Трудно предугадать заранее, какие именно факторы окажут в тот или иной момент решающее влияние на наши поступки. Трудно утверждать также с уверенностью, что именно это, а не другое событие, именно этот, а не другой разговор приведут в движение наши мысли. Скорее всего, нам просто необходим толчок извне, чтобы пробудить к жизни то, что созрело, но еще не оформилось в четкую идею.
Беседа на морском берегу с Сабуровым как бы наложилась на другую беседу — с графом Николаем Павловичем Игнатьевым, который предупреждал об опасности, грозящей России в результате наметившегося — после свержения Абдул-Азиза и вступления на престол его племянника Мурада — сближения Порты с Англией.
Граф был человеком достаточно хорошо знакомым с особенностями западной и восточной дипломатии. Закончив Пажеский корпус и академию Генерального штаба, он около года выполнял обязанности военного агента в Лондоне, а затем был назначен начальником военно-политической миссии в Хиву и Бухару; в 1859 году был послан в Китай с целью добиться от пекинского правительства ратификации Айгунского договора, по которому к России отходил левый берег Амура и Уссурийский край. Успешное выполнение этой миссии создало Игнатьеву прочную репутацию, и он, пробыв три года директором Азиатского департамента, в 1864 году был направлен посланником в Константинополь. Ему удалось во многом преуспеть, но его совет отказаться от платежей по займам, который он дал покорному ему Абдул-Азизу с целью поправить пошатнувшиеся финансовые дела империи Османов, привел к неожиданному результату; банковые заправилы Лондона поставили в Стамбуле к власти младотурок во главе с всесильным Мидхат-пашой. Слабоумный Мурад лишь номинально выполнял функции главы государства: подписывал фирманы, хаттишерифы и ирады, а также совершал религиозные церемонии.
"Боюсь, что и эта кандидатура не устроит английский кабинет, — сказал Николай Павлович Милютину во время одного из своих последних приездов в Петербург. — От Мурада можно ожидать любых сюрпризов — психика его явно неуравновешена".
"Кто же займет его место?" — спросил Милютин.
"Не могу утверждать наверное, — не сразу ответил Игнатьев. — Думаю, что это будет его брат Абдул-Хамид. Но, чтобы совершить новый переворот, необходимы веские причины — пока таковых не предвидится. Впрочем, наши друзья англичане — большие специалисты по части интриг. Думаю, что повод так или иначе будет найден".
Вскоре его догадка подтвердилась.
Прошло немного времени — и на трон вступил Абдул-Хамид, мрачный и молчаливый горбун, человек с железными нервами и сильной волей. И повод для переворота действительно был найден: из дворца при совершенно таинственных обстоятельствах исчезли сокровища Абдул-Азиза на сумму свыше тридцати миллионов фунтов стерлингов в золоте и драгоценных камнях. Чьих рук это дело, так и осталось неясно, об этом можно было только догадываться. Лондонские газеты поспешили сообщить, что, по слухам, поступившим из Константинополя, кражу совершили евнухи во главе со своим шефом Кызлар-агой. Но ценности-то так и не были обнаружены. И не осели ли они в сейфах Сити, трудно сказать!.. Во всяком случае, в последнее время контакты между Лондоном и Стамбулом значительно оживились, и это было плохим предзнаменованием.
Поднимаясь по тропинке к своему дому, Милютин вспомнил и этот разговор с Игнатьевым, и весь тот вечер, что они с Натальей Михайловной провели на квартире графа. Вспомнил он и очаровательную хозяйку дома Екатерину Леонидовну, которая повсюду сопровождала мужа в его утомительных служебных поездках. Не зря посол Англии в Турции Эллиот однажды заметил в частной беседе: "Эта чета Игнатьевых пострашнее целой флотилии броненосцев!"
Когда его слова передали Екатерине Леонидовне, она, явно польщенная, долго смеялась.
При всей ее внешней изящности в характере ее было много мужского, и о властности ее слагались анекдоты. Но анекдоты эти рассказывались за спиной и шепотом, Игнатьевы их не слышали или делали вид, что не слышат, во всяком случае, в обществе Екатерина Леонидовна вела себя безупречно и не подавала ни малейшего повода заподозрить мужа в излишней мягкости, которая не красила его как дипломата. Напротив того, везде и всюду она разглагольствовала о его заслугах, и поговаривали, что даже прозвище "Мефистофель Востока", прочно прилипшее к Игнатьеву, впервые слетело с ее прелестных уст…
В тот вечер кроме четы Милютиных на квартире у Николая Павловича собралось весьма разнообразное общество, и все больше славянофилы, среди них особенно выделялся некто Будкевич, представившийся как познаньский шляхтич, отец которого жестоко пострадал во время польского восстания.
Игнатьев слушал его вполуха и с иронической усмешкой. Будкевич был лишь наполовину "свой" в этом избранном кругу. Никто толком не знал, как он оказался в доме, — кажется, увязался за князем Владимиром Александровичем Черкасским, который в свое время, еще будучи главным директором внутренних и духовных дел Царства Польского, привез его в Москву как большого оригинала. Некоторое время Будкевич обретался в именин князя под Тулой, но перессорился с соседями на почве панславизма и удрал под крылышко своего покровителя.
