С осени 1967 года, когда Соколов-Микитов переехал из Ленинграда в Москву, я стал бывать у Ивана Сергеевича еженедельно, а то и почаще. Однажды — думаю, что это было в начале семидесятых, — я, как обычно, приехал к нему на проспект Мира, 118а. Иван Сергеевич был один и пребывал в благодушном настроении, что случалось с ним не так уж часто. Щеки у него порозовели, и сидел он не в своем излюбленном глубоком кресле, а за небольшим овальным столиком, где чаще всего принимал гостей. В комнате ощутимо витал запах хорошего коньяка.
— Ах, жаль, немножко вы опоздали, не застали моего гостя. У меня был молодой писатель Юрий Коваль, приезжал брать по заданию «Воплей» — журнала «Вопросы литературы» — интервью о состоянии русского языка. Хороший парень, да и писатель, по-видимому, неплохой. Он мне почитал кое-что из своего и оставил книжку, — показал он на другой стол, где лежал сборник рассказов Юрия Коваля. — Посидели за рюмочкой, познакомились. Предложил, как интервьюер, называть его просто «Интервьюра». Остроумный… Сказал, что охотится, любит рыбалку. Я ему о вас сказал, он взял ваш телефон, обещал позвонить…
Юра действительно вскоре позвонил, мы условились о встрече. Так, с легкой руки Ивана Сергеевича Соколова-Микитова, началась наша долгая и близкая, домами, дружба с Юрой Ковалем. Я побывал у него в Сокольниках — из его окна виднелась знаменитая пожарная каланча, которую он не раз рисовал, — на Уральской по Щелковскому шоссе, а потом и в Измайлове, где он получил квартиру неподалеку от парка.
Но чаще он бывал у нас. В течение ряда лет мы вместе встречали каждый Новый год Традиционные подарки при этом он извлекал из мешка в образе Снегурочки — но Снегурочки такого, прости господи, сомнительного поведения, что это вызывало всеобщий хохот. Ну а его подруге Беате, пожизненно ставшей близкой подругой и нашей семьи, оставалась роль Деда Мороза.
Выяснилось, что мы с Юрой близко соседствуем и в летнее время: мои родители жили тогда по Ярославской дороге в Клязьме, а дача Ковалей находилась на Челюскинской, между нами была лишь платформа Тарасовская, полчаса пешего хода. И мы стали время от времени похаживать друг к другу, чаще к нам Юра, потому что в Клязьме была речка, купание.
Судьба по-своему сблизила нас и одинаково тяжким горем: девятого декабря у меня скоропостижно скончалась мама, а у Юры десятого так же внезапно умер отец от сердечного приступа в метро. Юра после этого метро избегал и старался поймать такси.
Но кое-что нас, конечно, и разнило. Например, детство. Оно у нас было разным. У меня — деревенское, усадебное, а Юра рос сугубо городским ребенком. Известно, как много понятий и впечатлений дает первый десяток лет жизни.
Когда мы с ним забирались в российскую глубинку, в полуопустевшие деревни, для меня это было возвращением к привычному, для Юры же каждый ухват от русской печи, самоварная конфорка или угольный утюг, рубель для стирки белья на мостках были предметами старой экзотики, которые годились для украшения мастерской, чтобы показать их друзьям, знакомым художникам или литераторам, таким же прирожденным горожанам.
Когда мы ездили осенью 1979 года двумя машинами в Карелию, Юра подобрал брошенное тележное, с металлической шиной колесо и водрузил его на крышу своего «жигуля», вызывая такой «запаской» удивление встречных
— Гм, — насмешливо хмыкнул мой приятель Володя, когда мы заехали к нему в Кондопогу, внимательно оглядев принайтованное на машине колесо. — Значит, полторы тысячи километров будете тащить его до Москвы, чтобы подивить там городских — вот, мол, на каких колесах ездит темнота деревенская!
Это было прямое попадание в «яблочко». Человек от природы очень сметливый, с цепким взглядом, Володя обнажил Юрину задумку. Интерес к ней пропал. Юра отвязал колесо и оставил его во дворе, где оно, вероятно, валяется и сейчас, как память о чудачестве московских гостей.
Конечным пунктом нашей поездки было Заонежье, деревенька в три дома на берегу обширной губы Онего-озера. Другой мой давний приятель, лесник Миша, по случаю нашего приезда выловил в Онего палью — громадную красавицу-рыбину с зелеными боками и спиной, с ярко-оранжевым брюхом. Миша пошел на грех: промысел лососевых был запрещен. Но слово «гость» на Севере имеет магическое значение, для ублаготворения гостя все можно! И у Миши на случай объяснения с рыбнадзором были, как он считал, оправдательные обстоятельства. Такая живописная редкая рыбина просилась на холст, и Юра тотчас извлек ящичек с масляными красками, Витя Усков защелкал фотоаппаратом, а я сделал рисунок цветными карандашами. Натюрморт с выловленной пальей пополнил галерею Юриных картин в его мастерской, а рисунок остался Мише.
