Вячеслав Кабанов. Фрагменты воспоминаний

Хождение Коваля в артисты

…Когда мне стало хорошо в театральной студии в доме двадцать четыре по улице Мясницкой, я сразу захотел втянуть туда и Юрку Коваля, моего одноклассника и любимого друга. Сначала Юрка оживился. Узнав, что для начала надо будет что то прочитать, он сразу выпалил, глазом кося на аудиторию:

— Я прочитаю монолог Чацкого. Карету мне, карету!

На самом деле Юрка монолога этого не знал (мы его еще не проходили), он слышал, видимо, про Чацкого и про карету от брата Бори, но Юра тогда еще любил блеснуть чем-нибудь прихваченным на бегу. Он в студию со мной пришел, но не остался там.

Коваль, я потом это понял, не мог играть других. Он был удивительно, невероятно артистичен, но лишь для выражения себя — так был собой наполнен. Его предназначенье было — себя бы выразить, суметь бы это…

И вот в последний раз из студии мы уходили вместе. Мы шли в Армянском переулке. Мне было чуть не по себе. Уж дело к вечеру, темнеет, а мы не на своей территории. Законы улицы я знал. Мы с Юркой треплемся, а у меня в уме одно: пройти бы!

И вот, ну прямо как на грех… Стоят, как принято, кружком. Их было восемь. Я весь напрягся: пройдем или нет?

А то пойдет разборка — кто такие? И может, не понравимся… Чем кончится? Тем более что Юрка не драчун.

Мы ближе, ближе, они пока что ничего… Неужто пронесет? А Юрка, черт, сворачивает прямо к ним: — Ребята, закурить найдется?

Ему спокойно дали. Он закурил, чего-то в шутку им сказал, и двинулись мы дальше. А Юрка лаже в толк не взял, что мы прошлись по лезвию ножа

Среди иных даров у Юрки был природный и великий дар общения с людьми. Но вот трать других (я повторюсь) Юрка был никак не предназначен.

Когда в восьмом или девятом классе мы в нашей школе поставили несколько сцен из пьесы о дискриминации негритянского школьника в проклятой Америке (пьеса называлась «Снежок», а что до автора, то это никого не интересовало), с большим трудом уговорили Коваля сыграть директора школы, расиста. Актеров у нас не хватало, а пьеса нужна непременно, без нее нельзя было на вечер пригласить женскую школу. Юрка согласился только потому, что весь текст его роли состоял из одного слова. Директор входил в класс; видел негритенка (Снежка) и злобно кричал:

— Вон!

Вот и вся роль. Коваля устроила такая лапидарность, но все-таки, войдя в игру, он ощутил недостаточность масштаба. Тогда масштаб этой роли Юра придал самостоятельно.

Для начала в слове — вон — он отыскал двенадцать слогов и на премьере все их произнес. К великому несчастью, это не перелается ни на письме, ни в звуковой попытке. Но это еще не все! Еще был жест. При произнесении слова «вон» надлежало указать пальцем на воображаемую дверь. Жест Коваля стал тоже двенадцатистопным. Он вынул правую руку из левого заднего кармана штанов, и эта Юрина рука, как освобожденная пружина, завибрировала, завертелась и, отделяясь от тела, пославшего ее, в двенадцатистопном ритме без единой цезуры устремилась жуткими зигзагами неизвестно куда. Но бедное Юрино тело, не желая лишиться руки, устремилось за нею вслед и, не выдержав неправдоподобного ритма, рухнуло на пол, обретя наконец-то цезуру.

Актеры в конвульсиях согнулись пополам и рухнули все вместе, а следом рухнул и зал. Это был грандиозный успех!

Желание славы

…Я новым для меня желанием томим:

Желаю славы я, чтоб именем моим

Твой слух был поражен всечасно, чтоб ты мною

Окружена была, чтоб громкою молвою

Все, все вокруг тебя звучало обо мне…

Так говорила мне мама, но не очень часто. А я, признаться, и не думал исправлять этот изъян. То обстоятельство, что брат мой Вадька в институт поступил (физику списав на четверку), а я вылетел в никуда, меня совсем не занимало. Тем более что Вадька в геологии нашел свою судьбу, а я бы все равно там ее не нашел. И даже то, что Коваль учится теперь на литфаке без меня, совсем меня не задевало. О господи, ведь жизнь — бесконечная жизнь — еще мне только открывалась! И все, что в ней назначено для меня, ведь все равно, я полагал, свершится.

