Из дневника Д.А. Милютина:
"31 августа, вторник, Ливадия.
…Вот четвертый день, что я веду жизнь по установленным здесь порядкам и обычаям. Три раза в день все общество собирается в столовой (она же зала): к завтраку (в 12 ч.), к обеду (в 7 ч.) и на вечернее собрание (в 9 ч.). С первых же дней уже заметна написанная на всех лицах скука. Сам государь мрачен и озабочен; императрица нездорова, не выходит из комнаты и не принимает; между лицами свиты, особенно женского пола, — разлад. Для меня, впрочем, есть некоторое утешение — присутствие дочери. В самый день нашего приезда в Ливадию жена моя приезжала сюда повидаться со мной, т. к. я не мог отлучиться накануне торжественного дня 30 августа. Только сегодня, в день доклада моего, я отпросился навестить свою семью; сейчас отправляюсь в Симеиз, где надеюсь пробыть до пятницы, т. е. до следующего дня доклада…"
Надо сказать, что Дмитрий Алексеевич был человеком пунктуальным и щепетильным до мелочей. Впрочем, регулярное заполнение дневника он не считал мелочью, ибо, хотя и вел его тайно, надеялся все-таки, что его прочтут потомки. И нетрудно понять причины, двигавшие его пером: не все в его положении можно было высказать вслух, и так, как хотелось бы…
Короткий отдых вдали от Ливадии кое-что значил для Милютина: крепче стал сон, лучше аппетит, на щеках появился легкий осенний загар. Даже его супруга Наталья Михайловна, обычно скуповатая на комплименты, вынуждена была отметить случившуюся в нем перемену:
— Да ты помолодел, дорогой. На тебя стали заглядываться здешние красотки.
В ее устах это была шутка на грани непристойности. Урожденная Понсэ, она была воспитана в лучших аристократических традициях, старалась отучить мужа от солдатских манер, особенно когда его приблизили к особе его величества, и то, что их дочь Елизавета стала вскоре после этого фрейлиной императрицы Марии Александровны, пожалуй, тешило ее самолюбие даже в большей степени, нежели высокий пост военного министра, которого был удостоен ее супруг.
— А что, — принимая ее шутливый тон, отозвался Милютин, — ты, пожалуй, права. Во всяком случае, мне еще ой как далеко до этой развалины — князя Горчакова…
— Бедный князь, — грустно посетовала Наталья Михайловна. — Ты, Митя, не всегда к нему справедлив. Доживи прежде до его лет, а уж после суди. Давеча, на балу в Петербурге, Александр Михайлович произвел на меня очень приятное впечатление: сразу чувствуется порода, не то что какой-нибудь выскочка из нынешних.
— Порода действительно чувствуется, — согласился Дмитрий Алексеевич, — и умен Александр Михайлович, и начитан, и прекрасно разбирается во всех тонкостях дипломатической службы, разве я отрицаю? Но пора бы все-таки поставить у кормила внешней политики человека помоложе и более энергического. Старость осторожна — и это хорошо, но когда она осторожна сверх меры — уже плохо. Горчаков, как черт ладана, боится, всяческих перемен, а мы живем в мире, который постоянно меняется.
Наталья Михайловна снисходительно улыбнулась и махнула рукой — спорить с мужем было просто невозможно, в особенности если разговор касался Государственного канцлера…
В этот день вместо обычной генеральской формы Дмитрий Алексеевич надел просторный полотняный костюм и, поцеловав в лоб сидевшую на веранде жену, отправился на свою обычную утреннюю прогулку к берегу моря. Так было заведено издавна, еще со времени его первого пребывания в Симеизе.
В Петербурге в эту пору, как правило, пакостно и сыро — с Финского залива ползут на город тучи, идут серые липкие дожди, и все торопятся с дач под крыши своих домов, к печам и каминам; в Крыму же начинался бархатный сезон, и неспроста государь избрал сентябрь для отдыха — здесь еще держалось лето, еще можно было поплескаться в море, подышать запахом зелени и цветов.
По узенькой тропинке, пробитой в скалах, Дмитрий Алексеевич спускался к воде, садился на выступающий в море теплый камень и, наблюдая просторно открывавшуюся перед ним живую морскую гладь, предавался размышлениям. Но какова же была его досада, когда, спустившись на этот раз к галечному пляжу, он увидел на своем камне мужчину в широкополой соломенной шляпе и накинутом на плечи выгоревшем сюртуке! Мужчина сидел неподвижно, будто сросся с камнем, и взгляд его был обращен к морю.
