возле костра остались лишь парни из новосветлянской сторожи, а к ним подходили, гогоча и постреливая, облитые лунным светом лесные ватажные люди — Тихон Воронов, Семка-бурят и глухонемой их сотоварищ.

— Не опоздали? — спросил, подойдя, Тишка, а не дождавшись ответа, продолжал с легкой насмешкой над теми ли, кто скрылся в лесу, побросав хозяйское добро, над парнями ли, до сих пор пребывающими в жестком оцепенении, над собой ли: — А я страсть как испугался, когда узнал, что сход послал вас в верховья Светлой. Благодарите Бога, что все кончилось без крови.

А мужикам в поселье он сказал сурово:

— Что же вы, не спросясь броду, полезли в воду? Там же волки. Но да ладно, авось поспею?..

И, оставив мужикам перемалывать собственное, теперь уже горестное недоумение, кинулся на выручку новосветлянской сторожи. Поспел!..

Секач после того, как разбежались все, кто был с ним в верховьях Светлой, еще какое-то время не страгивался с места, спрятавшись за толстым деревом. Он видел, как к парням подошел Тишка с сотоварищами, скрипнул зубами, когда понял, что их трое. Стало обидно, что артельные люди испугались такой малости и побежали, как псы, поджав хвост. А ведь среди тех, кто прилетел с ним на вертушке, нанятой хозяином, были мужики крепкие, прошедшие огонь и воду, не чета пацанве, что противостояла им. Впрочем, погодя он так не считал, вдруг почудилась в пацанве какая-то сила, дарованная землей-матерью; не так-то просто совладать с нею. Поди, замучаешься, пока одолеешь, хотя, конечно, если бы не праздновали труса, то и совладали бы. Да что теперь! А псы, они и есть псы, окажись рядом с ними хозяин, не пожалели бы себя и пошли бы на ружья с финками и обрезами. А что он сам для них? Секач, и только, тоже — пес… Впрочем, не так, чтобы ничем не отличался от них, он круче и тверже любого из тех, кого отрядил хозяин на новое, по всему, стоящее дело. Он, скорее, волк, чем пес, не по нраву ему ни с кем гуртоваться, он один, чаще один, и никто не указ, даже хозяин; а коль скоро и словом не восперечит ему, то лишь потому, что благодарен Гребешкову: поднял со дна жизни. Кто он был раньше? Угрюмый, никому не нужный во всем свете человек, от него все, в ком не погасло от ясного дня протянувшееся, не то, чтобы шарахались, хотя случалось и такое, старались держаться подальше, отчего сызмала жившее в нем, не вскормленное молоком матери, обжигало люто. Он не знал про мать, и малости не помнил. Впрочем, нет, уж дивно минуло времени с того дня, когда к нему однажды в рыбачьем поселке подошла почти безволосая, на висках лишь пробивалось что-то темно-рыжее, старуха, долго смотрела на него, оглаживая худой сморщенной ладошкой иссиня-темную щеку, а потом сказала, рассмеявшись:

— Сыночек, неужто ты запамятовал про меня, бедную, придавленную Синим Камнем? Я ведь мать твоя.

Он брезгливо оттолкнул ее:

— Брось, стерва! Липни к кому другому, не ко мне!

Все же время спустя он спросил у одного из старожилов поселка:

— Чья эта старуха? Откуда?

Тот смутился:

— О чем ты? О какой старухе толкуешь? Нет тут никого.

Секач хватанул старожила за скользкий ворот курмушки:

— Да вон она костыляет.

Старожил оттолкнулся от Секача:

— Ну и дурак же ты!

Секач недовольно наблюдал за удаляющейся старухой, а когда она обернулась и помахала ему рукой, опустил голову, но успел заметить, как она приподнялась на носках и, легко подхватившись, запрыгнула на высокий бревенчатый заплот и — исчезла.

— Тьфу, наваждение! — буркнул Секач.

Он видел, как парни разбили ящики, и все, что было в них, побросали в глубокий овраг, и ненависть к этим людям опалила, а вместе появилось странное чувство, как если бы он был доволен тем, что произошло на его глазах. И не сразу догадался, отчего это, но потом сказал «Пущай-ка теперь хозяин повертится. Уж больно все легко дается ему».

