21

Московский поезд запаздывал.

На перроне уже истомились встречающие. Начальник станции, уставший отвечать на вопросы, уединился в служебной комнате, к нему пытались пробиться. Как вскоре выяснилось, возле Петушков обнаружилась неисправность пути, но уже с полчаса как починена, и нет причин для серьезного беспокойства.

Ермак Иванович потоптался среди возбужденных людей и, будучи человеком по-деревенски несуетливым и рассудительным, решил, что у него вполне достаточно времени, чтобы побаловаться чайком. В трактире у вокзального спуска народу в этот час было немного, служивые откушали дома, а извозчики на площади были озабочены тем, как бы пробиться со своими дрожками поближе к вокзалу, чтобы перехватить первых пассажиров и, если повезет, сделать вторую ездку.

Пушка заказал чай и крендель, а подумав, заказал и водочки, но водку пить не стал, оставив на потом, сидел, расслабившись, и поглядывал через окно на снующих возле трактира прохожих.

Суета большого города была ему непривычна, но интересовала своей необычностью. Он степенно похрустывал кусочком сахара, прихлебывал из блюдца чай и чувствовал себя спокойно и празднично, как в гостях у тещи.

Половой разгадал в нем степенного семейного человека, атак как он и сам недавно был из деревни, то старался ему услужить и даже предложил другой столик, поближе к стойке, под свежей скатертью и с самоваром, державшийся для почетных гостей.

Польщенный Пушка принял его любезность, пересел, снял шапку, распахнулся, открыв для обозрения Георгиевские крестики и, налив из графинчика стопочку, выпил, по привычке крякнул, после чего все так же не торопясь и обстоятельно промокнул кусочком кренделя губы и обмахнул указательным пальцем молодецкие усы.

Половой понял, что имеет дело не просто с родственной душой, но и с государственным человеком, и, пробегая мимо с подносом, то и дело ловил Пушкин взгляд и улыбался заинтересованно и заискивающе. Он еще не был вовсе испорчен городской безответственной жизнью.

И это к нему отношение, и только что выпитая водка, и солнечное доброе утро, занимавшееся за окнами трактира, настроили Ермака Ивановича на умиротворенный и общительный лад. Он подумал, как хорошо было бы сейчас поговорить с этим славным малым о Хивинском походе, рассказать ему о Космакове и Лихохвостове, о жене своей и сельчанах, но половой носился по трактиру, как угорелый, потому что из-за опоздания московского поезда многим надоело торчать на перроне, а трактир вызывающе стоял на самом виду.

Пушка обратился было к бородатому мастеровому за соседним столиком, но тот ел, обжигаясь, щи и в разговор вступать не пожелал. Не захотел вступить в разговор с Ермаком Ивановичем и рыжий дядька в хромовых сапогах и жилетке, по виду купец, заказавший себе анисовки и жаркого. На вежливое обращение Пушки он не то прорычал, не то промычал что-то нечленораздельное и принялся с ожесточением рвать зубами телятину, что привело Ермака Ивановича в совершеннейшее расстройство. Он рассчитался за чай и за водку, и за крендель, нахлобучил шапку и спешно покинул трактир, надеясь найти собеседника на свежем воздухе. Искать такового, к счастью, пришлось недолго. Им оказался средних лет чиновник из присутственных мест, скромно приткнувшийся на перроне с развернутыми на коленях "Губернскими ведомостями". Пушка, улыбаясь, осведомился, свободно ли рядом с ним место на скамейке.

— Извольте, — с кислой улыбкой произнес чиновник и слегка подвинулся.

Пушка поблагодарствовал, сел и сразу приступил к делу. Рассказ его о хивинском походе, по-видимому, заинтересовал чиновника, он несколько раз что-то хмыкнул, Ермак Иванович удовлетворенно кивнул и, придвинувшись, доверительно положил ему на плечо свою большую, всю в сивых волосах, натруженную руку.

— Простите, — сказал чиновник и, поморщившись, попытался освободиться. Пушка не повел и бровью.

Тут все находившиеся на перроне забегали и засуетились, потому что к станции, сминая рельсы колесами, наконец-то подошел долгожданный поезд. Проплыли разноцветные (по классам) вагоны, звякнули буфера, и паровоз с облегчением выпустил струю горячего пара.

Так ли это или нет, но впоследствии Пушка утверждал, что поезда он не заметил. Вероятнее всего, ему просто не захотелось расставаться с благодарным слушателем.

Чиновник сначала вежливо, потом менее вежливо и наконец с возмущением попытался высвободить захваченный Ермаком Ивановичем рукав своей шинели. Пушка возражал, чиновник настаивал. Пассажиры и встречающие оглядывались на них с любопытством.

