В детстве я его не читала. Как-то не успела, или не вышел еще тогда несравненный «Недопёсок»… Я познакомилась с «Юриосичем», когда у самой уже были дети. Сначала с человеком познакомилась, с писателем — позже.
Яков Лазаревич Аким привел однажды в нашу студию «детско-юношеских писателей» своего друга Юрия Коваля. Мы занимались на улице Писемского (в Борисоглебском то есть переулке), недалеко от ЦДЛ, и они, наверное, уговорились идти потом в писательский ресторан — втроем, с Сергеем Ивановым (он ту же студию вел: Аким больше поэтами занимался, а Сергей Анатольевич — прозаиками). И вот он вошел, Коваль, протиснулся в нашу узкую комнатку — в свитере, крупный такой, мягкий, но сильный. Красивый, но на писателя не похож. Мне почему-то показалось, что он за дверью оставил рюкзак, а может, ружье или удочки.
А Яков Лазаревич уже нас гостю представляет и хочет, видимо, устроить что-то вроде смотра.
— Вот Марина, — это он про меня, — сейчас нам что-нибудь п-почитает.
А у меня, как назло, ничего нет нового! Не буду же я ради этого прекрасного незнакомца старье читать, которое вся честная компания уже слышала.
— Я, — говорю, — сейчас тут одну небольшую поэму перевожу с английского… уже практически вчерне закончила.
Только она не совсем детская. То есть совсем не детская, а такая, скорее эротическая… семнадцатого, в общем, века.
Тут Яков Лазаревич смутился немножко, а собратья мои студийцы, напротив, оживились, и Коваль говорит:
— Читайте, читайте, мы же все тут взрослые люди, это даже хорошо, что у вас такие разносторонние интересы.
И я прочла по тетрадке «Блаженство» Томаса Кэрью. Милейший Андрей Николаевич Горбунов, заказывая мне для издательства МГУ эту рискованную по тем временам поэмку, все повторял:
— Только умоляю, Мариночка, побольше небесного блаженства, а то ведь выкинут вещь из состава!
Я эту вещь, кстати сказать, недавно перечитывала. Она и правда неплохо получилась. Сейчас бы, наверное, сделала с большим мастерством, но куражу того, прежнего, нет и в помине. И таких благодарных слушателей, как в тот вечер, у меня уже никогда не будет…
Память вечно всё перетряхивает и утрамбовывает, и за точность дат я не ручаюсь. Но вот у меня в руках чудом уцелевший средь бурь перестройки и журнального изобилия гласности сентябрьский номер «Пионера» за 1983 год. Слева, на шестнадцатой странице, три моих стихотворения в жанре «школьной лирики» со среднестатистическими рисуночками. Справа, на семнадцатой — волшебство. Прямоугольная картинка: плотный серый фон, желтый, светящийся в воздухе фонарик — или это поплавок небесный? — под ним растопыренная пальмовая крона безо всякого ствола, снизу лес (наш, обычный, зубчиками), река гладкая с перевернутым лесом и желтой светящейся скобочкой лодки, а в ней человечек с удочкой, в черном свитере. И надпись чуть скошенными, «бамбуковыми» буквами: «Самая легкая лодка в мире». И ниже: «рисунки автора».
В нашей тогдашней коммуналке мы с Гришей Кружковым вырываем друг у друга журнал и шепотом, чтоб не разбудить младшего, восклицаем: «Гениально! Ге-ни-аль-но!» Повесть печатается в четырех номерах, и каждый раз, глядя на уже знакомый поплавок-фонарик и нездешние буквы заголовка, мы дружно переводим дух. Но как это пропустили? Как — прорвалось?
И вот уже весна восемьдесят пятого. Только что состоялся очередной «вынос тела», и страна с мрачноватым азартом напевает: «Кто на новенького?». Сейчас Гриша достанет из ящика свежую газету с мужским портретом — и, вглядевшись в подпись, потрясенно выдохнет: «Папашка-горбач!»…
В следующий раз мы встретились с Юриосичем в ресторане ЦДЛ. Там мне назначил свидание, вполне деловое, Сергей Иванов. Мы сели за столик, и тут подошел Коваль.
— Юра! — обрадовался ему Сергей Анатольевич. — А у нас вот Марина в Союз вступает, в детскую секцию, ей рекомендации нужны. Мы с Акимом уже дали, третьим будешь?
— Буду, — твердо сказал Коваль и уселся на свободный стул,
— Но вы же моих стихов совсем не знаете, вот если только в «Пионере»… — замирая от ужаса и восторга, промямлила я.
— А мы сейчас закажем раков, и пока они будут вариться, вы мне всё и прочтете.
Под ресторанный гул, под звяканье ножей и вилокя читаю ему стихи. Им обоим. Понимаю, что можно нести любую чушь, рекомендацию все равно напишут, но мне страшно хочется, чтобы ему понравилось. Читаю «взрослое»: про свою Бахрушинку, про детство, про любовь… Стихи образуют вокруг нас троих подобие защитного пузыря, и шум не мешает.
— По-моему, надо брать, — решительно заявляет Юриосич. — Чего тут думать? Я, Сереж, так и напишу: «Надо брать. Коваль».