Оживленно жестикулируя, Будкевич переходил от группы к группе и, выслушав кого-нибудь из гостей, тут же вступал в спор. Когда он принялся высокопарно разглагольствовать о Всеславянской монархии, Николай Павлович не выдержал и сухо заметил, что слышать это странно, поскольку Польша (и это всем известно) скорее тяготеет к Европе, нежели к славянскому миру.
Будкевич осекся, посмотрел на него растерянным взглядом и вдруг ошарашил всех, воскликнув: "Шутить изволите, граф! Какая же мы Европа?.."
Нелепость этого возгласа была очевидна, все сконфуженно замолчали, и лишь князь Черкасский сохранил присущую ему невозмутимость.
"Ай да Будкевич, — прогудел он из своего угла, где имел обыкновение сидеть, навещая Николая Павловича (кресло держали за ним, и никто не смел его занимать), — да что же ты такое говоришь, ежели еще совсем недавно пытался уверить меня в обратном?"
Будкевич стушевался.
"Господа, — сказал Игнатьев, — мы стоим с вами на пороге исключительно важного исторического события, и я в какой-то степени пытаюсь понять нашего гостя. Действительно, у кого из честных людей не обливается сейчас кровью сердце, когда речь заходит о наших братьях, поднявшихся на справедливую борьбу против османского ига? Недавно я получил с оказией письмо от генерала Черняева, в котором он пишет, что убедился воочию, сколь велики надежды славянских народов на помощь, ожидаемую ими со стороны России".
Николай Павлович умел облечь простые истины в яркие словесные одежды — и, увы, как часто, упоенный собственным красноречием, он выдавал желаемое за действительное, а трезвый политический расчет подменял эмоциями. Возможно, именно поэтому Игнатьев то и дело совершал непростительные ошибки, окупаемые разве что его личным обаянием и незаурядным умом, но стоившие подчас слишком дорого.
Милютин не входил в круг его единомышленников, к славянофилам относился с прохладцей и часто говаривал, что, если бы Игнатьеву да другие паруса, корабль его сейчас бороздил бы океаны. Он и не подозревал, насколько близок был к истине: слова эти были произнесены в то время, когда имя Николая Павловича было у всех на устах, а сам он делал блестящую карьеру. Но пройдет еще каких-то два года — и из удачливого дипломата Игнатьев превратится в администратора, станет временным нижегородским генерал-губернатором, министром государственных имуществ и, наконец, министром внутренних дел, унаследовав этот пост от Лорис-Меликова как раз в ту пору, когда в правительственных кругах царила полная растерянность перед принимающим все более массовый характер революционным движением…
Но в тот вечер Николай Павлович, как, впрочем, и многие другие из присутствующих, ничуть не тревожил себя суетными размышлениями о причудливых капризах судьбы. Он был в ударе, говорил остроумно и много, и Дмитрий Алексеевич, хотя и несколько утомленный, возвращаясь домой в экипаже, сказал Наталье Михайловне:
"Весьма незаурядная личность этот граф. Ты знаешь, Наташа, он мне напоминает большого ребенка".
И вот сейчас этот большой ребенок, этот жизнерадостный и честолюбивый человек, привыкший действовать, находился едва ли не под домашним арестом в негостеприимном Константинополе, которым он совсем недавно повелевал.
На официальных приемах он уже не пользовался всеобщим вниманием, хотя Генри Эллиот, дружески расположенный к нему, продолжал укреплять в нем надежду на серьезное сотрудничество Лондона с Петербургом. Но это были только слова, и сам английский посланник едва ли верил в их искренность либо заблуждался относительно истинных намерений британского правительства, в котором все более укреплялось влияние министра колоний маркиза Солсбери, отнюдь не расположенного искать путей к мирному разрешению возникшего кризиса: маркиз понимал, какие пагубные последствия может повлечь за собой укрепление позиции России на Балканах для пошатнувшегося авторитета Британской империи в Индии и других ее колониях.
Игнатьев, однако, не считался с реальным положением дел, все еще надеясь каким-то образом повлиять на правящую верхушку Турции и склонить англичан к сотрудничеству. К тому же он приобрел могущественного союзника в лице Государственного канцлера Горчакова, тоже делавшего ставку на мирное разрешение кризиса, Милютина это раздражало; нельзя сказать, чтобы он подталкивал правительство к войне, но здравый смысл его и весь прошлый жизненный опыт восставали против самоуспокоенности, и каждый его доклад царю неизменно сводился к мысли о необходимости укрепления армии. Об этом он думал и сейчас, после беседы с Сабуровым, об этом был намерен говорить и в следующую пятницу в Ливадии, хотя знал, что это будет воспринято, как всегда, без удовольствия и должного внимания…
Поднимаясь по тропинке к своей даче, Дмитрий Алексеевич остановился на повороте, за которым море скрывалось из виду, оглянулся и, к своему изумлению, увидел все так же неподвижно сидящего на камне Сабурова.