Еще по дороге в Карелию мы пытались рыбачить — не торопились «пожирать» пространство, любовались живописной дорогой, разбивали стан у приглянувшегося озера, забрасывали удочки, но почти всегда неудачно: видимо, рыбалка не такое дурацкое занятие, чтобы походя пускать в дело снасть и тут же начать таскать рыбу.
Отвели душеньку уже на месте, в Заонежье, на Хрылях, глухом, редкостной красоты озере километрах в восьми от дома. Исходивший охотой заонежские угодья, теперь я угощал Юру и Витю достопримечательностями полуострова. Рыбаки умостились на выступах высокой, обросшей мхом и лишайниками скалы, передвинули повыше поплавки (озеро было глубоким), закинули удочки — и началась веселая рыбацкая потеха! Стоявшие в бездне темной, неподвижной воды непуганые окуни жадно набрасывались на червей-навозников. За настырный нрав окуней заонежские рыбаки зовут их «урядниками». Черные и страшные, будто из преисподней, «урядники» один за другим шлепались на пружинистый мох Рыбак от случая к случаю, всегда предпочитавший удочке ружье, я только снимал «урядников» с крючков. Мне больше нравилось глядеть на ловлю со стороны. Когда клев идет бойко, смотреть на рыбаков также интересно, как ловить самому, — недаром на городских набережных за спинами удачливых удильщиков всегда набирается кучка деликатно помалкивающих болельщиков-зевак
На удочках было по паре крючков, окуни частенько заглатывали одновременно оба.
— Звездный час, Ви-итя! — восклицал Юра, выхватывая такой очередной «дубль». — Вот он, наш звездный час!
Ранние осенние сумерки вынудили рыбаков смотать удочки, дорога-то к дому была неблизкой…
Но вот наметился день прощания с Заонежьем. Стоял октябрь, нас могло накрыть затяжное северное ненастье. В канун отъезда состоялась, как водится, «отвальная». Был приготовлен роскошный, трудно вообразимый московскими жителями рыбно-дичной стол, украшением которого были «онежские помидоры», как называл Миша, — ярко-оранжевые ломтики свежепосольной нежнейшей пальи. Юра, конечно же, и в Карелию взял с собой гитару. Музицированное застолье перевалило далеко за полночь. Дошло дело до частушек и «топотухи». Миша в своих корузлых кирзачах дробил так, что позванивали оконные стекла и в лампешке подпрыгивало, подкапчивало пламя. Он был неиссякаем в импровизации частушек, где обычно фигурировала его жена Шура:
Стрелил лося, он залег,
Посередь болота лег,
Развалился, будто Шурочка
На горячей на печурочке!..
В паузах Юра вторил ему одним и тем же «сельскохозяйственным» куплетом:
Эх, жать хорошо
И сажать хорошо,
А картошку копать —
так это ж просто… —
… продолжить дальше текст я не решаюсь.
Взглянули на часы — около пяти утра. Можно ли было после такой «отвальной» садиться за руль?! Выехали только на следующее утро.
Юра неплохо и стрелял. В поездку по Карелии он ружье не брал. Когда мы однажды проходили рябчиными местами, я дал ему свое. Ни в одном наставлении по охоте на рябчиков не существует указаний, как стрелять их на вылетку, — в них подробно описывается, как разглядеть севшую на дерево, мастерски спрятавшуюся птицу, как подойти к ней на выстрел. Но Юра либо не читал подобных брошюр, либо пренебрег их советами. Поднялся, загремел рябец, мелькнул над тропкой, и Юра, не дав ему сесть, навскидку выстрелил вдогон. «Соскучился по стрельбе, решил испробовать ружье», — подумалось мне. Но рябчик упал. И Пыж, моя западносибирская лайка, кинулся к нему, указал место его падения.
Юра любил вальдшнепиную тягу, ждал весну, чтобы провести апрельский вечер в лесу с ружьем в руках. Тяга — единственная из охот, доступная москвичу, связанному городскими делами. Не раз мы с Юрой выезжали вместе так, чтобы за полночь вернуться домой. Подмосковный настеганный вальдшнеп тянет поздно, стрельба по нему не так-то проста, но без добычи Юра бывал редко.