Милютин смущенно потоптался за спиной незнакомца и собрался уж было повернуть назад, справедливо считая, что утро потеряно безвозвратно, но мужчина обернулся, и Милютин увидел перед собой волевое лицо, изрезанное глубокими шрамами, бледный лоб с залысинами и по-детски чистые голубые глаза под седеющими лохматыми бровями.
— Простите, — сказал незнакомец виновато, — я занял ваше место?
— Пустое, — отмахнулся Милютин. — Однако же кто вы и как сюда попали? Я знаю всех местных жителей, а вас вижу впервые.
— Меня вы и не могли видеть, потому что я нездешний и пришел сюда единственно ради того, чтобы встретить вас.
— С кем имею честь?
Незнакомец встал с камня, приподнял шляпу и представился:
— Зиновий Павлович Сабуров.
— Ваше имя мне ни о чем не говорит.
— А между тем мы с вами некоторым образом знакомы. И достаточно давно. — Сабуров застенчиво улыбнулся и кашлянул.
— Объяснитесь, пожалуйста, — смягчаясь, сказал Милютин. Он уже не чувствовал досады и с любопытством разглядывал незнакомца.
— С удовольствием. Не изволите ли присесть?
Они устроились поудобнее, так, чтобы не заслонять друг другу вид на море, и Сабуров, снова стеснительно кашлянув, произнес в виде вступления:
— Ведь в служебном месте к вам не пробьешься, Дмитрий Алексеевич, а дома вы бы меня под любым предлогом не приняли, да мне и не хотелось покушаться на ваше спокойствие.
— Пожалуй, — откровенно признался Милютин.
— Однако же позвольте по порядку?
И Сабуров начал свой рассказ все так же несколько смущенно и сбивчиво, но с последовательностью, которая свидетельствовала о том, что он основательно и давно готовился к беседе. Чем дальше он говорил, тем все больше и больше заинтересовывал генерала.
— К службе своей я приступил еще во время Крымской кампании, на батарее в Севастополе, затем оказался на Кавказе, где и встретил вас впервые. Мы прибыли в Тифлис вместе с Николаем Григорьевичем Столетовым, которого вы сразу отличили за хорошее знание восточных языков. Наверняка помните? Столетов сейчас, я слышал, произведен в генералы, а я, вы это сами изволите видеть, нахожусь в бедственном положении.
Действительно, случай такой был, и вспомнить о нем мог лишь человек, оказавшийся невольным его свидетелем. Милютин в ту пору занимал должность начальника штаба Кавказской армии.
Однажды в Тифлис прибыли два молодых офицера, принять которых сразу же он не мог. Стоял душный полдень, окна в штабном помещении были открыты, и Дмитрий Алексеевич обратил внимание на то, как один из прибывших долго и свободно беседовал на площади с черкесами. Это его удивило, и, приняв молодых людей, он попросил задержаться того, который разговаривал с черкесами.
"Вы что, знаете местные языки?" — обратился к нему с вопросом.
"Я разговаривал с ними по-татарски", — отвечал офицер.
"Ваша фамилия Столетов?" — Генерал заглянул в лежавшее перед ним предписание.
"Так точно".
"Но вы же коренной русак, из Владимира!"
"Видите ли, — объяснил Столетов, — еще в детстве я дружил с татарскими ребятишками, а после брал уроки татарского и турецкого".
"И продолжаете совершенствоваться?"
"Имею такое намерение…"
— Да, да, — сказал Милютин, — теперь я точно припоминаю… Вы, кажется, так и остались на Кавказе?
— Ненадолго. Впоследствии я вместе с Николаем Григорьевичем служил в Туркестане. И несчастья мои начались, собственно, в ту пору…
Милютин поморщился. "Наверное, что-нибудь по службе или связался с социалистами, — подумал он. — Этот изможденный вид, чахоточный цвет лица. Определенно, из пропагаторов, а теперь раскаивается, ищет поддержки".
И все-таки Сабуров не походил на обыкновенного просителя.
— Вы, очевидно, помните о действиях Красноводского отряда? — продолжал он.
— Я занимался этим лично.
— Тогда, возможно, вы слышали и об одном пропавшем офицере. Впрочем, столько лет прошло… Меня все считали убитым.
— Мне об этом докладывали.