Но вскоре там, в Геленджике, узнал я, откуда и как возникает желание славы. Не из Пушкина и не из пушкинистов, а из прямой письменной речи любимого мною человека, вдруг возжелавшего славы.

В Геленджике той осенью (1955) пришло мне от Коваля письмо. Он не успел еще достаточно освоиться в институте, не вполне осознал, под какие своды вступил, и потому подробно писал не об институте, а о том, как охотились они с братом Борей на уток не очень далеко от их тогдашней челюскинской дачи.

«…Я вдарил по ним и промазал, а Борька, гад, вдарил и попал…»

И вот потом, в конце пространного письма, стилистика и предмет которого как будто бы были воплощены в приведенной и оборванной мною фразе, Юра открыл вдруг совсем иную тему, и совсем иная интонация зазвучала в письме:

Говорят, что слава — дым, а еще говорят, что слава тешит человека. Я согласен со вторым и немного с первым. Аействительно: у меня есть Скова (это ты; я шучу), но, честно тебе признаться, мне хочется славы с маленькой буквы. Мне, да я уверен, и тебе, хочется, чтобы потомки знали, что жили-де такие люди Ю. Коваль и В. Кабанов и какие они были великие. Это смешно, но это так… Мне, например, мечтается, что я буду великим писателем, а Ийка будет ходить и думать: Ах, какой он умный, ах, какой он великий, и как это я, дура, в него не влюбилась? Твой верный, близкий и т. д..

Ю. Коваль, который проживает в г. Москве, Б-78, Хоромный т. 2/6, кв. 71.

Р. S. Сохрани это письмо для потомства.


Прочитав эту заключительную часть Юриною письма, я не нашел в себе признаков мечтаний о собственной будущей славе, а вот мечтанья Коваля смешными мне не показались. Он просто рано и точно стал ощущать свое предназначение, а меня, вы знаете, любил как друга и щедро, искренне дарил мне такое же, как и себе, предназначенье.

Не думаю, что Юра знал тогда Пушкина лучше, чем я. Совсем не уверен, что знал он «Желание славы». А все же… Пусть не в стихах, а просто в дружеском письме, пусть наивно, почти по-детски, но Юра уже тогда предугадал, вернее, понял, что может чувствовать, чего желать поэт, когда любимая, единственная на этот миг женщина его отвергла или предала.

Ну что на самом деле могу я знать о Елизавете Воронцовой? Но Ийку, Юрину любовь, я знал. Она была изумительно хороша и ни на кого на свете не похожа. И как ей было можно Юрку не любить?

И конечно, их роман со временем состоялся, они поженились (хотя и не навсегда), и Юрка стал Юлькиным отцом за год до того, как я стал отцом Наташки.


Дождь

Когда Коваль учился на первом курсе, а я пока что тоже был в Москве и кочегари\, он подарил мне номер институтской малотиражки со своим опубликованным рассказом.

Поперек листа газеты Юра написал коричневым карандашом:

«Дорогому Слафе 1-й серьезный труд. Дли бог не последний».


Слово Бог мы все тогда писали со строчной. Юрка же у нас (еще в школе) был всегда Юркой, а мы с Митрошиным Вовкой в нашем узком кругу именовались: Вофа и Слафа.

Рассказ был очень небольшой и назывался «Дождь». Он начинался так:

«Шалаш был сделан из еловых веток и протекал… Если б была здесь она! Но я прекрасно знал, что она не любит ни охоту, ни меня. Почему же не помечтать?»