— Да пустите же меня, право! — воскликнул чиновник, высвобождая рукав. При этом он весьма неловко, но достаточно сильно шаркнул Ермака Ивановича локтем по лицу.

Пушка был человеком мирным и ничего дурного не замышлял. Поведение чиновника поначалу удивило его. Затем, поразмыслив, он решил, что ему как георгиевскому кавалеру нанесено оскорбление действием, внезапно возмутился, схватил чиновника за воротник и встряхнул его так, что внутри обидчика что-то противно булькнуло.

Чиновник завопил и задергался, и тут, словно по зову, словно затем только и оказавшаяся на перроне, вокруг них собралась такая толпа, что Пушка захлопал глазами от удивления.

— Полиция! — завопил кто-то.

Явился усатый дядька в форме, властно растолкал любопытных и солидно предстал перед Пушкой и схваченным им за воротник незадачливым чиновником.

— Ты кто таков? — басисто спросил он Ермака Ивановича, с уважением глядя на его обнажившиеся Георгиевские кресты.

— Пушка.

— Как-как?

— Пушка. А зовут Ермаком, по батюшке Ивановичем.

— М-да, — промычал городовой с улыбкой и перевел взгляд на чиновника.

— А ты?

— Прошу мне не тыкать! — вдруг ни с того ни с сего выпалил фальцетом раскрасневшийся чиновник.

Городовой оторопел.

— Да нихилист он! — задорно крикнули в открыто сочувствующей Пушке толпе. — Ишь, волосищи-то отрастил…

— Чего на него глядеть, ведите в участок, — пропищала баба с корзиной, из которой высовывались гусиные головы.

Выкрики упали на благоприятную почву: городовой, видимо, тоже заподозрил неладное. К тому же и он был не только наслышан, но и предупрежден начальством о строптивых студентах и пропагаторах.

— Предъявите документ, — решительно сказал он, не спуская с чиновника сурового взгляда и готовый в любую минуту скрутить ему руки за спину.

— Да послушайте же! — снова попытался объясниться чиновник, дрожащими руками оправляя шинель.

От возмущения его не осталось и следа, зато на лице, мгновенно преобразившемся, появилась угодливая улыбка: документов при нем не оказалось.

— Прошу пройти в околоток, — с удовлетворением сказал городовой и подул в свисток, чтобы раздвинуть толпу. — А ты, — одарил он милостивой улыбкой топтавшегося рядом Пушку, — ступай домой.

Солдат олицетворял собой, по понятиям городового, государственную власть и общественный порядок.

— Слушаюсь! — лихо сказал Ермак Иванович и взял под козырек.

Неожиданный поступок городового встретил в толпе бурное одобрение. Кое-кто тотчас же придал ему соответствующее значение. Сначала робко, потом все громче и громче послышались голоса:

— Молодец, георгиевский кавалер!

— Орел!..

Кто-то провозгласил здравицу в честь дерущихся на Дрине русских волонтеров. Ее тотчас же подхватили:

— Ура генералу Черняеву!

— Свободу Болгарии!

— Смерть туркам!..

Кто-то предложил качать солдата, люди стиснули Пушку со всех сторон.

— Да что вы, ей-богу, братцы, — отбивался он. — Я же на поезд опаздываю…


Из "Владимирских губернских ведомостей":

"Вчера на вокзале жители нашего города горячо приветствовали героя Хивинского похода, георгиевского кавалера, имя которого, к сожалению, осталось нам неизвестно. Возникла стихийная демонстрация, во время которой снова была подтверждена наша готовность прийти на помощь порабощенным народам Балканского полуострова… В кассу благотворительного общества поступили новые пожертвования…"


— Вот видишь, Коля, — сказал Столетов денщику, усаживаясь в пролетку, — недаром у нас говорят: глас народа — глас Божий… А ведь солдатик этот, похоже, совсем недавно из Туркестана.

— Так точно! — ответил Звонарев, укладывая под ноги свой баул и генеральский видавший виды чемодан (походный самовар они оставили у Александра Григорьевича в Москве).

Брат Столетова, Василий, конечно, встретил бы их на вокзале, но Николай Григорьевич нарочно не дал ему телеграмму, чтобы не причинять хлопот.

Пролетка тронулась; генерал, привстав, с любопытством смотрел по сторонам.

— Смотри, Коля, смотри — красота-то какая!

— Красота, Николай Григорьевич, — степенно отозвался денщик, волнуясь ничуть не меньше Столетова, но по привычке умеряя свои восторги.

