Приезд Столетова во Владимир, как он и предполагал, оказался для всех полной неожиданностью. Еще на вокзальном спуске за пролеткой увязалась толпа ребятишек, привлеченных генеральским мундиром прибывшего, а на Мещанской к ним присоединились и взрослые. Кто-то узнал его, и быстро распространившаяся молва опередила Николая Григорьевича. Когда он подъехал к дому, у ворот уже собрались люди, мать стояла на крыльце, растерянно улыбаясь, брат Василий, простоволосый, в расстегнутой на груди пестрой рубахе, придерживал ее за плечи и приветливо махал ему издалека рукой. Не дожидаясь, пока пролетка остановится, Столетов спрыгнул и тут же оказался в его объятиях. "Что ты? Как ты?" — спрашивали они друг друга и, не дожидаясь ответа, то отстранялись, то обнимались снова. "Хотя бы весточку подал", — ласково шепнул ему на ухо Василий, подталкивая к матери. Александра Васильевна охнула и, вся трепеща, прильнула к жесткому эполету сына. "Господи, счастье-то какое!" — повторила она, робко гладя его по небритой щеке. "Аннушка, смотри, кто к нам приехал!" — оторвавшись наконец от Николеньки, счастливым голосом позвала она дочь, смущенно топтавшуюся на ступеньках…
В тот же день пополудни, сопровождаемая любопытными взглядами прохожих, вся столетовская семья отправилась на кладбище, на могилу отца, а вечером, как бывало, собрались в гостиной вокруг ведерного томпакового самовара. Было тепло и уютно, в дулевских чашечках золотился чай, во рту таяли испеченные матерью сдобные пирожки, со стен глядели старинные фотографии, и занавески на окнах были те же, что и много лет назад, и так же приятно поскрипывали под ногами чисто выскобленные половицы. Вот только у матери на лице прибавилось горьких морщин, да поседел Василий, да сестра изменилась так, что и не узнать было угловатой озорной девчушки.
В доме были только свои (Коля Звонарев, повсюду сопровождавший генерала и принятый как родной в семье Столетовых, отпросился после обеда к родственникам), сестра убрала со стола посуду, а потом снова подсела к братьям. Николай Григорьевич с Василием расположились на кушетке, Василий тихонько играл на гитаре, Александра Васильевна со счастливым лицом сидела напротив и, глядя на сыновей, то вздыхала, то улыбалась своим мыслям. Спать улеглись далеко за полночь. Николаю Григорьевичу постелили в его бывшей детской, где все еще раз и с особенной остротой напомнило ему о прошлом. Он долго не мог уснуть, вставал, поглядывал в окно, перебирал на полке полузабытые книжки и даже нашел среди них свою старую ученическую тетрадь по математике, заполненную неровным детским почерком. Ночью дважды к нему заходила мать, бережно поправляла сползшее одеяло и тихо шептала что-то, совсем как в детстве. Он лежал с закрытыми глазами, боясь потревожить ее, и сердце его наполнялось спокойной и тихой грустью.
На следующее утро Столетов посетил гимназию, где ему была устроена смутившая его пышная встреча, нанес визит городскому голове и был принят губернатором. Не будучи любителем застолий и громких речей, он тем не менее вынужден был много рассказывать, в не только о себе, произносить дежурные тосты, терпеливо выслушивать многословные приветствия и в большинстве своем поверхностные суждения собеседников в текущей политике, что стало общим поветрием, поразившим его еще по возвращении из Туркестана, с которым тем не менее ничего нельзя было поделать и приходилось лишь мириться как с неизбежным следствием охватившего всю страну общественного возбуждения.
К вечеру он чувствовал себя совершенно разбитым, но, отдохнув после ужина, снова вышел в гостиную и, уединившись с Василием, стал расспрашивать его о старых знакомых.
Василий отвечал неторопливо, с обстоятельностью, припоминал какие-то полузабытые истории и перечислял имена людей, давно уже стершиеся из памяти Николая Григорьевича.
Столетов утвердительно кивал, хотя и не всегда уместно, и уже заскучал было, как вдруг Василий внимательно посмотрел на него, поправил очки и сказал:
— А что же ты не спросишь меня о Щегловых?
Николай Григорьевич смутился: вопрос Василия застал его врасплох. В семье Столетовых не принято было скрытничать, отец приучал детей к прямоте, и всякая ложь осуждалась как унижающий человеческое достоинство проступок. Братья и сестры делились друг с другом и радостями и горестями, а у родителей находили и понимание и утешение.
Но сейчас вроде бы так получилось, что Николай Григорьевич вольно или невольно скрыл от брата свою встречу с Петром Евгеньевичем на станции — в Петушках. Конечно, сделал он это не умышленно, скорее всего, просто не был готов к рассказу, да и не представилось до сих нор удобного случая, однако после вопроса Василия умолчать об этом снова было бы не в их семейных правилах.