Сабуров обрадовался:
— Так вот, я не погиб. Во время одного из набегов туземцев я был пленен и отведен в горы. Не буду описывать всех ужасов своего тогдашнего положения, вы можете составить о нем более яркое представление по недавно опубликованному сочинению графа Толстого "Кавказский пленник". Добавлю только, что тамошние жители обращаются со своими жертвами еще более жестоким образом. И вы знаете, я не пытался бежать — это было неблагоразумно. Мысленно я представлял себе тот долгий и опасный путь, который мне предстояло преодолеть, — безлюдную пустыню, палящее солнце — и впадал в отчаяние… Так прошло месяца два, а может быть, и больше, точно не помню. Однажды в аул, в котором я содержался в яме, явился странного вида человек, одетый просто, как и все, но с манерами, которые не оставляли сомнений относительно его истинного происхождения. В разговоре со мной он не стал ничего скрывать, назвался неким Джонсоном и сделал мне гнусное предложение, которое я, естественно, как офицер и патриот не мог принять. "Что ж, — сказал англичанин, — у вас еще есть время подумать". Вскоре Джонсон явился снова и снова повторил свое предложение. Я и на этот раз наотрез отказался. Англичанин пожал плечами и вышел. Ночью ко мне ворвались люди, связали, бросили на коня и увезли в горы. После долгого и утомительного пути, во время которого англичанин был все время со мною рядом, мы прибыли в Кабул, и здесь место Джонсона заступил некто Марстон, по всем признакам занимавший более высокое положение…
— Так что же, собственно, вам предлагали? — перебил его Милютин.
— Была задумана провокация, в которой мне предстояло сыграть роль подставного лица. Короче, готовилось покушение на афганского эмира, я должен был стрелять в Ширали во время утреннего намаза — в уплату за это мне обещали немедленное возвращение на родину. — Сабуров усмехнулся, отчего многочисленные морщины на его лице обозначились еще отчетливее. — Англичане намеревались скомпрометировать нашу политику в Туркестане, вызвать в Кабуле озлобление и таким образом прочно привязать его к британской колеснице. Я приносился в жертву, это было ясно, но не личная судьба волновала меня больше всего в те дни. Вы понимаете, о чем я говорю?
— Разумеется, — кивнул Дмитрий Алексеевич, уже с открытой симпатией разглядывая своего собеседника.
— Тогда они изменили свое ко мне отношение: угрозы сменились лестью и щедрыми подарками. Мне даже разрешили свободно гулять по городу, но я всегда замечал за собой слежку. Марстону доносили о каждом моем шаге, впрочем, он и не скрывал этого. "Мы вам доверяем, господин Сабуров, — говорил он, — но осторожность превыше всего. Давайте условимся так: когда вы выполните нашу просьбу, мы предоставим вам убежище на островах, у вас будут деньги и свой дом в Лондоне". Конечно же, были минуты сомнений, иногда отчаянно думалось: будь что будет. Но к следующей встрече с Марстоном я снова набирался мужества и твердо стоял на своем. Наконец он сказал: "Хорошо, мы найдем другого человека, не все же такие упрямцы, как вы". И меня кинули в какую-то нору, где я три дня провел без света, без пищи и без воды. Это было невыносимо. На четвертый день я сам попросил свидания с Марстоном и дал согласие. "Вот так-то лучше, — удовлетворенно заметил мой мучитель. — Вы сами были виною своего бедственного положения. Сейчас вас накормят и соответствующим образом оденут. Думаю, долго ждать вам уже не придется". На что я рассчитывал, решившись на подобный шаг, спросите меня? Не знаю. Знаю только одно: мне хотелось пить, есть и спать, а дальше — что Бог даст. Еще теплилась надежда, как у приговоренного к смерти: вдруг случится что-то такое, что помешает им выполнить свой замысел? И что удивительно — в голове уже роились, правда, пока еще довольно смутно, кое-какие предположения, которым, как вы увидите после, все-таки суждено было сбыться. И вот настал тот роковой день, которого я ожидал с таким трепетом. За мной приехали в весьма приличном экипаже. Марстон вручил мне револьвер системы "Бульдог", похлопал по плечу и скрылся, оставив на попечение своих молчаливых помощников. Меня повезли мимо крепости Бала-Хиссар, по узким пыльным улочкам с однообразными глинобитными строениями, в которых так легко заблудиться иностранцу, на площадь к старинной мечети, где и должна была решиться моя судьба. Все во мне было напряжено, я вздрагивал от малейшего толчка, и это мое состояние, видимо, не укрылось от сопровождавших меня людей Марстона. Они стали с подозрением поглядывать в мою сторону, видимо, опасаясь, как бы я в последнюю минуту не выкинул какой-нибудь кунштюк. Полагаю, что в случае любой заминки они действовали бы весьма решительно.