Я Ийку знал, но я не знал и я никак не мог понять: ну почему она не любит Юрку? Это было совсем ненормально. Конечно, Ийка, она была такая, что я не берусь что-либо о ней сказать хотя бы немного описательное… Но ведь и Юрка, черт возьми, да разве на кого-то в мире был похож?! Ну разве что на брата Борю…

Я думаю, что Юра с Ийкой в конце концов поженились потому, что Юрка пришел в институт, и невероятная концентрация его всемирной влюбленности оказалась немного разбавленной иными впечатлениями. Ия, бедная, наконец то смогла рядом с Юркой нормально дышать.

У входа в центральную Девятую аудиторию, под пасмурным стеклянным сводом в наше время стояли монументальные гипсовые фигуры Ленина и Сталина, своими спинами загораживая изящную нишу с широкой белой чашей и ниспадающей в нее струей волы из белой львиной пасти.

В 1984 году в издательстве «Молодая гвардия» вышла Книга Коваля «Самая легкая лодка в мире». Кроме заглавной повести, сюда вошло еще несколько рассказов, а увенчала книгу небольшая изумительная повесть «От Красных ворот», где и рассказано про институт и его стеклянный свод. Тогдашняя цензура вздрогнула от странного упоминания «двух важнейших скульптур нашего времени» — и попросила это снять. Пришлось «диковинным типам» толпиться просто «у ног огромных скульптур». А уже в 1993-м, когда я издавал в «Книжной палате» Юрии сборник «Опасайтесь лысых и усатых» (его название!), Юра подал в редакцию подлинный текст. Об этом Коваль рассказал Ирине Скуридиной в большом интервью не для печати, но Ира, слава Богу, потом, когда уже Юра ушел, опубликовала этот разговор в «Вопросах литературы»:

«… Когда я описываю Пединститут, а там стояли у нас скульптуры Ленина и Сталина, я написал: „Какие прекрасные девушки толпились у ног двух важнейших скульптур нашего времени“. — (Это он цитирует по памяти, неточно. — В. К.) — Вот это „двух важнейших скульптур нашего времени“ 6ыло выкинуто.

— Вполне безобидная фраза. Вы потом ее не восстановили случайно?

— По-моему, я восстановил в последнем издании, надо посмотреть, проверить по „Лысым и усатым“. Там, по-моему, восстановлено».


Да, Юра, там восстановлено.

Конечно, подаренный мне «Дождь», первый «серьезный» Юркин рассказ, еще не был прозой Коваля (не знаю, перечитывал ли он его), но все же в короткий и во многом наивный текст рассказа упали уже тогда предвещающие божественность искры. Ведь дождь шел непрерывно уже четвертый день:

«Я уже не закрывал глаза, если в них попадали капли. Я мог запрокинуть голову и смотреть в воду, которая называюсь небом».


Приготовление к новой жизни

«Славка! Славка!

Здравствуй, мой дорогой Славка. Мало сказать, что я жму твою руку. Я обнимаю твои могучие солдатские плечи.

Здравствуй, мой искренний Славка.

Сволочь ты такая, и я тоже большая сволочь. Плохо мне сейчас, Славик, плохо мне и тяжело, потому что нет у меня настоящего друга. Нет как нет. Как глупо тогда мы с тобой поссорились, как глупо эта ссора испортила тебе несколько лет жизни. Ведь если бы не было этой ссоры, учились бы мы, пожалуй, вместе. И вместе бы делали дела. Писать я почти ничего не пишу. А ест и пишу, то пишу так, чтобы нельзя было наплевать на меня и разорвать мое сердце. Когда я напечатал „Дождь“ (ты его помнишь?), меня же совершенно смешали с грязью. То есть народ, так сказать „толпа“, приняла рассказ довольно хорошо. Некоторым он очень поправился. Это меня радовало. Но люди, мнение которых я сдуру, по наивности, ценил выше других, буквально наплевали мне в рожу. Я помню, ты тогда очень меня поддержали, когда сказал, что тебе рассказ понравился. После этого, Славик, я постепенно скатился, потому что рассказ я писал от чистого сердца и с чувством… Это все же мое чувство, и мне оно важно… Я не знаю, могу ли я и буду ли я писать. Но мне кажется, что не писать я не могу. А в общем, пусть все идет к дьяволам. Мне хочется лишь покоя. Покоя душевного… Мне не хватает тебя, человека, который сказал бы: „Юрка, да брось ты. Все в порядке!“ И протянул мне „петушка“.

