7

Вагон покачивало; Коля Золотухин безмятежно похрапывал на диване…

И вдруг Николая Григорьевича остро и сладко кольнуло в сердце: Зина!

Кабинетную фотографию своей дочери, присланную женой, он всюду возил с собой. На фото она уже почти взрослая: типично столетовский овал лица, угрюмый взгляд, слегка поджатые пухлые губы (точно такие же были у ее матери).

Вся жизнь генерала Столетова (впрочем, генерала он получил только что, в сорок два года) была всегда неустроенна: то в Крыму, то в Петербурге, то в Тифлисе, то в Красноводске, то в Ташкенте и еще бог знает где — то в снятой временно квартире, то в палатке, а то и просто под шинелью на голой земле.

Николай Григорьевич не жаловался на судьбу, грех было жаловаться: всего, о чем мечталось, было ему отпущено с лихвой. Было любимое дело, были жена и дочь, с которыми он встречался урывками, но и этих коротких встреч хватало ему надолго.

Вот и сейчас, глядя на свое отражение в темном окне вагона, он вспомнил, как однажды перед самой поездкой в Туркестан заглянул к брату на только что обжитую им новую квартиру и там совсем неожиданно для себя встретил сестру Анну, прибывшую в Москву за покупками, и с ней маленькую Зину, все время державшуюся за теткин подол и с недоверием глядевшую на загорелого незнакомого дядьку в полковничьем мундире.

День стоял жаркий, и было празднично; чтобы угодить Анне, они отправились на Смоленский рынок, продираясь сквозь толпу, приценивались к нужным и ненужным товарам. Анна бойко торговалась, осматривала все, что попадется на глаза. А всего-то вокруг было вдоволь — чего только ни выносили на рынок: и давно уже вышедшие из моды сюртуки и фраки, и бобровые воротники, и пенковые трубки, и старинные табакерки, и книги (целый развал!), и серьги, и картины с самыми немыслимыми изображениями, среди которых попадались и сносные копии известных мастеров, и даже подлинники. Торговали старинным заржавленным оружием, вазами, замками, часами с затейливыми циферблатами, бильярдными шарами и самодельными игрушками. Тут же, посреди площади, ловко орудовали ножницами цирюльники, подметочники за пятак ремонтировали обувь. Суровские торговцы раскидывали перед покупателями яркие шелка, тут и там грудками высился красный товар. Какая-то усатая тетка в напяленной поверх платка немыслимой формы шляпке совала растерянной Анне сонник — та, смущенно улыбаясь, перелистывала его, брат Саша, стоя рядом, хмурил лоб, разглядывал старинный фолиант с какими-то замысловатыми чертежами, а Зина тянула отца за рукав посмотреть на выставленных в ряд на прилавке не то китайских, не то японских божков с покачивающимися головками.

Кончилось тем, что Анне купили кашемировую шаль, Зине — блестящие туфельки, Саше — тот самый толстый фолиант, а Николай бог весть для чего приобрел пенковую трубку, хотя сам не курил и не любил, когда курили другие… Но покупками все остались довольны, взяли извозчика и отправились в Замоскворечье, где жил знакомый Столетовых, тоже выходец из Новгорода, купец Докукин, занимавшийся скупкой и распродажей кож и скобяного товара.

В доме Докукиных вокруг только что вскипевшего самовара собралось все семейство: глава дома Сидор Захарович, дородный краснощекий мужик с расчесанной на две стороны русой бородой, восседал во главе стола в красной рубахе; жена его Ираида Сергеевна, худая и востроносенькая, с добрыми выпуклыми глазами на бледном впалом личике, приятно жмурясь, разливала чай; две дочери Докукиных, уже на выданье, белокурые и миловидные девицы, кося глазками, потягивали из блюдечек, а младшенький Алешка, пачкая пальчики, сосал леденцы; сидели за столом и мирно беседовали с хозяином еще двое средних лет незнакомцев. Один был чернобород и немножко смахивал на цыгана, глаза острые и внимательные; другой рыжеват, взгляд слегка рассеянный; однако можно было с полной уверенностью сказать, что это братья — так много было общего в их манерах, привычке говорить и во всем том, что принято называть породой.

Хозяин шумно обрадовался гостям, выбрался из-за стола и принялся обнимать сначала Сашу, которого знал давно и принимал у себя запросто, потом Николая ("Столетов, Столетов — весь в батюшку!"), потом чмокнул в щечку зардевшуюся Анну, а Зиночку подхватил под мышки, поцеловал в носик и подбросил к самому потолку. Покончив с церемониями, он пригласил всех к огромному столу, между прочим представляя тех, кто не был еще знаком:

"Братья Третьяковы — Павел и Сергей".

