Ирина Скуридина: Перед нашей ветреней вы очень корректно сказали, что к друзьям Коваля себя не относите…
Юрий Норштейн: Не то что к друзьям, я даже к малознакомым себя не отношу…
И. С.: И тем не менее у вас, мне кажется, могла быть такая… мультипликационная картинка о нем.
Ю. Н.: Пожалуй, вы правы, именно мультипликационная, потому что у меня такое ощущение, что он писал мультипликационным языком. И я думаю, что, если бы здесь сидел Коваль, он не счел бы мои слова унижением, поскольку мультипликационный язык невероятно сжат, образен и пахуч. Такая корица. Он источает запах, этот язык, буквально на всех думающих. Я, конечно, говорю о лучших фильмах, и поэтому, если оценивать его язык, то он невероятно мультипликационен. «Что мне нравится в черных лебедях, так это их красный нос». На самом деле это пушкинская фраза. Пушкинской корректности и ясности. Я не один раз уже говорил, что когда делал фильм «Лиса и заяц», я все время ходил и повторял про себя строфу из Онегина: «На красных лапках гусь тяжелый, задумав плыть по лону вод, ступает бережно на лед, скользит и падает; веселый, летает, вьется первый снег, звездами падая…» Абсолютная картинка. И понимаете, вот «что мне нравится в черных лебедях — красный нос». Это то яркое, что сразу вспыхивает в темноте. То яркое, что сразу обозначается на снегу, поскольку все бело и ничего не видно. И в этом смысле, конечно, язык его невероятно пахуч. Когда я прочитал «Чистый Дор», то я сразу… у меня аж зубы заломило. А потом я понял, что нет — это невозможно… всё здесь остается в литературе и никуда не может идти. Что же касается «Недопёска», то, глядючи на рисунки Калинов-ского, я думал, что из этого может быть сделан фильм. И даже один мой студент, Миша Алдашин, — у него до сих пор в этом направлении ломит зубы, и он знает иллюстрации Калиновского, и у него есть тайная идея, и он, действительно, очень хороший режиссер и остроумный человек…
И. С.: Мультфильм по «Недопёску» — это предел мечтаний.
Ю. Н.: Что касается знакомства, я, конечно, знаете… дурак… Мне надо было напрашиваться в его знакомцы.
И. С.: Тем более он вас так ценил, что нужно было лишь чуть-чуть инициативы проявить.
Ю. Н.: Это же как в любви. Сколько любовей теряется из-за того, что один или другой не проявляет инициативы. И рушится целый мир… А уж если, знаете, уважение, которое подобно любви к какой-нибудь прекрасной даме!.. Уважение мое к Ковалю было совершенно неизмеряемо. И когда на студии, я помню, в просмотровом зале Лёшка Носырев собирался чего-то смотреть и вдруг говорит: «О, Юр, ты всё хотел с Ковалем познакомиться, вот он». Тогда мы и познакомились. Буквально трехминутное пересечение. Всё. Единственно, что я ему сказал тогда: «Юра, вы знаете, у нас было лето имени Коваля. „Чистый Дор“ был настольной книгой, которую мы читали друг другу, детям, дети говорили словарем Коваля. Вот, чтоб вы знали об этом»… «Чистый Дор» — это, собственно, первая книга, которая попалась, и имя Коваля тогда я и узнал. Купила её моя жена, и книга долго лежала без движения, как-то недосуг было, имя неизвестно… через картинки куплена была.
И. С.: Это была книга с Николаем Устиновым?
Ю. Н.: Да-да. А потом я однажды вечером приезжаю на дачу, а она говорит: «Ты знаешь, что это за книга?» И начала читать кусочки, и было сразу понятно, что это абсолютно невероятная высота… И простота. Причем у Коваля же нет грани, где заканчивается ирония, начинается проза, которая переходит в мгновенный трагизм. Причем у него и трагизм не мясистый, а летучий. Пушкинский. Конечно, у него совершенно невероятная пушкинская основа, но если попытаться для себя прочертить линию, я думаю, это Бунин, Юрий Казаков — такие переклички! Я думаю, что Коваль любил их. Это совершенно очевидно… Ну и, конечно, потом попалась книга «Недопёсок», которую я мгновенно схватил где-то в магазине с полки. И кроме того — ну совершенно невероятные рисунки Калиновского. Я их просто рассматривал отдельно и думал, что Коваль, наверное, был в полном восторге, потому что это такая адекватность тексту, текст изобразительный.
И. С.: Он очень трепетно относился к работе с художником. И почти все его прижизненные книжки — шедевры художественного оформления.
Ю. Н.: Ну еще бы — он сам такой художник! Он… имеет право требовать. Понимаете, у него такой запас вкуса, такая свобода в знании народной живописи, народных росписей, пермской живописи или городецкой… Ну абсолютное знание этого всего. Понятно, что он не допустил бы никакой пошлости по отношению к своим книгам…
И. С.: Мне Лёша Носырев рассказывал, что один из гонораров его был в виде книг выплачен, книгами. И он должен был сам эти книги продавать. Хорошая постановка вопроса — в фартуке стоит Коваль на рынке и кричит: «Коваль! Коваль! Кому Коваль!»
Ю. Н.: А на выставке живописи Коваля я увидел свободу совершенную, свободу мастера… свободу народной живописи. Будто это все в одну секунду делается и никаких переделок не терпит. Здесь нет того подробного набора живописи, скажем, который мы видим на поверхности фальковской живописи, где сто сеансов и это видно. Что, естественно, не мешает быть этой живописи прекрасной. Или сезанновских сто сеансов, сколько угодно сеансов — полное удовольствие. А здесь легкость, только сравнимая с его прозой. Тут что-то такое есть моцартовское. Это о Моцарте воспоминания были, что если он сидел, писал, а ветер смахивал его нотный лист, то он за ним не нагибался. Он брал новый и записывал новую мелодию. Вот, очевидно, Коваль и обладает этим совершенно невероятным свойством — он щедр на то, чтобы выбросить. Вот так прочитывается его проза.
И. С.: Он, действительно, очень легко относился к черновикам, к записыванию мыслей и заметок, к записным книжкам, говорил: «Что забылось, то не была важным». И шел дальше.
Ю. Н.: Ну вот видите, я этого не знал, а собственно вот это и есть существо его.
И. С.: Это мог позволить себе только очень богатый человек.
Ю. Н.: Ну конечно, конечно, у него там запас огромный… еще и соседям отдаст…