С горя занялся я рисованием. Поступил (у нас там, в ин-те) на курсы рисования (вторая специальность). Увлекся и увлекаюсь до сих пор. Снова и снова жалею, что нет тебя. Ведь из тебя бы, пожалуй, вышел толк в этом деле. Плохо и плохо мне, Стека, и писать я кончаю. И писать я буду теперь тебе чаще и интересней.

Прости меня за безалаберность. Твой, если нужен кому-нибудь, ЮрКоваль».


Конечно, я в ответ ему писал. Но что писал, не знаю. Не каждый же, подобно мне, сохраняет почти любой исписанный клочок бумаги. Юрке это было не нужно. Он жил плотоядно, шел вперед и вперед, все пробуя на цвет, на запах и на вкус, пока не прошел свой Остров Истины. Я же все сохранял и накапливал До будущих времен.

Больше трех лет не было меня, а Юрка все обо мне хлопотал:

«Кончается третий год нашей разлуки. Осенью ты снова начнешь штатский образ жизни. За три года я сделал кое-что и надеюсь, что все это не пропадет и для тебя.

Славка, в сущности я подготовил для тебя почву и думаю, что ты это понимаешь. Ты приедешь и бросишь в почву мощное семя. И взойдет из этого семени, бремени, племени могутная нива, и заколосишься ты великими деяниями и великими помыслами. Так что, Славка, приезжай, голуба, а почва у меня — люкс, чернозем».


Первая гитара Коваля

Это была простая, безо всяких причуд семиструнная гитара. Только возраст имела она никак не менее ста лет. Ведь еще задолго до рождения моей мамы дед Борис на ней играл Гитара эта умела, видимо, издавать особенно полные звуки, облагороженные столетней сухостью ценного дерева… Да только звуки теперь было некому извлечь. Никто у нас в доме не умел на гитаре играть. И даже из немалого числа лиц, в наш дом приходящих, ни одного гитариста не нашлось. Так и висела гитара, томясь, как наложница в гареме.

Начиная где-то с восьмого класса, мы в школе очень пристрастились к пению. Дворовые песни, как я уже говорил, были в большом ходу, но в нашем классе песенный репертуар оказался гораздо шире и еще все время пополнялся. Это потому, что у нас в классе учился Юра Коваль. Вернее, потому, что у Коваля был старший брат Боря.

Мы еще не достигли старших классов, когда Боря был уже студентом. Потом он стал аспирантом. Это очень, наверное, здорово, когда ты еще не старший школьник, а брат у тебя, черт подери, студент! Студенты сороковых и пятидесятых годов знали великое множество развеселых студенческих песен. К тому же Боря играл на аккордеоне и на пианино и великолепно пел все эти удивительные песни. Вот только не знаю, почему в их доме не было гитары… Быть может, Борин и Юрин папа Иосиф Яковлевич или мама их Ольга Дмитриевна желали поднять музыкальную культуру своих мальчиков над уровнем дворового пения и для того завели в ломе более изысканные инструменты. Я этого не знаю. И мне сейчас очень странно, что Юра когда-то не умел играть на гитаре. Выходит, и Боря не умел? Да быть того не может. Ведь потом, на протяжении десятков лет ни Юру, ни Борю уже нельзя было и вообразить в дружеском или праздничном общении без гитары в руках!

Но было так: Юра Коваль не умел играть на гитаре. Да у него и не было гитары!