"Николай Григорьевич", — прищелкнув каблуками и слегка склонив голову, представился старший Столетов. Саша только пожал братьям руки, так как был с ними уже давно и довольно хорошо знаком.

"Сразу видно человека военного, — сказал Павел Михайлович, не без любопытства, но очень благожелательно разглядывая Николая. — Александр Григорьевич много и увлеченно рассказывал нам о вас".

"Весьма польщен", — отвечал Николай Григорьевич, не зная еще, как вести себя в неожиданной для него обстановке. Случилось так, что он оказался в центре внимания. Саша почувствовал это, засмеялся и потянул брата к столу.

"Ты не смущайся, здесь все свои", — сказал он просто и, сев поближе к самовару, стал рассказывать какой-то только что слышанный университетский анекдот. Анекдот оказался несмешным, но все рассмеялись, и скоро за столом установилось то непринужденное согласие и взаимопонимание, какое бывает в большой и дружной семье. Сидор Захарович снял со стены гитару, к которой не прикасался уже несколько лет, настроил ее и, склонив набок голову, тихо, но с чувством спел романс "Кто мог любить так страстно", старшая из дочерей подпевала ему, и довольно мило. Все остались довольны, а после, когда уже свечерело, отправились гулять на Даниловское кладбище.

По дороге как-то сразу и непринужденно образовались три группы: впереди шествовали Сидор Захарович в светло-сером пиджаке и белой фуражке с увесистой тростью, украшенной серебряным набалдашником, и Ираида Сергеевна в чепчике и мантилье с обильными цветочками, ленточками и кружевами, с ними обе дочери, одетые не менее живописно; за ними — Зиночка, сын Докукиных, Алешка, и Анна, а уж позади всех шли, занятые беседой и словно бы не замечая никого вокруг, братья Третьяковы и Николай с Александром.

"Батюшка наш Михаил Захарович, должен вам сказать, был человеком не совсем обыкновенным, — говорил глухим голосом Павел Михайлович. — Систематического образования не получил, но мог вести беседу о чем угодно. Учился грамоте у голутвинского дьячка Константина, а объяснял, бывало, так: окончил Голутвинский Константиновский институт. Нас не баловал и с младых ногтей приучал к работе. Я, например, с пятнадцати лет вел торговые книги, и не без успеха…"

Тут, к месту, Сергей Михайлович вспомнил, как однажды, не спросясь у отца, купил себе щегольские ботинки, за что получил изрядную взбучку.

Перескакивая в разговоре с предмета на предмет, как-то незаметно перешли на живопись, и Николай Григорьевич был поражен обширными знаниями братьев, касающимися в особенности старых голландских мастеров. Выяснилось, что в их доме в Лаврушинском переулке собрана богатая коллекция картин.

"Самого меня больше интересуют русские мастера, — словно бы оправдываясь, произнес Павел Михайлович. — Маловато, знаете ли, опыта и знаний — недолго и впросак угодить, подсунут какую-нибудь подделку. Зато, скажу вам, из наших художников есть просто великолепные — и в цвете, и в композиции работают ничуть не хуже западных".

И он принялся рассказывать о своих приобретениях.

"А бывали ли вы на выставке Верещагина?" — вдруг поинтересовался Николай Григорьевич и был удивлен, когда Павел Михайлович остановился и пронизал его взглядом своих внимательных карих глаз.

"Что — понравилось?" — спросил он взволнованно.

"Мне кажется, все это очень достоверно. По-моему, талантливый живописец".

"Вот, — обратился Павел Михайлович к брату и тут же снова повернулся к Столетову. — А вас-то, вас-то что привлекло на выставку?"

"Не только живопись. И не столько. Видите ли, по долгу службы мне предстоит в самые ближайшие дни отправиться в Туркестан".

"Понятно, — кивнул Третьяков и, нахохлившись, стал пространно и не очень кстати рассуждать о панславизме — совсем в духе Каткова, но запутался, махнул рукой: — Впрочем, вам, военным, все это виднее…"

Столетов промолчал. Младший Третьяков взял его под руку и, чуть поотстав, принялся расспрашивать о службе на Кавказе, о генерале Милютине, который в последние годы круто пошел в гору, а когда выяснилось, что Николай Григорьевич во время Крымской кампании сражался в осажденном Севастополе и первого своего Георгия получил еще солдатом за отличие в битве под Инкерманом, воскликнул:

"Позвольте, позвольте, а не встречались ли вы с сочинителем Львом Николаевичем Толстым, с его романом "Война и мир" мы только что имели счастье познакомиться?"