— Т-так, Юрочка, эти вещи не п-пишутся. (Оба наших руководителя слегка заикаются — и Сергей Анатольевич, и Аким.) Вот я тебе сейчас п-продиктую…
И под диктовку Иванова разборчивыми полупечатными буквами на листке бумаги в клеточку Коваль, посапывая, выводит: «Я, такой-то, рекомендую в члены Союза советских писателей одаренного молодого автора такую-то, чьи произведения отличаются…» — дальше было что-то про оптимизм и высокий художественный уровень, дата и подпись.
Потом они учили меня разламывать раков. А я от волнения ничего не могла есть и сидела как дура, такая вся красивая и одаренная, с новой замечательной стрижкой «каре», скрывающей малиновые уши…
В Союз меня с первого раза не приняли, — идейный уровень оказался ниже нормы, — да я и не больно-то надеялась. Жаль только, что не сохранила ту бумажку. Надо было перепечатать и копию отвезти Юриосичу на подпись, а я поленилась и отдала оригинал. Может, он и сейчас пылится в каком-нибудь писательском архиве.
Мы потом еще с ним встречались не раз, только всё как-то мимоходом. Помню, я ему похвасталась, что начала учиться верховой езде, ион спросил с каким-то жадным любопытством:
— Вы сели на лошадь? Оседлали живое тело? И головой покачал:
— А я вот почему-то не могу. А я думала, он всё может.
Однажды он нам с Маринкой Москвиной пел — просто так, без гитары. Дело было после торжественного открытия Недели детской книги в Колонном зале. Там Яков Лазаревич и Юриосич приветствовали детишек от команды «живых классиков», а мы — от «молодых поэтов и писателей». Для такого случая мне моя элегантная мама одолжила серый английский жакет и юбку до колен в благородную узенькую полоску, а Маринка нарядилась в брючный костюм-тройку: черный, вельветовый. В общем, выглядели мы на все сто, и когда Аким и Коваль после выступления пригласили нас пообедать в новый кооперативный (!) ресторан, мы долго ломаться не стали. Так в один голос и выпалили:
— Дурак откажется!
Мы были уже не ученицы, а «свои», коллеги по цеху и немножко прекрасные дамы, и это было странновато и здорово. Нас угощали долмой (я с тех пор навсегда полюбила эти игрушечные зеленые голубцы), поили вином, развлекали рассказами и пением. Мне особенно почему-то запомнилась песенка, сочиненная Ковалем для какой-то Аллочки, их с Акимом общей приятельницы. Там еще фигурировал Аллочкин муж Вадим, и когда живые классики дуэтом грянули:
Вадимово Вадиму воздадим,
И воздадим салатово — салату! —
тут всплеснулось вдруг такое веселье, будто чашу с пуншем внесли и поставили на стол… Правда, цены в этом кооперативном духане были совершенно несусветные, и, расплачиваясь, наши рыцари оставили там, кажется, всю свою наличность. Мы с Маринкой за них переживали, но они держались стойко: нам, мол, не привыкать. Настоящие гусары и поэты.
Он, разумеется, был поэт, наш Юриосич. И именно поэтому — такой ослепительный прозаик. Ведь в прозе всего драгоценнее — вещество поэзии (а в настоящую поэзию всегда подмешана проза). Он, по-моему, над каждым абзацем работал, как над строфой — стройной, причудливой, совершенной. И это умение двумя-тремя фразами нарисовать законченный портрет! Вот она, вся человеческая комедия, вся галерея людских типажей — в коротеньком рассказе «Клеенка». Недоверчивый угрюмец Колька Дрождев, слезливая скандалистка тетка Ксеня, кроткая Манька Клеткина, ходячий хватательный рефлекс — мамаша Мирониха. И блаженный, отрезающий от своей радости всем по кусочку дядя Зуй…
Да, а про фонарик, про поплавок небесный, мне потом объяснили: это Юриосич нарисовал блесну. И то сказать, не всякий ли поэт есть ловец человеков?
Он выступал вместе с Юлием Кимом в каком-то доме культуры, а после концерта подписал и подарил мне новую книжку, «Опасайтесь лысых и усатых». Кто-то взял ее почитать и не отдал. Я нашла и купила другой экземпляр, но за подписью ехать было уже не к кому. А я съездила бы, не поленилась.
Давно, еще в ученические годы, зашел у нас в студии как-то спор: можно ли да нужно ли говорить с детьми о смерти. Тогда умница Яков Лазаревич принес и прочел нам вслух рассказ Коваля «Вода с закрытыми глазами». Теперь, когда я его перечитываю, в ушах всегда звучит чуть заикающийся, подрагивающий голос Акима:
— Ты бы заплакал, если б я умерла?
(Это Нюрка спрашивает, первоклассница, дяди-Зуева внучка.)
— Конечно, — серьезно ответил я.
— А мне кажется, никто бы не заплакал.
— Вся деревня ревела бы. Тебя все любят…
И еще:
«Я расстелил на траве куртку, улегся и стал слегка умирать, поглядывая, впрочем, на солнце, которое неумолимо пряталось за деревья. Так не хотелось, чтоб кончался этот день. Еще бы часок, полтора».