Зато был чемодан. Вернее, чемоданчик. Иметь чемоданчик, конечно, высокий шик, это мог себе позволить ученик не ниже восьмого класса. В отличие от кейса (который, кажется, свое тоже отжил), чемоданчик был не узок, а, напротив, несколько даже кубичен. Он был уменьшенная копия дорожного чемодана из прессованного картона и обязательно имел блестящие металлические углы. Это очень шикарная вещь. Но чемоданчик был не только переносилищем коньков, книг и тетрадей, он был еще и музыкальный инструмент. Таким его сделал Коваль. Потом освоили и мы, и втроем (Юрка, Вовка Митрошин и я), установив инструменты свои на коленях, постукивая в испано-мексиканском ритме по гулкой картонной их поверхности, пели взахлеб:

О, поцелуй меня, девушка милая,

Молит гитара, звеня…

С новой тоской льется песня унылая,

Стынет душа без огня-а-а…

Бз-са-мэ…

Бз-са-мэ му-ча-а-а…

А Юрка приносил всё новые песни, и не было им конца.

Эх, Мурка, Маруська Климова,

Эх, Мурка, не мучь любимого!

Эх, Мурка, аля би-би…

Возвратный тиф тебя, холеру, забери!

Но не одни только залихватские были у нас песни. Мы пели и «То не ветер ветку клонит…» и «Солдатушки, бравы ребятушки…», и такую песню, не вкладывая в нее патриотизма, а лишь упиваясь распевом:

Россия! Россия! Родные вольные края-аа…

Россия! РОССИЯ!

РОССИЯ — родина моя…

Мама моя очень любила, когда мы у нас дома пели эту песню, но, думаю, что наши распевы задевали и русские мамины струны. И вот однажды у меня дома — только втроем мы были и пели под аккомпанемент чемоданчиков — Юрин взгляд остановился на деловой гитаре.

— А ну, дай-ка мне гитарку, — сказал Коваль.

Он взял гитару, повертел ее в руках так и этак, потом поставил боком на колени — струнами к тому месту, где у него, как и у меня, образовался впоследствии живот, — и с легонькими постукиваниями по корпусу пропел:

Нам уж больше не встречать рассвет

После нашей ноченьки вчера…

Последней нашей ночки!

На прощанье ты сказал мне вслед,

Что расстаться нам с тобой пора…

Ну что же, брось! Брось!

Жалеть не стану…

Я таких как ты, всегда достану…

Ты же — поздно или рано —

Все равно ко мне придешь!

Аккомпанемент получился чудесный…

Когда я вернулся из армии, Юра уже вовсю играл на собственной гитаре, перебирая струны чуткими, животворящими пальцами… Но все же первой гитарой Коваля (хотя и с игрой на оборотной ее стороне) была гитара деда моего Бориса.


Его последняя гитара

Когда «Недопесок» Коваля перевели (Роlarfuchs Napoleon III) и напечатали западные немцы (Германия тогда еще состояла из двух непримиримых государств), они пригласили Юру по этому поводу к ним приехать. По счастью, Юрке это удалось. Минуя грабительский ВААП, он получил в Германии приличные деньги. Купил маме зонтик, что-то дочери Юльке, а потом, вернувшись в Москву, догадался, что самый верный путь немыслимых и долгих наслаждений он изберет, относя по мере надобности немецкие марки (а может быть, переведя их в чеки, боны или сертификаты?) в магазин «Березка» и вынося оттуда различнейшие ромы, виски и джины…

Но это потом, а все же главные деньги Юра оставил на укрепление капиталистического строя Германии. Он там купил себе гитару.

Это была испанская — чудесная, не самая дорогая гитара. На самую дорогую у него не хватило. Но когда в музыкальном магазине Штутгарта Коваль испробовал гитару за шесть тысяч западногерманских марок и сказал, что ее покупает, сбежался весь персонал магазина, чтобы своими глазами увидеть загадочного, немыслимого русского, приобретающего за такие деньги не шубу, не брильянт и не автомобиль, а — о майн гот! — гитару!

Я не понимал тогда (да и сейчас не очень), что такое шесть тысяч марок, но все же догадался по сюжету о немыслимой солидности суммы. Но дело было не в деньгах.

Юра отворил большой темный футляр, но не извлек испанскую гитару. Он дал мне возможность познать ее в сравнении.

На своей повседневной гитаре Юра наиграл мне Пятый этюд Джулиани, это было красиво…

— А теперь послушай на испанской.