"Некоторым образом", — подтвердил его догадку Столетов.

"А уж это нечестно, Николаша, — упрекнул Александр Григорьевич. — Мне лично ты ничего об этом не рассказывал".

"Да все пустяки, — отмахнулся Николай Григорьевич. — С кем только ни сведет судьба, а после, если уж знаменитость, так тут же и едва ли не приятели…"

"Нет-нет, — сказал Павел Михайлович, — просто так мы вас не отпустим. Назвался груздем — полезай в кузов. Выкладывайте-ка нам все, да без утайки".

Николай Григорьевич еще некоторое время пытался отшутиться, но шутки его не были приняты, и он вынужден был рассказать, как однажды отправился с солдатами в разведку, заблудился в тумане и вышел на батарею, которой командовал молодой граф Толстой. Лев Николаевич подарил ему свой рассказ "О ночном пробуждении", а Николай Григорьевич — листок из служебной записной книжки с надписью: "Старший фейерверкер Николай Григорьевич Столетов". Вторично встретились они во время нашего отступления на Черной речке — тогда Столетов был уже в офицерском звании. В последний раз Николай Григорьевич беседовал с Толстым в Петербурге, когда учился в академии Генерального штаба.

Столетов полагал, что разочаровал слушателей. Сам он не придавал этому знакомству особого значения. Впрочем, последняя беседа с Толстым произвела на него сильное впечатление. Лев Николаевич был тогда чем-то взволнован, говорил коротко и резко, даже желчно. Рассказывал что-то о своей неустроенности, о том, что надо жениться, потом как бы сам с собой спорил, жаловался, что ко всему сейчас холоден и роман, который он задумал, продвигается с трудом. Наконец заговорили о готовящейся реформе, об освобождении крестьян, Толстой прочитал рассказ "Три смерти", потом засмеялся и сказал, что все это слабо, плохо, что и не стоило читать…

Мало-помалу день совсем догорел. Стало быстро холодать, и все заспешили домой. Прощаясь, Павел Михайлович осведомился, долго ли пробудет Столетов в Москве.

"Если выберете время, заходите к нам в Лаврушинский. Супруга моя Вера Николаевна — большая любительница гостей".

Николай Григорьевич поблагодарил за приглашение, но сказал, что отправляется через день; предписание на руках, да и не терпится поскорее заняться делом.

Остаток дня они провели у Докукиных, а ночевать поехали к Саше. В холостяцкой квартире брата царил беспорядок — всюду разбросаны книги и рукописи, но места было довольно, чтобы все расположились с удобствами: сестра Анна с Зиночкой на кровати, Николай на диване, а Саша на оттоманке, которая была ему явно коротка, но он утверждал, и с жаром, что любит спать только на ней.

Ночью прошла гроза, Николай Григорьевич несколько раз вставал и подходил к кровати, на которой спала дочь. Утром он был на ногах раньше всех и приготовил на спиртовке кофе.

Словно предчувствуя близкое расставание, Зина в то утро ни на шаг не отходила от него, теребила по пустякам и много говорила, хотя обычно была молчалива и замкнута…

"Вот и все, — сказал Саша, обнимая его на вокзале. — Когда-то увидимся снова?"

Они встретились только через семь лет — и то ненадолго. Предстояла поездка в Париж, потом в Петербург. Александр Григорьевич был занят научной работой, напряженно готовился к лекциям в университете. Вместе вырваться во Владимир, как мечтали, они так и не смогли…

Светало. За окном вагона замелькали знакомые места: слева вздымались холмы, справа, в низине, засеребрилась Клязьма, за Клязьмой просторно засинели умытые дождем лесные мещерские дали…

"И с чего бы это вдруг вспомнилось давнее? — удивился Столетов, прижимаясь лбом к прохладному стеклу окна. — Все как живое: и этот день за Москвой-рекой, и братья Третьяковы, и умные улыбчивые глаза Павла Михайловича. В сумбурной, казалось бы, кладовой нашей памяти не так уж все и сумбурно, как нам подчас представляется".

Нет, неспроста он вспомнил именно это. И ниточка быстро нашлась: в один из дней, вернувшись из Петербурга, еще в ореоле своей парижской славы, Николай Григорьевич зашел в Славянский базар. Прямо на лестнице, спускаясь навстречу ему, попались младший Третьяков с Аксаковым. Они обнялись и расцеловались трижды.

"Что говорят о нас в европах?" — насмешливо поинтересовался Аксаков.

"В европах говорят разное", — в тон ему ответил Столетов.

"Поругивают?"

"Бывает. Но больше немцев и англичан".

