8

Отдаленно, на Екатеринбургской линии, что пролегла от Осы до Усть-Миясской через Кунгур, Екатеринбург, Долматов, Шадринск, расположилась Красноуфимская станица — старое, богатое, насиженное казаками место. Травы — попробуй закоси, леса только руби и таскай! Жизнь сытая, покойная. Всего по край.

Из бумаг Войсковой канцелярии

В Красноуфимской станице состоит:


Обер-офицеров

служащих — 3

отставных — 1

всего — 4

По войску чиновников

служащих — 5

отставных — 5

всего — 10

Урядников

служащих — 11

отставных — 5

всего — 16

Писарей

служащих — 4

отставных — 5

всего — 9

Капралов

служащих —

отставных — 3

всего — 3

Казаков

служащих — 387

отставных — 193

всего — 580

Малолетков

служащих —

отставных — 550

всего — 550

Итого:

служащих — 410

отставных — 758

всего — 1168

Домов в Красноуфимской станице офицерских и казачьих — 449 и общественных — 1.

Под ногами, возле околицы, дела плевые — башкирец не чета прежнему, с каждым годом смирнее и тише, вот и забирала служба далеко от домов. Была нужда, отправлялись красноуфимцы в действующие армии, служили на Оренбургской и на Уральской военных линиях, но большей частью сопровождали колодников из Пермской и Вятской областей в Сибирь. А проводив сынов, Красноуфимская опять салила бока.

Еще от первого ветерка, надувшего в уши о переводе, станица, со всеми окружными хуторами, с утра вытаращивалась в красные углы. Тщетно дожидаясь сочувствия от темных, без подновки, ликов, выходила искать утешения в соседях. И бродило по станице недовольство, поддерживаясь по дворам новыми страхами: «На пески нас… На пески!»

«На пес-ски-ии!» — наметало под каждый порог опаску сдвинуться с места. Словно споткнувшись о колоду, забывались казаки посередь дворов. Забывали пятерни в нечесаных затылках, тужась только представить, как свезти с собой нажитое не одной жизнью добро. Вон сколько его поразложено-поразвешано! Продать, так сладиться с кем, а бросить разве можно? Худого решета и то до слез жалко. Подгорала станица на этих думках, угольками подмаргивали хутора, и хоть далеко до красного петуха, а все одно глаза ест. Все одно в головах дымно.


Устинка развела холодные, оглаживающие землю ветки. Цепко обежала взглядом, отыскивая влажную шляпку вылупившегося гриба или прелую листву, взбученную набирающим рост бочковатым тельцем масленка. Проворно перебросав в лукошко лоснящееся семейство, она, обойдя крапиву, отстранила полезшую в глаза еловую ветку и увидела лежащего ничком человека. Вскрикнув, в слепом страхе отшвырнув лукошко, Устинка пятилась, пока не села в жгучую заросль. Постукивая зубами, одинаково боясь отзыва и молчания, позвала:

— Дядя… дяденька?

Треснул сушняком уносящий ноги еж. Хлопнула крыльями спрятавшаяся в листве птица. Устинка послушала, как затих, заблудившись среди дерев, ее голос. Больше ни одного чужого лесу шороха. Стучало сердце. Покусывала крапива. На корточках, не отрывая округлившихся глаз от лежащего в траве, Устинка подобралась ближе. Жмурясь, попробовала его в спину веткой, решилась заглянуть в лицо:

— Дядя, вы живой?

И опять ни стона, ни сапа, ни хоть какого движенья.

— Тут-то пошто лежите? — спрашивала Устиика, тревожась и в собственном голосе ища уверенности.

Сообразив, что перед ней один из тех, кого денно и нощно, босых и худых, гонят не дальней от хутора дорогой, Устинка не испугалась, она жалела каторжников.

Под эту минуту, отняв от земли голову, мутным, бессмысленным взором, каким случается пугать хуторскую детвору Ванюше-дурачку, когда отдыхивается он после выкрутившего его припадка, человек уперся в Устинку. Завалившись на бок, чуть подрагивая пальцами, поманил нагнуться к нему:

— Воды, а, сестрица…

Устинка метнулась к ручью, потом, спохватившись, исчезла в противоположной стороне, откуда скоро появилась, зажимая ладонями кусок коры. Словно в корытце, плескалась в нем вода. Опустившись на колени, Устинка попоила найденного ею человека. Смоченные родниковой водой губы беглеца подрагивали. Когда Устинка снова решилась заглянуть в его глаза, они были ясны. Девушка ждала каких-нибудь слов, но мужчина молчал, уже положившись на нее. Устинка почувствовала это.