Доводилось охотиться с Юрой и на его Вологодчине. Стоял сентябрь, из окон его избы на Цыпиной Горе открывались завораживающие дали разноцветных, в «багрец и золото» одетых лесов. Иногда мы бродили с ним вместе, но чаще расходились: у него были свои постоянные, излюбленные места, мне же в новых краях хотелось познакомиться с округой пошире. Под вечер собирались в избе, обменивались впечатлениями, сравнивали трофеи. Это было великолепное время бодрой ходьбы по тихим, роняющим наряд лесам, посвежевшего осеннего воздуха, высветлившейся перед скорым ледоставом воды, скромных вечерних застолий и чаепитий под гитару — как всегда, мастерски игравший Юра не расставался с нею. Время уединенного мужского братства: художники Лева Лебедев и Витя Усков, один ювелир, другой фотограф, Юра Коваль и автор этих строк… В дневнике Юры оно измерялось особыми, не календарными днями: День серой утки, День косача, День четырех рябчиков, День пустого ягдташа…
Мы объезжали окрестные, знакомые по Юриным книжкам деревни на вездеходике-луазике, «фантомасике», купленном на паях Юрой и Лёвой. По дороге в деревеньку Чистый Дор (так называлась одна из книжек Коваля) нам встретилась непроезжая разбитая гать. С одной ее стороны стоял бензовоз, с другой кузовной ЗИЛ — они ждали затребованный трактор, который должен был перетянуть их через трясину. А у нас ведь все-таки был вседорожник! Решили испытать его вездеходные качества. Лева, классный шофер, сел за руль, а мы подняли голенища болотников, чтобы подталкивать сзади. Но «фантомасик» обдал нас грязью и, к удивлению шоферов, коротавших время ожидания трактора у костра, преспокойно одолел месиво…
Юра любил свою Вологодчину, Ферапонтов монастырь с его удивительными фресками, соседствующий с Цыпиной Горой, затерянные среди лесов деревеньки, где он нашел и любовно выписал своих героев — старушек Пантелевну и Орехьевну, дядюшку Зуя, первоклашку Нюрку, мальчишек братьев Моховых… В качестве главных персонажей его рассказов действуют и животные: «картофельная» собака Тузик, пограничный пес Алый, подросток-песец Недопёсок, клест Капитан Клюквин, кошка Шамайка, выжловка Найда, лайка Кукла… Писатель Коваль был душевно расположен к ним, как к своим друзьям. Не только в литературе — друзей у него было много и в жизни. Больше, чем он мог предположить, потому что читатели, полюбившие добрые и светлые, веселые книжки писателя, тоже становились его заочными друзьями.
Книги Юрия Коваля адресованы в основном детям. Он сам считал себя детским писателем и этим гордился Потому, наверное, что очень серьезно относился к своему писательскому делу и к детской литературе вообще. Но эта серьезность не чувствуется, когда читаешь его книжки: кажется, что написаны они легко, в один присест, играючи. Такое ощущение невымученности и непринужденности — верный признак талантливости любого произведения подлинного искусства.
Однако прозу Коваля с удовольствием читают и взрослые. То, что книга равно захватывает и малого, и старого, — еще одно несомненное подтверждение ее талантливости. Читателям всех возрастов нравится мягкий юмор его прозы, ее образный язык, вложенное в нее авторское чувство.
Творчество любого писателя особенно интересно, если оно, наряду с его художественными достоинствами, отражает время, характер, язык, умонастроения и обычаи современников, дает представление о земле, где живут эти люди и где живет сам писатель. Он видел свою страну не из окна поезда или иллюминатора самолета, имея в кармане удостоверение Союза писателей на творческую командировку, — подобного рода поездки мало прельщали Юру. Он был непоседлив, часто покидал Москву, но для того, чтобы побродяжить с ружьем и удочками, пожить на своей Цыпиной Горе или на берегу Нерли неподалеку от старинного волжского городка Калягина, навестить друзей в тверской деревеньке Глебцево или приятелей-художников под Переславлем, забраться в таежную избушку на приполярном Урале, порыбачить там на северных речках Вишера и Велс и даже побывать наложной границе страны, откуда после знакомства с буднями горной заставы он привез повесть «Алый».
Пример жизни и творчества Юрия Коваля позволяет утверждать, как благодатно сказываются на художнической деятельности такие увлечения, как охота и рыбалка, по-настоящему сближающие творческого человека с природой и близкими к ней людьми. Его охотничья и рыбацкая страсть не была всепоглощающей, диктующей, как жить, — ее отпущено ему судьбой столько, сколько нужно было, чтобы мир обрел краски и запахи, которые отразились в его творчестве. И не только писательском — Юра рисовал, профессионально владел кистью, резал по дереву, лепил, обжигал эмали… Он был Художником по природе, в самом широком значении этого слова.
В его путешествиях выстраивался образ России — с ее соловьиными зорями, чистыми речками, где он плавал на своей «самой легкой лодке в мире», байдарке-самоделке «Одуванчике», с ее тихими деревеньками и живущими в них простодушными, порой чудаковатыми людьми…
Его ранний, очень ранний, неожиданный уход из жизни болью отозвался в сердцах читателей, полюбивших его книги, и особенно, конечно, в сердцах друзей, долгие годы деливших с ним радости, огорчения и многие километры совместных путешествий. Терять друзей тяжело — с их уходом невозвратимо обрывается, останавливается время дружбы, лучшее из того, чем награждает нас жизнь.
Как писатель и художник он многое мог бы еще сделать — и в литературе, и в искусстве. Он был полон творческих замыслов. Но многое и сделано. Остались его книги. И им уготована долгая жизнь.