Секач, наверное, еще долго стоял бы на месте, если бы Тишка не обронил, морща нос:

— Братцы, что-то дурно пахнет? Никак кто-то с перепугу наложил в штаны? Сознавайся, кто?.. Не боись, не обижу. Мы люди понятливые.

Секач вздрогнул. Поднес к лицу затянутые желтой коростой руки и медленно, сухая ветка не треснет под ногами, отступил в глубину дремлющего леса. Спустился к реке и пошел по спящей околице Новосветлянска, то и дело озираясь, если вдруг улавливал едва взнявшийся шелест в прибрежной листве или шорох в высокой траве. Пройдя полверсты вниз по течению реки, он нырнул в кусты, там отвязал от деревца плоскодонную лодчонку и оттолкнулся от берега. Течение было быстрое, хлесткое, плоскодонку часто заносило, но Секач умело управлялся с нею, выравнивал коротким веселком ее скользящий ход и не без чувства удовлетворения думал: «Правильно, что я поднялся по реке на плоскодонке, а то теперь шастал бы по лесу, как те псы…» А еще он думал о хозяине, представляя, как тот разозлится, когда узнает, что произошло в верховьях Светлой с его людьми. «Но ведь я предупреждал: не надо полагаться на чужаков, лучше отобрать умельцев из здешнего люда. Не послушал хозяин. И зря. Но да он еще придет ко мне и попросит помощи. Куда ему деться? Братва-то раскрыла пасть на дармовое золотце. Не даст хозяину прохлаждаться».

Мысль о золоте подал Гребешкову он, Секач: дескать, от стариков слыхал, что при царе в верховьях Светлой во всю шла добыча драгметалла, но при Советах рудники забросили. Руки не доходили, иных дел невпроворот. Опять же война… Гребешков услышал про это, и глаза у него загорелись. А потом понаехали рудознатцы, вдоль и поперек излазили сокрытно от любопытного глаза заросшие бурьян-травой рудники.

Начало светать, розовые кусты боярышника отметились в синем сумерке. И тут Секач увидел человека в темно-красном плаще и, как ему подумалось, разглядел лицо этого человека, худое и длинное, и глаза тусклые, потухшие. «Он!..» с нахлынувшей злостью пробормотал Секач. Когда же увидел еще и мальчонку, последнее сомнение отпало. Взмахивая веселком, Секач вытолкнул плоскодонку на заросший осокой берег, осыпав брызгами Антония, подошел к нему:

— Ты, Божий человек!

Странник поднял голову:

— Ты кто? Секач?..

— Узнал? Слепой, а видишь? — Помедлил: — Небось догадываешься, откуда я приплыл?

— Не одобряю. Ни тебя. Ни твоего хозяина. Ищете в миру богатство, а там ли надо искать? Не в душе ли оно прячется?

— И в моей — тоже?.. — усмехнулся Секач.

Антоний промолчал, было заметно, что ему в тягость молчание, и он хотел бы сказать, что не у каждого смертного есть душа, а только у того, кто согреваем Божьим светом, но не сказал. И не потому, что опасался чего-то, просто понимал, что вопрошающий и сам знает ответ.

— Воображаю, что ты обо мне думаешь, — угрюмо обронил Секач. — Но да плевать! Я сам по себе, слышь ты? Куда хочу, туда и ворочу! — Предупредил: — А в хозяйское дело ты не лезь, не путайся под ногами. Не тебе тягаться с Гребешком. Пообломают бока-то…

Секач хотел ударить странника и уж занес руку, но Ивашка пронзительно закричал: «Не смей!..» Все же не это остановило Секача и не то, что он (Уже в который раз!) ощутил упругость в воздухе, странную непробиваемость в нем, другое, охолонувшее, как если бы на него накатил страх перед неведомой ему божественной силой, отчего он отшатнулся от Антония, а потом медленно побрел по лесу, запамятовав про плоскодонку, брошенную на берегу, про все, что прежде двигало им, подводило к какому-то порогу, за которым для него, кажется, уже ничего не будет, одна пустота, страшная в своем постоянстве.

Секач как в воду смотрел: разгневался Гребешков, когда узнал, что произошло в верховьях Светлой, велел всех гнать к чертовой матери, а потом засел в просторном кабинете и стал думать, как посуровее наказать строптивцев.

Загрузка...