Я послушал и обомлел. Разница была, как между патефоном и стереопроигрывателем. Иного сравнения я тогда не смог подобрать. А Юра сказал:

— Я пока не могу извлечь из этой гитары все ее возможности. Мне надобно еще много работать. Но я сделаюсь ее достоин.


Как Юру Коваля подвергли обсуждению

… Но все-таки всегда в нем оставалась неуверенность. Он, как никто, нуждался в поощрении, похвале, признании…

Был восемьдесят второй год. Позвонил мне Коваль на работу и говорит:

— В Союзе писателей назначили обсуждение моего творчества. Как все пойдет, я не знаю, но от этого может многое зависеть… Хочу, чтобы ты пришел. Для поддержки. Ты же в Госкомиздате, начальник отдела художественной и детской литературы… Не хухры!

Я поначалу удивился. Коваль нуждается в поддержке? Однако вспомнил, что я его когда-то очень поддержал (по его словам). А всего-то сказал, что «Дождь» (его первый рассказ) мне понравился… И вспомнил я, что так ведь было и потом: Коваль — и начинающий, и становящийся, и ставший крепко на ноги, и уже осыпанный влюбленностью и восхищением — всю творческую жизнь свою нуждался и нуждается в поддержке. Не в протежировании, нет! И не в практическом каком-либо содействии, а просто в легком, что ли, касании дружественной руки, в улыбке теплой, сочувственной, в коротком добром слове. Без этого он жить не мог. Ведь я уже полгода был начальником отдела, а Юра до сих пор ни с чем ко мне не обращался. Да и теперь ему был нужен не начальник, а просто друг. Он, упомянув, что я начальник, хотел напоминаньем статуса мне лишь бодрости придать.

Но я-то все же не забыл, что я начальник. Я так подумал: вот приду я в этот Союз, и если что… я им, к примеру, так скажу: «А не забыли ль вы, что книги Коваля переведены на многие европейские языки? А вам знаком ли Бюллетень пресс-центра последней Московской книжной ярмарки? Известны ль вам из упомянутого Бюллетеня слова директора издательства „Гюльдендаль“ Якобсона? Это Дания. А он, этот Якобсон, для вашего сведения, сказал: „Теперь мы планируем издание книги Юрия Коваля с иллюстрациями Т. Мавриной… Мы приобрели права на распространение этой книги практически во всем мире…“»

Но, честно говоря, мне вовсе не о том сказать хотелось. Я это так, на случай приберег. На самом деле мне хотелось сказать о прозе Коваля, об удивительности стиля. Я, может быть, сказал бы, что литературный стиль Юрия Коваля трудноуловим… Что в его прозе даже нейтральные слова так диковинно прислонены друг к другу, что возникает некое новое языковое качество…

На самом деле я бы так, конечно, не сказал. Так сказала много позже Таня Бек. Сказала, когда уже не стало с нами Коваля, как не стало теперь и самой Тани…

Но что-нибудь подобное мне все же сказать тогда хотелось.

Мы встретились с Юрой у входа. До начала судоговорения было еще минут пятнадцать. В холле расположились мы вдвоем на широком подоконнике, и Юра извлек из наплечной сумки початую бутылку коньяку. Как только мы наш дух тихонько укрепили, подошла к нам Ира Скуридина, верный друг Коваля и его оруженосец. Она и попросила Юру дух укреплять лишь только понемногу. И мы послушались: еще раз понемногу укрепили дух.

В небольшом округлом зале вокруг просторного овального стола и просто по стенам — сидя и стоя — набилось множество народу, и Юра, кажется, немного пожалел, что еще хотя бы раз немножечко свой дух не укрепил. Зато я был готов к прыжку, но и к затейливой речи тоже.

Не помню, кто там был из «важняков». Алексин? Михалков? Да нет, пожалуй, вроде бы их не было.

Первая речь о творчестве Коваля была умеренно-похвальной. Вторая? Вторая — тоже похвальной, но с меньшей уже умеренностью. Третья — совершенно хвалебной. Четвертая — восторженной!

И так пошло-поехало. Речей все прибавлялось, и все по нарастающей хвале. Оттого на душе становилось радостно и — вместе — скучновато. Я говорить не стал В том смысла просто не было.