Мы прибыли вовремя, я — в гражданском платье, с документами на имя русского офицера в кармане, они — в полуевропейских костюмах, в мягких ичигах и с тюрбанами на головах, так что их лишь с трудом можно было отличить от прочих собравшихся у мечети правоверных мусульман. Вскоре послышались приветственные крики, и вдали показалась процессия, во главе которой ехали высшие духовные лица и окруженный телохранителями эмир Ширали. При виде этого человека, который, по замыслу Марстона, был уже обречен, я внезапно принял решение. Броситься к ногам эмира и рассказать ему все, как я сначала предполагал, было чистым безумием, потому что сопровождавшие меня люди не позволили бы мне сделать и шага, да и телохранители Ширали изрешетили бы меня пулями при первом же моем движении. Я быстро оглянулся по сторонам, и взгляд мой встретился с требовательным и жестким взглядом Марстона, стоявшего в толпе чуть поодаль. Настало время действовать… Должен вам заметить, Дмитрий Алексеевич, что я отличный стрелок и всегда брал призы на полковых соревнованиях. Прицелившись сначала в эмира, я мгновенно повел револьвером в сторону и с первого выстрела свалил Марстона наповал. В том, что он убит, я ничуть не сомневался… Экипаж наш тотчас же был окружен вооруженными людьми, и это тоже входило в мои планы: арестован был не только я, но и те двое, что были со мною рядом… Не буду рассказывать вам о том, как проходило следствие. Всех нас бросили в зиндан, допрашивали утром, днем и вечером, сверяя показания, снова допрашивали. Я требовал свидания с нашим представителем в Кабуле — напрасно. Прошло два месяца, и меня уже покидала надежда, как вдруг один из людей Марстона не выдержал и подтвердил мои показания. Я торжествовал — все образовалось самым лучшим образом — и со дня на день ждал освобождения. Но тут вмешалась противная сторона: впоследствии я узнал, что Ширали под давлением англичан стал колебаться. Как вы помните, британский кабинет не устраивало наше продвижение в Туркестане, он ставил перед собой цель объединить под властью Ширали весь Афганистан, с тем чтобы преградить нам пути к Индии. Прорусски настроенный племянник эмира Абдуррахман, разбитый им, бежал в Бухару, затем в Самарканд и Ташкент, где жил на пенсию от нашего правительства. Как раз в ту пору отношения между нами и Англией приняли напряженный характер, мои признания могли кое-кому изрядно повредить, и было сделано все, чтобы я не вышел из зиндана.
— И все эти годы вы находились в заточении? — спросил Милютин.
— Взгляните на меня повнимательней, и вы поймете, что это так, — горько проговорил Сабуров. — Прошло шесть лет. Лишь в семьдесят четвертом году, когда князь Горчаков заверил лорда Гренвиля, что Афганистан лежит вне круга интересов России, меня выпустили. Я, оборванный и без денег, явился в Ташкент, но был очень холодно принят генералом Кауфманом. Он выслушал меня как-то рассеянно и без участия, распорядился выделить мне небольшое пособие, которого хватило лишь на то, чтобы добраться до Москвы. Здесь было то же самое: меня всюду вежливо выслушивали, выражали сочувствие, но и только. Места в армии не нашлось, к гражданской жизни, как вы понимаете, я совершенно не приспособлен. Часто я задавал себе вопрос: в чем дело? Ведь у меня же есть известный опыт: находясь в Афганистане, я изрядно освоил восточные языки, знаю мусульманские порядки и обычаи — разве этого мало?.. Теперь, очевидно, вам понятна моя настойчивость — в вас, в вашем решении единственное мое спасение. Война с османами неизбежна — да-да, вы можете отрицать, но я, как и большинство наших соотечественников, знаю это наверное. И что же, даже в эту трудную минуту мои знания никому не нужны и сам я обречен на прозябание?..
Сабуров тягостно замолчал.
На море тем временем поднялась сначала легкая зыбь, потом ветер усилился, и у подножья камня забурлили белые бурунчики. Стало свежо. Милютин поежился и встал. Тотчас же вскочил со своего места и Сабуров.
— Ну что же, Зиновий Павлович, — сочувственно произнес генерал, — я вам верю и готов помочь. Напишите рапорт на мое имя, изложив все обстоятельства вашего дела, и передайте мне через адъютанта. Желаю удачи! — Он протянул Сабурову руку.