— Чейная ты?

— С хутора. За тот край леска податься — напрямки к нашей околице.

— Казачий?

Устинка уловила в дрогнувшем голосе желание ошибиться. Кивнула. Мужчина перестал стучать зубами:

— Беглый я. Поди, приметила? Народ вы зоркий, станишники, — беглый надолго закрыл глаза. Открыв, удивился, что она еще стоит над ним. — Лихоманка заломала, хлеще медведей вашинских… На вкус, видать, пришелся. А хужей — затряхает до беспамятья.

Устинка припоминала, какими снадобьями поднимали у них хворых. Знала она и где травы хранятся, еще матерью собранные.

— Слышь, сестренка, оставь, а? Не выдай…

Закусив губу, Устинка теребила подол сарафана. Потом, забросив за спину косу, решительно шагнула к беглецу.

— Тут место захожее. Я тебя, дядя, запрячу, где трава не перебита.

Как мог, беглый старался облегчить ей труд, но, вытрепанный болезнью и усталостью, то и дело обмякал на ее плече. Хотя Устинка уже похаживала на вечерины с парнями, но ни один из них еще не дышал с ней в одно дыхание. Кося глаз, она удивилась его молодости. Обычно видевшей издали унылые цепочки перезвякивающихся колодников, Устинке казалось, что составлены они сплошь из матерого люда.

Еле-еле дошли до неохватного, начинающего сдавать дуба. Задолго захрустели под ногами старые и новые желуди, а под ветками аж мягко запружинили — так густо устлало ими вокруг. Кабаны ли нарыли, сама собой ли образовалась между могучих корней удобная лежанка, но когда беглец заполз туда, сердце его на миг приобрело покой. Прежде чем уйти в землю, корни сплели корзину, куда Устинка подгребла старых листьев, а просветы заложила ветками. Окончив работу, присела. Беглый грустно улыбнулся ей, прикрыл веки.

— Я скоро… Вечером и приду. Снадобья надо заварить, так не встанете. Я принесу.

Беглец еще раз улыбнулся, теперь уже не раскрывая глаз. В стороне послышалось ауканье подружек. Устинка торопливо вернулась к брошенному лукошку, а едва пособирала разлетевшиеся грибы, окружили ее девушки.

— Устя! Милая наша, тебя словно кто крутил в сарафане?!

— И лицом, гляньте-ка, как играет!

И впрямь, с лица Устинки медленно, пятнами, сходили волнения от нечаянной встречи.

— Споткнулась… а в сгибе стояла, собирала их-то, вот крови и понатекли. Поспешим, однако, домой, мне медвежий зык слышался.

— Дивно! Мы кругом, а ни рыка, ни писка. Может, то лешему ты приглянулась?

— Фу! Ну и заразка ты, Дашка. Ей-богу! Сроду язык твой чуму разную поминает.

— Мне тоже слыхалось, вроде ветки лопались!

— Тю, сбережемся. Побегли на хутор!

— А как он и вправду за деревом стережет?

— Медведь?!

— Лешач!

— Чур-чур! — девушки закрутили головами. Непроизвольно поджались в кучку.

— И верно, подружки, побегли на хутор!

Залетев на двор, Устинка натолкнулась на братова жеребца. Надменный красавец, подпускавший к себе одного Климена, не обратил на нее своего внимания. Иное дело брат! Едва вошла в летнюю избу, попала в объятия. Уж куда, коли отца оборвал на полуслове! Одно это, против всякого обычая, выдавало его любовь к сестре.

— Кому на беду хорошеешь-то? — весело приветствовал он Устинку, оглядываясь на Петра Ларионовича, как бы извиняясь за свое непочтительное поведение.

— Будет насмехаться, — зарделась Устинка. — Удивительно больно, что еще окромя коника разглядел. — Послушав перешепты хуторских красавиц, как одна, имевших интерес в Климене, она с особым любопытством засмотрелась на брата.

— Лясы точить, вижу, оба мастера. Ну чего затопталась? Или приросла? Устька?! — любуясь детьми, заворчал Петр Ларионович.

Всполошившись, вспомнив, что все обязанности хозяйки лежат на ней, Устинка убежала к печи, где, укрытые тряпками, доходили воскресные пироги. По ходу ухватила горшок с кашей. Застелив праздничную скатерть, собрала обед.