Наконец хваленья кончились, Юра коротко всех поблагодарил, а Ира тем временем уже поймала «рафик», и полетели мы к Юре в мастерскую, чтобы твердое состояние нашего духа теперь немного размягчить.

Так — бурно и несмолкаемо — протекла та экзекуция любви, которой в Союзе писателей подвергнут был Коваль. А он ее так искренне боялся.


Последнее о нем

Последнее жилище Юры было в ста шагах от моего издательства «Книжная палата». Он иногда забегал ко мне на минуту. Особенно часто, когда мы готовили книгу «Опасайтесь лысых и усатых». В этой книге с чудесными рисунками Юры и предисловием Арсения Тарковского была — «Самая легкая лодка в мире», а во второй части — рассказы и некоторые острова из «Суера-Выера» (первая, еще неполная публикация). Предисловие Арсения Александровича «О книге друга» относилось, собственно, к «Лодке», потому Юра мне и сказал, что надобно для равновесия вторую часть тоже как-то предварить. Я спросил:

— А кто бы мог?

— Вот ты и напиши, — сказал Коваль. Вот я и написал «От друга издателя»:

«У Коваля все талантливо, даже старший брат и его воздушная невеста. Об этом будет в маленькой изумительной повести „От Красных ворот“. У Коваля талантливы собаки, птицы, рыбы, деревья, вода…

В 70-е годы, когда российскую словесность выгладил стилевой штиль, в небольшой лагуне под названием „детская литература“ веселились, играли и пели живые, упругие токи интонации, ритма. Это была заводь Коваля, где жила проза. Что такое настоящая божественная проза, может быть, и мало кто понимает, но чуять ее дано талантливым читателям, которые делаются талантливыми, читая прозу Коваля.

Юрия Коваля любят дети и матери детей. И даже иные отцы. У него все талантливо. Сейчас, когда я пишу о Ковале, я чувствую, как у меня внутри пробиваются ростки таланта».


Назавтра, 6 июня 1993 года Юра зашел в издательство, меня не застал, но прочитал мою миниатюрку и оставил записку:

«Слав! Твой текст хороший. Спасибо. Я радуюсь, потому что его появление в книге правильное (по жизни и по смыслу жизни).

Все неплохо, кроме гипса, алебастра и вообще цемента…

Позвоню тебе из Малеевки.

Целую,

Юра».


…Через год после выхода «Лысых и усатых» купил я избу в деревне Толстокосово, недалеко от Бежецка и в трехстах верстах от Москвы. Туг и понял, что необходимо нужен мне какой-нибудь автомобиль. Однако не было у меня не только водительских прав, я — в свои далеко за пятьдесят — никогда еще в жизни не сидел за рулем. Долги и бесплодны были рассуждения на этот счет, но Юрка однажды просто взял меня за руку и отвел в автошколу. Затем получал я уроки езды еще и на Юрином «москвиче».

И вот я купил себе «Волгу» — ГАЗ-24. Она была совсем еще молоденькая, всего тринадцать лет, оттого, конечно, очень хрупкая. Она смеялась моей седине, и от смеха в ней все время что-то ломалось. Я же совсем не понимал, как и куда по поводу моей девочки обращаться. Но Юра свел меня со знатоком столь юных дамских организмов. И стал ездить я в деревню на машине.

Младший братик мой Боря со своими детишками проводил то лето у меня в Толстокосове. Пора настала их оттуда вывозить, а у «Волги» забастовали «дворники». Недалеко от моего издательства и Юриного дома располагалась автобаза, и Юра все мне там устроил. Теперь я мог ехать.

В те дни мы с Юрой виделись почти каждый день. Перед моим отъездом он упомянул о тяжести в груди и был немного утомленным. Он, видно, побывал уже «на острове, где небо давит». Я уезжал всего на два-три дня, но все же мы обнялись и расцеловались. Я и подумать не мог, что Коваль уже ступил на Остров Истины.

Я узнал обо всем, воротившись в Москву.

Так вышло, что попрощался навсегда я с Юрой живым.

Загрузка...