18

— Вот бумага, изъятая у вас на квартире при обыске.

— Что это?

— Собственноручный манускрипт Христо Ботева.

— Манускрипт Христо Ботева?

— Вот именно. Или вы с ним тоже незнакомы?

— Не имею чести знать…

— Тогда послушайте. — И, прокашлявшись, жандарм прочитал глухим, скучающим голосом: — "Символ веры Болгарской коммуны". Так, кажется, Ботев назвал сей примечательный документ?

Он мог и не читать, Бибиков помнил текст наизусть:

"Верую в единую общую силу рода человеческого на земном шаре творить добро.

И в единый коммунистический общественный порядок — спаситель всех народов от вековых страданий и мук через братский труд, свободу и равенство.

И в светлый животворный дух разума, укрепляющий сердца и души всех людей для успеха и торжества коммунизма через революцию.

И в единое и неделимое отечество всех людей и общее владение всем имуществом.

Исповедую единый светлый коммунизм — исцелитель всех недугов человечества.

Чаю пробуждения народов и будущего коммунистического строя во всем мире…"

— Только не подумайте, что мне доставляет большую радость читать эти мерзости, — сказал жандарм и через стол перебросил листок Бибикову.

Степан Орестович сделал вид, будто видит документ впервые и внимательно изучает его. "Все, от этого уже не отпереться, — думал он, — хранение нелегальной литературы, да еще такого содержания!.."

Жандарм удовлетворенно сложил руки на груди: кажется, этот фрукт теперь заговорит как миленький. А что ему остается?

Да, признался Бибиков, он читал стихи Ботева, но они были опубликованы в официальной печати. Вот это хотя бы:

О мать-Отчизна, страна родная,

О чем ты стонешь, горюешь слезно?

Над чьей могилой проклятый ворон.

Смерть предвещая, прокаркал грозно?..

— Полно вам, Степан Орестович, — оборвал жандарм, — мы с вами встретились совсем не для того, чтобы услаждать себя изящной словесностью. Господин Чернышевский тоже писал романы, однако же был осужден как опасный государственный преступник…

— Выходит, любовь к Родине — государственное преступление? — усмехнулся Бибиков.

— Оставим это, — поморщился жандарм. — У вас еще будет время для философских и политических дискуссий.

— Вы имеете в виду ссылку?

— Завидую вашему оптимизму, Степан Орестович. Если быть точным, я имею в виду крепость или каторгу.

— Вы меня успокоили, — поклонился Бибиков. — Да, я знал Ботева.

— И часто встречались с ним?

— Довольно часто. В мае нынешнего года я находился проездом в Бухаресте.

— Ботев считал вас своим другом?

— Возможно. Не знаю.

"Мой дорогой друг, — говорил ему Христо, — по-настоящему освободить Болгарию возможно только революционным путем. Сегодня наконец-то все разрешилось. В решительную минуту преступно и стыдно пребывать в бездействии. Ты понимаешь, о чем я говорю? Днями мы высадимся на болгарском берегу; я уверен, жертва, которую мы принесем, станет сигналом к восстанию. Да-да, ты не ослышался — скорее всего, мы не увидимся с тобою более, но знай: если я умру, то с твердой верой в освобождение своего народа".

Это происходило в квартире Ботева на улице Ромеора, а вскоре они простились на вокзале. Через несколько часов Христо был уже на берегу Дуная в Джурджу, где погрузился со своими единомышленниками на пароход "Радецкий".

— Вам известно о дальнейшей судьбе Ботева?

— Ровно столько же, сколько и вам. Об этом публиковалось в некоторых наших газетах.

Конечно же, он знал больше. Знал он и то, что, прощаясь с близкими, Христо посвятил в свои планы только мать, жене своей Венете он не сказал ни слова: она еще не оправилась от родов и была слаба. Да и впоследствии от нее долго скрывали гибель мужа.

— Как относился Ботев к Парижской коммуне? — Это уже был праздный вопрос, и Бибикову совсем необязательно было на него отвечать. Но он сказал:

— Христо направил в ее адрес приветственную телеграмму. И знаете, что в ней было написано?

