13

Из дневника Д.А. Милютина:

"3 сентября. Пятница. — Пробыв два дня в Симеизе, среди своей семьи, я возвратился в Ливадию вчера вечером и нашел здесь прежнее мрачное настроение. Во дворце за обедом и на вечернем собрании, как передавали мне, толковали о неизбежности войны; сам Государственный канцлер говорил об этом направо и налево; при этом громко сетовал о моем отсутствии и поручал сказать мне, что имеет крайнюю надобность видеться со мной прежде моего доклада государю.

Однако ж я не мог исполнить желания канцлера: он помещен в Ореанде, во дворце великого князя Константина Николаевича; ехать туда я не решался, опасаясь опоздать к докладу. Только что вошел я в кабинет государя, его величество с удовольствием сказал мне, что в мое отсутствие дипломатическая переписка приняла очень благоприятный оборот, что английское правительство само предложило весьма удовлетворительные условия для будущего мира, такие условия, на которые мы сей же час дали свое согласие; от Франции и Италии также получено согласие; от Германии было уже предварительное одобрение, и только со стороны Австрии английские предложения встретили какое-то недоверие. Кажется, чего же лучше? И почему же в эти два-три дня заговорили о войне? Государь передал мне свои разговоры с кн. Горчаковым по этому предмету; я понял, что вопрос о войне возбужден был не государем, который судит о возможной войне совершенно правильно, опровергая суждения Государственного канцлера, имеющего о военных вопросах понятия самые смутные, совершенно детские. Он думает, что начать войну и вести ее можно с такой же легкостью, как сочинить дипломатическую ноту. Сколько раз уже приходилось мне опровергать взгляд кн. Горчакова. Из разговора с государем я догадался, что дело шло о том, что будем делать в случае решительного несогласия Порты на перемирие и на предложенные шестью державами условия мира? Спрашивается, почему же в таком случае обязанность побуждения Порты к большей сговорчивости ляжет на одну Россию? Неужели в случае отказа Порты сама Англия, предложившая условия перемирия, сочтет это посторонним для себя делом?

После длинного доклада у государя я поехал к кн. Горчакову, в Ореанду, а потом заехал к Н.П. Игнатьеву, который поместился там же, в отдельном домике, так называемом "адмиральском". Государь пожелал, чтобы я все-таки переговорил с канцлером и послом. Из разговоров с первым я снова вынес печальное убеждение, что все его действия и речи вертятся около одного слова — я. Что же оказалось? Он получил на днях анонимное письмо, в котором восхвалялась прежняя его блестящая деятельность, доставившая ему громкую славу и популярность, а затем выставлялась настоящая его старческая дряхлость, не соответствующая трудной задаче современной политики, и советовалось ему добровольно уступить место другому, более молодому и энергичному, министру иностранных дел. Такое послание, хотя и безыменное, заживо затронуло больное место его; и вот он стал на дыбы, заговорил пред фрейлинами и флигель-адъютантами о достоинстве и чести России, о сочувствии славянам, — о войне! У французов есть особое выражение — poser (позировать); наш Государственный канцлер при всем его уме и способностях имеет огромный недостаток — всегда "позировать"; по выражению же покойного моего брата — он всегда пускает фейерверки. К прискорбию, эти фейерверки могут быть иногда опасной игрой.

При мне получена была канцлером шифрованная телеграмма из Константинополя о том, что турки и слышать не хотят о перемирии, ставят условия мира совершенно невозможные. Кн. Горчаков просил меня передать эту телеграмму государю, что я и исполнил. Государь призвал меня и прочел уже написанную им карандашом резолюцию в том смысле, что после такого ответа Порты ничего другого не остается, как прервать дипломатические сношения с Портой, а затем и объявить войну. Такая поспешность в решении столь важного дела испугала меня. Я передал государю свой разговор с кн. Горчаковым и с Игнатьевым, стараясь при этом выставить все невыгоды нашего положения, когда море во власти наших противников и когда мы не знаем еще намерений Австрии. Я возвратился к мысли, затронутой при утреннем докладе моем, о том, что было бы всего выгоднее, если б удалось убедить Австрию действовать совместно с нами… В этом отношении я случайно сошелся в мнении с ген. Игнатьевым, который, как оказалось, сам вызвался ехать чрез Вену, чтобы убедить Андраши действовать заодно с нами с целью прекращения резни в славянских землях Турции. Игнатьеву очень не хочется теперь ехать прямо в Константинополь, как он говорит, с пустыми руками, не имея никакой положительной программы. И мне кажется даже опасным появление его в Константинополе при настоящем положении дел; оно может быть сигналом преждевременной развязки, подобно посольству кн. Меньшикова в 1853 г.