Впрочем, Василий по мимолетно брошенному на него взгляду Николая Григорьевича сразу почувствовал что-то неладное и попытался замять вопрос, но Столетов решительно остановил его и приглушенным от волнения голосом рассказал и о непредвиденной задержке поезда в Петушках и о своем разговоре с Петром Евгеньевичем (он еще и до сих пор находился под его впечатлением).
— М-да, — выслушав его, покачал головой Василий, — удивил ты меня, право, братец.
— Вот так мы с ним и разошлись, — подытожил свой рассказ Столетов.
Думая о Щеглове, Николай Григорьевич не испытывал к нему острой неприязни; еще учась в гимназии, он отмечал порядочность Петра и высоко ценил его понятия о чести.
Когда Щеглова взяли по делу Петрашевского, Столетова (а ему в ту пору было пятнадцать лет) тоже побеспокоили, но весьма деликатно. Допрашивавший его в присутствии Василия жандармский офицер был сама вежливость и предупредительность, никаких намеков на их близость он себе не позволил и больше обращался к брату, который искренне удивлялся, что Петр замешан в столь неблаговидном предприятии.
"Если вам угодно, — сказал Василий, — я могу дать за него ручательства".
"В этом нет необходимости, — словно бы с сожалением, констатировал офицер. — Петр Евгеньевич сделал признания, которые его полностью изобличают, но остальные члены кружка почему-то настойчиво отрицают какую бы то ни было его причастность".
Очевидно, жандарм тоже не был совершенно уверен в показаниях Щеглова; однако же Петр, как выяснилось впоследствии, требовал для себя самого жестокого приговора.
"Пусть так, — говорил будто бы он на дознании, — пусть я и в самом деле не участвовал в собраниях, но мысленно я разделял и разделяю их взгляды".
Собственно, это и так было ясно: на квартире Петрашевского он был всего два или три раза, и кто-то показал, что Достоевский читал его письма, в которых излагались весьма сомнительные взгляды на будущее устроение общества. Но и только — ничего более существенного предъявить ему не смогли, однако же приговор оказался достаточно суровым, и это позволяло предположить, что он вел себя на следствии действительно дерзко.
"Был ли это юношеский максимализм или твердая убежденность, судить не берусь", — говорил Столетову во время их беседы в Париже Петр Петрович Семенов.
"Да уж какой там юношеский максимализм, — думал теперь Николай Григорьевич, вспоминая вдохновенное лицо Петра. — Такие люди с улыбкой идут на каторгу и на плаху".
Но вот что удивительно: после разговора с Василием отношение его к Петру не то чтобы вдруг переменилось, но стало сдержаннее и спокойней.
И сам Щеглов, и все, что было с ним связано, не укладывались в привычные представления Столетова. Это был совсем другой мир, и генерал Столетов активно не принимал его, однако человек Столетов догадывался, что такими людьми, как Щеглов, движет далеко не ординарное чувство и что цель, которую они ставят перед собой, не плод извращенного и болезненного воображения.
Вращаясь в военных кругах, Николай Григорьевич тем не менее не был чужд серьезной политики и, в отличие от некоторых своих сослуживцев, понимал, что будущее решается не только на полях сражений и в министерских кабинетах. Силою обстоятельств он-то как раз и был менее всего причастен к дворцовым кругам и привык иметь дело с простыми солдатами и офицерами, требуя от них не слепого повиновения, а внутренней готовности к преумножению славы своего Отечества, и потому с тревогой наблюдал, как дух всеобщего отрицания, охватившего общество, все глубже разобщает то единое целое, что он привык называть Россией.
Кто в этом виноват? Ответ, казалось бы, лежал на поверхности: газеты пестрили крикливыми сообщениями о зловредных пропагаторах и коммуналистах.
А как же с Петром? Значит ли это, что и он беспринципный искуситель и коварный растлитель молодежи? Если это так, то не первейший ли долг генерала, кавалера орденов Святого Георгия, Святой Анны и Станислава, немедленно доложить о нем по начальству и тем спасти еще не растленные души? Пресечь новые чудовищные преступления?..
Чушь. Петр, каким он его знал, не мог и не может быть преступником. А если это так и если за Щегловым и теми, кто с ним, стоит своя правда, и правда эта столь же бескорыстна, как и его служение Отечеству (не о себе, же печется Петр!), то вправе ли он осуждать его?
"Вот ведь какая незадача", — думал Столетов, слушая Василия.
— А не заглянуть ли тебе все-таки в Покровку? — оторвал его брат от невеселых мыслей. — Повидал бы Евгения Владимировича?
— Боюсь, что это будет неудобно.
— Ну, как знаешь, — понимающе кивнул Василий.
Остаток вечера они, как бывало в юности, просидели за шахматной доской…