— …обвел он вас кругом пальца, — поучительно выговаривал сыну Петр Ларионович, продолжая прерванный появлением Устины разговор.

— По-другому и не скажешь, — согласился Климен, принимая от сестры ложку. — Зато дал свидеться. А на нем еще плеть спробую, найдется, зараза. Вспашу вдоль и поперек.

Устинка прислушалась. В другое время просто бы радовалась, круглила б глазищи, а слушала б вполслуха. Что ей мужские сказы — одно побойство в них. Присела б в сторонке, вроде и нет ее.

— Я так разбираю: никак, его какая гильца пригрела. Он человек в наши края заброшенный, что слепой, значит. Да и мы по следу пошли не день проспавши…

Устинка давно догадалась, о ком речь. Было призналась, так сильно желала она порадовать брата, но, когда уже задрожали слова на языке, представился ей беглец, улыбка его с прикрытыми глазами… Представила, как увидит ее, а рядом Климена с плетью… Так и застыла с корчагой топленого молока в руках.

— Ты чего, сестренка? Неси-ка, ну и угодила! Мы-то больше водицу хлестали. Да что с тобой, право?!

— Наладилась с подружками по грибы шастать, а ты запужал. Как набредут на такого разбойника?

— Дожжит, значит.

— Отсырели.

— Нас дорогой прихватило, так я надеждой мок. Кабы, гадал, с вас оттягать.

— В самое б время… — согласился Петр Ларионович. — Только в станице многие и не пахали, да и на хуторах…

— Ии-шь… Что так?

— Во так. Засеемся, говорят, а нас палкой.

— Разузналось чего?

— А ты полагаешь, языки только пустое месть приставлены? — рассердился Петр Ларионович.

— На кой мы тогда тужимся, коли и семян не взять?

— А по-вашему, по-молодому, выходит: раз голову сымают, так и расчесываться забыть? И потом, как мы тужимся, про то и нам знать. Что ж вы службу позабыли и разных бескрестных разбойников понапущали, видим и оченно знаем, — Петр Ларионович, перестав хлебать молоко, стукнул в сердцах по столу ложкой.

От такого поворота перестал есть и Климен. Сровни столкнувшиеся бычки, отец и сын посапывали, упрямились, и неизвестно, сколь просидели б так. Наконец, хмуро покатав ложку, Петр Ларионович решил примириться:

— Заночуешь, иль как?

— Договорились ночевать. Я ж не один на хутор завернул.

Пыхнув, разговор сгас. Поерзав на лавке, встал кормить коня младший Андреев. Соблюдая степенность, вышел на крыльцо и Петр Ларионович. Оставшись одна, Устинка собрала узелок: положила полкаравая, подумав, завернула в тряпицу кусок пирога. Запарила траву, укрыла ее в печи. Но уйти со двора на глазах, да еще с узелком, не решилась. Сколько дел мычит, блеет, пылится и вянет, доходит и подгорает! Где ж по два раза на дню прятаться. А и по Климену соскучилась. Сходила на колодец. Вынув из сундука свежее и перерядив брата, постирала с него. А там опять стол собирать, у печи вертеться. Совсем наладилась, так позвал посидеть с ним Климен. Заговорились, что и луне впору на небо. Ушел пройтись хутором Климен, а Устинка, забывшая в делах и удовольствиях о беглеце, в нанощной молитве пообещалась сбегать рассветом.

Заснула она по обыкновению быстро, но еще до первых петухов вскинуло Устинку с постели. Сои напугал, шум ли сторонний — сразу не разобрать, только не с бока на бок развернуло, а подняло, повело в горницу. В тусклом отсвете лампадки увидела стоящего на коленях отца.

— Помолись, доча, чтоб отнесло тучу, — не оборачиваясь от иконы, велел Петр Ларионович.

Взахлеб зашептала Устинка вытверженную с детства просьбу к дождю. А за стенами, будто и не слыша их, барабанил, налетал порывами, разбивался в брызги глухой дождь.