"Поделом! — обрадовался Аксаков. — Этот иудей Дизраэли — порядочная свинья, вы не находите? А Шувалов, Петр-то Четвертый, ему подкудахтывает. Стыдно, судари вы мои…"

"Ба, — вмешался в разговор Третьяков (его недавно избрали московским головой, и, кажется, он очень гордился этим), — разве можно, любезнейший Иван Сергеевич, столь непочтительно отзываться о премьере дружественного государства?"

"А мы не на дипломатическом приеме! — усмехнулся Аксаков. — Пускай писал бы этот Дизраэли, как и его папаша, свои романы, а не совался в политику…"

"Да вот и другим неймется", — как бы мимоходом, язвительно заметил Третьяков, имея в виду самого Ивана Сергеевича.

Аксаков поморщился.

"Господа, — вмешался Столетов, пытаясь замять случившуюся неловкость, — Дизраэли — серьезный дипломат. Во всяком случае, в Туркестане мы это хорошо прочувствовали".

"Вот именно — прочувствовали, — буркнул Иван Сергеевич, глядя на Столетова исподлобья. — И откуда у нас, у русских, этакая робость, что ли… Этакое почтение перед Западом, а? Если там какой-нибудь Дизраэли, то бишь лорд Биконсфилд, так сейчас же охи да ахи. Уж не западник ли вы, милейший Николай Григорьевич?"

"Я русский, а с недавних пор еще и генерал", — с улыбкой возразил Столетов и быстро взглянул на Третьякова.

"Браво, — сказал Сергей Михайлович, — но пока, как я понимаю, генерал без армии?"

"За этим дело не станет, — оттаяв, засмеялся Аксаков. — Потасовку я вам обещаю, — значит, будет и армия. Вот вам, господа, новость: военный министр на меня в претензии. Перед отъездом в Варшаву Дмитрий Алексеевич беседовал со мной и сказал примерно следующее: "Уймите ваши порывы, Иван Сергеевич; я же вижу насквозь — сегодня волонтеры, а завтра втравите нас. К войне мы не готовы". А? Каково?.. А клич, которого мы не можем не слышать! Или у военного министра заложило уши?"

"Не нужно упрощать, Иван Сергеевич, — поправил Столетов. — У Милютина отменный слух, поверьте мне. Но ежели австрийцы заупрямятся, а на стороне Турции выступит Англия…"

"Опять Дизраэли?" — иронически промычал Аксаков.

"Что поделаешь, — сказал Столетов, — пока с этим приходится считаться".

"А мы попросту судим: мира не перетянуть. Так что будет вам и белка, будет и свисток. — И с пафосом добавил: — Не в моей власти сдержать порыв".

"Помилуйте! — воскликнул Сергей Михайлович. — О чем вы, Иван Сергеевич? Разве же Николай Григорьевич не уважает святые чувства?! Но почему бы не выслушать генерала? К Черняеву вы были более благосклонны…"

"Черняев в Сербии, — буркнул Аксаков, но тут же спохватился: — Не примите это, ради Бога, за упрек".

Он неловко раскланялся и вернулся в залу.

"И охота вам задирать Ивана Сергеевича? — сказал Третьяков, провожая взглядом Аксакова. — Запомните: его вам все равно не переговорить. У нас это всякий знает. А то, что он во многом прав, так посудите сами: пожертвования в пользу балканских народов принимаются не только здесь, но и в Обществе взаимного кредита на Варварке, и на Плющихе у казначея Зубкова, и у Лапина подле Биржи, и в Московском купеческом банке… Я уж не говорю про волонтеров. И вот что интересно: среди них вы можете встретить людей разного круга и подчас противуположных убеждений. Стихия!.."

"Но направляемая опытной рукой", — уточнил Столетов.

Третьяков внимательно посмотрел на него и шутливо погрозил пальцем:

"Так кто же в наше время пускает такие силы на самотек?.. А вы приглядывайтесь. Поверьте мне: часов на раздумье нам отпущено мало… И вот что еще я вам должен сказать, — проговорил Сергей Михайлович, понизив голос. — Мне кажется, сам Иван Сергеевич не очень-то верит в возможность решить дело деятельностью одних комитетов. Главное для него — склонить к войне царя. Знаете, что он мне сказал однажды в пылу откровенности? "Решать славянский вопрос может только Россия, даже не русское общество, хотя бы с сербами всех наименований и болгарами. Россия — то есть в цельном своем составе, как государственный организм с правительством во главе". Вот так, любезнейший Николай Григорьевич".

Да, поразмыслить было над чем. Разговор этот долго не выходил у Столетова из головы.

Загрузка...