— Любопытно.

— "Братский и сердечный привет от Болгарской коммуны. Да здравствует коммуна!"

— Болгарская коммуна? — Жандарм в удивлении вскинул бровь. — Это уже нечто новенькое… Уверяю вас, мы не допустим создания в Болгарии какой бы то ни было коммуны. Для этого у нас хватит сил.

— Не сомневаюсь. Вы достойно сумели показать себя в Польше.

— Все это бредни Домбровского.

— Господи, да достаточно выйти на Владимирку! Она до сих пор гудит и стонет от ног ссыльных поляков.

— Знаете что, Степан Орестович, — сказал жандарм, с удовлетворением водя пальцами-колбасками по зеленому сукну стола, — я разного наслушался в этом кабинете. Но чтобы вот так прямо занимались пропагаторством… Уж не думаете ли вы обратить меня в свою веру?

— Вас-то наверняка минует чаша сия, — с нажимом произнес Бибиков и снова отвернулся к окну. Дождь перестал. Смеркалось. Жандармский чин аккуратно сложил бумаги и сунул их в стол. Он был вполне доволен собой. Теперь оставалось выполнить последние формальности, отправить арестованного в камеру, и можно с чувством исполненного долга заняться своими проблемами. Вечер не был испорчен, и это главное.

Жандарм с томлением представил себе предстоящую встречу с дамой: ярко освещенный зал ресторации в гостинице Шевалье, цветы на столе и бокалы с шампанским, а потом летящего по темной улице извозчика, податливый стан, ну и все прочее в том же роде — и глаза его подернулись мечтательной дымкой.

— Разрешите один вопрос? — сказал Бибиков, вставая.

Задавать вопросы жандармскому чину не полагалось, но что поделаешь — он был благодарен арестованному за минимум доставленных ему хлопот.

— Вас что-то смутило в нашей беседе?

— Отнюдь. Просто хотелось бы полюбопытствовать.

— О чем же?

— Скажите, господин Кобышев давно служит в вашем… м-м… заведении?

— Господин Кобышев? — У жандарма вытянулось лицо. — Простите?

— Не говорите только, что вы слышите эту фамилию впервые, — остановил его Бибиков. — И еще один вопрос…

— Нет-нет, никаких вопросов! — воскликнул жандармский чин и поспешно собрал со стола бумаги. Он и так позволил себе лишнее, отступив от инструкции. Бибиков пожал плечами.


В камере, куда его препроводили после допроса, было, на удивление, чисто. Единственное зарешеченное окно выходило во двор, у окна — койка, рядом столик, в углу — умывальник и параша.

Услышав, как щелкнул за ним замок, Бибиков огляделся, раза два в раздумье прошелся по камере и лёг на постель, закинув за голову руки; спать ему не хотелось, но была изнуряющая усталость; кроме того, он хотел сосредоточиться, чтобы основательно проанализировать свое поведение на допросе и решить, как следует вести себя в будущем. Ему, конечно, и в голову не приходило, что допрос этот первый и последний, что ему еще нескоро предъявят обвинение, а сначала отвезут в Петербург, и там он еще несколько месяцев пробудет в Алексеевской равелине, чтобы потом оказаться в Доме предварительного заключения в ожидании окончательного приговора.

Лежа на постели, Бибиков смотрел в чисто выбеленный потолок и в который уже раз тщательно прокручивал в уме только что состоявшийся разговор. Его еще тогда, еще в кабинете, поразило неожиданное открытие: машина сыска, как он убедился, была хорошо отлажена, допросы велись корректно и доказательно, а в досье аккуратно систематизировались и время от времени пополнялись все необходимые сведения на мало-мальски подозрительных лиц.

Но, как говорится, и на старуху бывает проруха: в материалах следствия не оказалось ни строчки о его связях со Степняком-Кравчинским. Видимо, среди добровольцев в Черногории пшиков не очень жаловали, да и сами они, надо полагать, неохотно лезли под турецкие пули.

Загрузка...