Когда я выходил из кабинета государева, мне показалось, что он счистил резинкой свою резолюцию на телеграмме.

Я поспешил домой, чтобы подготовить бумаги к отправлению с фельдъегерями в Петербург и на Кавказ. Начальнику Главного штаба посылаю длинное письмо, в котором извещаю его о современном положении дел и тех предложениях, которые следует принять в основание при разработке в Главном штабе планов на случай войны. Спешу вписать это утро в свой дневник, собираюсь сегодня же вечером отправиться в Керчь для осмотра крепости и решения на месте некоторых вопросов по приведению ее в оборонительное состояние, в особенности относительно укладки подводных мин".


Царь с утра был не в духе. И вообще с прибытием в Ливадию настроение его не только не улучшилось, как он надеялся и как было раньше всегда, а ухудшалось с каждым днем, пока наконец не вылилось в раздражительность, создавшую во дворце гнетущую и отнюдь не деловую обстановку. Шокировало окружающих еще и то, что и императрица сразу по приезде сказалась больной, заперлась в своих покоях и выходила только к завтраку, обеду и ужину, отказавшись от своих обыкновенных прогулок к берегу моря и даже от бесед с любезными ее сердцу славянофилами.

Похоже, намечался семейный разрыв, но причиной тому на сей раз вряд ли была близость царя с Долгоруковой; сторонники войны, очевидно, решили дать серьезный бой всем тем, кто разглагольствует о мире. Цесаревич был заодно с матерью. Александр оказался посередине.

Совещания, проводившиеся почти ежедневно, выливались для него в мучительную процедуру; приходилось лавировать, поощряя то одну, то другую сторону, выслушивать противоположные точки зрения, утром принимать одно решение, а вечером другое. К тому же еще этот скряга министр финансов Рей-терн, всегда находивший удобный случай, чтобы намекнуть на его расточительность…

Стоя у широкого окна кабинета и глядя на море, царь со жгучим чувством стыда вспомнил, как глянул на него Милютин, когда после разговора с ним он стер свою резолюцию на телеграмме — поступок, по существу, мальчишеский. Военный министр вел дневник, Александр знал об этом: можно себе представить, какая запись появилась в тетрадке Милютина после их свидания! Видимо, нечто пикантное сыщется в ней и о его семейном разладе… Царь был любопытен, однажды он даже намекнул Дмитрию Алексеевичу, что знает о его пристрастии, но тот сделал вид, будто не заметил намека. Это еще более разожгло любопытство царя, он даже замыслил выкрасть злополучный дневник, но вовремя одумался: Милютин — человек принципиальный и прямой, и трудно предугадать, какие последствия имел бы столь легкомысленный поступок. Впрочем, в силу всех тех же сторон его характера, Дмитрий Алексеевич не внушал ему особых опасений: скорее всего, записи эти носили сугубо деловой характер, а что до дворцовых сплетен, то они давно уже были у всех на устах и перестали щекотать нервы.

А ведь когда-то любой намек на его запутанные супружеские отношения приводил Александра в бешенство. Он знал, что и давнишняя история с графом Шуваловым приписывалась молвой все той же причине: поговаривали, будто шеф жандармов осмелился сделать ему по этому поводу довольно дерзкое замечание, в результате чего лишился своего места и был отправлен послом ко двору английской королевы. На самом же деле Петр Четвертый преступил ту грань, за которой кончались его владения, — чувство безнаказанности сыграло с ним плохую шутку: будучи ярым реакционером и желая, видимо, выглядеть святее самого папы, он выступил противником реформ, проводимых царем…

Сегодня Александр плохо выспался, голова была тяжелой, словно с похмелья, хотя вечером, против обыкновения, была выпита самая малая толика французского коньяку, и мысль о том, что день начался и вскоре предстоит заниматься делами, выслушивать министров, читать депеши и подписывать бумаги, приводила его в уныние.

Он то и дело вставал с кресла, прохаживался, заложив руки за спину, по кабинету и бросал раздраженные взгляды на дверь, которая в любой момент могла открыться, чтобы потом уже не закрываться до обеда, сулившего лишь недолгую передышку: во второй половине дня предстояла верховая прогулка, но в сопровождении все тех же лиц, с которыми он общался почти ежедневно, так что знал наверняка не только то, что они скажут, но и то, о чем не скажут, а только подумают.

Что это было — обычная болезнь или апатия? Или просто разочарование? Благие намерения, с которыми он когда-то вступал на престол в трудные для России дни, не оправдались, задуманные им добрые дела были сотворены во зло, и вместо всеобщего восхищения и благодарности он пожинал на засеянной им ниве семена вражды и холодного равнодушия.

Загрузка...