Пролетка свернула влево от железной дороги и пошла в гору: рядом белели стены Рождественского монастыря, на булыжной мостовой играли дети, из-под копыт рысака с громким кудахтаньем разлетались куры, на лавочках сидели бабы в пестрых платках, накинутых на плечи, и лузгали семечки, из окон трактира слышалась балалайка…

Все, все было, как и прежде, как десять и тридцать лет тому назад. Те же избы стояли на косогоре, так же цокали по мостовой подковы и поекивал селезенкой рысак, такой же запустелый вид являли собою отплодоносившие сады, так же пахло жухлой осенней листвой и горьким печным дымом…

А в это время в другом направлении и с другими седоками другая пролетка спускалась по круто сбегавшей к Клязьме Летне-Перевозинской улице.

Возница, тощий мужик с петушиной шеей, лениво понукал коня; Варя, раскрасневшаяся от волнения, рассказывала Дымову о местах, мимо которых они проезжали (но многое, очень многое, было уже позабыто), а Щеглов, не слушая ее, сидел нахохлившись и, когда его о чем-нибудь спрашивали, отвечал неохотно и односложно.

Сам он тоже давненько не бывал на родине, впору бы и ему порадоваться, принять участие в общей беседе, однако настроение его было подпорчено еще в Петушках разговорам со Столетовым, но ни Варя, ни Дымов об этом не знали, не знали даже, что он выходил на станции, а потому терялись в догадках, и это его раздражало.

К тому же случилось так, что на перроне Щеглов непроизвольно замешкался, отметив про себя, что замешкался неспроста, а чтобы еще раз ненароком не столкнуться со Столетовым.

Еще в поезде (он так в ту ночь и не заснул), а теперь сидя в пролетке, Петр Евгеньевич то и дело мысленно возвращался к неожиданной встрече в станционной буфетной и то упрекал себя за безрассудную откровенность, то оправдывался тем, что не мог поступить иначе.

Нельзя сказать, чтобы ему и до этого не приходилось терять друзей, с которыми он расходился во взглядах. Но здесь было нечто совсем другое, и никогда еще с такой остротой не поднималось в нем чувство невосполнимой утраты. Не потому ли, что жизнь его и до сих пор питалась чистыми родниками детства?

И только в виду родной деревни, в которой он не был без мала двадцать лет, мысли его непроизвольно переменились и понесли впереди пролетки к невидимому еще за церковью знакомому дому, где прошло его детство и где его ждала еще одна трудная встреча — с престарелым отцом…

— Но-но, ходи, сивый! — Возница ожег коня кнутом. Пролетка быстро сбежала с бугра и загрохотала железными ободьями колес по деревянным мосткам.

В конце улицы среди серых изб и покосившихся сараев забелел, окруженный садом, старый господский дом.


"1876 г. сентября 2.

Записка по III Отделению о пожертвовании неизвестным лицом в пользу южных славян старинной шпаги с золотым эфесом.

№ 549

На днях в Главное управление Общества попечения о раненых и больных воинах явился старичок, по-видимому, из отставных военных, и принес пожертвование в пользу славян Балканского полуострова, состоящее из шпаги старинного образца, с золотым эфесом, пожалованной его покойному брату императором Павлом I за храбрость.

Сначала было затруднительно принять от него эту шпагу, как пожертвование, выходящее из разряда обыкновенных, но принято казначеем Общества полковником Пезе-де-Корваль, чтобы не огорчить отказом жертвователя; при передаче шпаги казначею старичок прослезился и с благоговением поцеловал крестообразный эфес; сказал, что жертвует единственную драгоценную вещь, хранившуюся в его семействе как святыня (чему можно было легко поверить, увидев, с какой заботливостью эта шпага была окутана замшею и чехлом), и что пожертвовал бы более, но не в состоянии, потому что получает незначительный пенсион. При этом он фамилии своей не сказал, а представил в запечатанном конверте грамоту на пожалование шпаги его брату, на имя Главного управления общества, которую и вручил казначею".

Помета: "Нельзя ли узнать имя пожертвователя?"


"Сообщение Варежского волостного правления Муромского уезда в Петербургский славянский комитет.

19 сентября 1876 г.

На письмо председателя комитета волостное правление имеет честь уведомить, что в настоящее время по волости собрано с крестьян в пользу христиан Сербии, Черногории, Боснии и Герцеговины 280 руб., часть холста и ниток, которые имеют быть отосланы в Владимирское местное общество попечения о раненых и больших воинах…

Пожертвования все еще поступают.

Волостной старшина Павел Лазапов".

Загрузка...