Едва забрезжил свет, с будто песком натертыми глазами, прихватив узелок, тайком вышла Устинка из избы, прикидывая управиться до первой дойки. Дождь по-прежнему напитывал землю, может, только по-утреннему увиделся добрым. Осклизываясь, поддернув на глаза платок, побежала Устинка к лесу. Дорогой ее изрядно протрясло. Боясь найти беглого на месте, боялась и не найти. У дуба позвала. Потом громче. Уже подумала, что пропал, на какую-то минуту почувствовала полегчание, а сама уже склонялась, раздвигая ветки… Увидя лежащего на спине беглеца, отругала себя за путаные мысли. Пачкая юбку, пробралась внутрь. В тесном для двоих шалаше ее бедро плотно прижалось к вымокшему боку мужчины. Его лихорадило. Губы пробовали шептать. Утерев забывшее реальность лицо, мокрое и холодное, Устинка заплакала. Она чувствовала бедром дрожь, видела машинальное поеживание: слепое искание тепла телом, оставленным сознанием на произвол холода и болезни. Устинка пододвинулась, прилегла теснее. Тело ее запылало. Она обняла беглого за грудь, просунула под шею руку. Потом долго ничего, кроме своего сердца, не слышала.

К полудню дождь утих. Листья еще роняли задержанные капли, а в верхушках вовсю блестело застрявшее солнце. Они очнулись одновременно. Устинка растерялась. Понукая себя отодвинуться, готова была провалиться, но стыд замертвил тело. Она зажмурилась и похолодела. Сжав пальцы в кулак, медленно потянула обнимавшую беглеца руку.

— Побудь… так, — попросил голос над ее головой.

Устинка замерла. Минуты казались часами. Наконец она решительно высвободилась. Около лаза в шалаш развернула платок, поманила. Беглец сумел встать. Болезнь отпустила. Сняв с груди крестик, Устинка поднесла беглому:

— Поцелуйте.

— Помоги боже…

— Матушкин крестик. Она померла позапрошлу зиму, мне заветила, — увидя, как, поймав на ладонь, беглец бережно приложился к кресту, Устинка просветлела. — Папаня завсегда говорит, что в детстве вам креста забыли дать… от того вы и разбойствуете.

— Не разбойник я…

Теперь Устинке не нужны были объяснения. Спрятав крестик за ворот блузки, она запрыгала к хутору. Беглецу осталась ее улыбка. Как и вчера, она застала отца и брата за беседой. Сидя по лавкам, один подставлял новую подошву на сапоги, а старший нарезал ремни на новые вожжи. Прежде не водилось за Устинкой случаев, когда б бросала она хозяйство, и как ни строг был Петр Ларионович, но сдержался. Суди бог, а не велика еще казачка — шестнадцатый годок.

— Да были мы там, — поглядывая на отряхивающуюся у двери дочь, вел разговор Петр Ларионович. — Это в каком году, не упомнилось, но заносило. Степь! Возле Урала еще кой-какая урема зеленеет, а уж эти-т форпосты и вовсе в даль киргизскую намечают. Окоем там — глаза иступишь. Под ноги глянешь — всякая охота стоять спадет… Ковыль сухой!

— И девок крадут. Больно уж азиатцы до них охочи, вот киргизцы и стараются. А и сама Орда не дура. Давечась мне в станице сказывал знающий… — с расчетом на сестру пошутил Климен.

— Оно так, — заблудившись в своих мыслях, серьезно подтвердил старший Андреев. — Здесь-то хоть, случается, и далековато служим, зато покойно. А на той запыленной линии и бабы станут служаками. И где им, под подолами, что ль, сабли носить?

— Вот и я ему, дружку моему: мол, потащат всех… А он заверяет, будто на наш век хватит. А нет, так сами стащим какую посмуглявее.

— Чего из веселье потянуло? Смотрите! Валяетесь по печкам, а каторжник и слизнет тем временем.

— Пущай сматывается, и-ии… Беда тоже!

— А как донесет кто?

— Ну, батя, мастак вы настроение портить. Что ж, во вмятинки босых ног его внюхиваться? Спрятал кто-то. Верно говорю. Ждать надо, авось зашуршит.

Уже на неделе, когда посланные в поиск казаки, собравшись возвращаться к партии, разошлись по домам проститься, Климен не застал сестры дома. Туда-сюда, спрашивать.

— Кажись, к леску бегла…

Взмыленный, только что пронесшийся от Красноуфимской конь дометал его до края леса вовремя. Еще чуть-чуть, и Устинка зашла б за передние деревья. Пустив коня, Климен завилял вслед брезжущей впереди кофты, а уже собравшись окликнуть, увидел рядом с сестрой высокого мужчину. Крадучись, подобрался ближе. Остолбенело признал в нем сбежавшего из-под конвоя. Братская ревность оставила его за кустами, но, поддаваясь служебной натасканности, он уже собирался захватить при сестре, когда она встала и, не подозревая о брате, прошла в двух шагах от него. Скрутить беглого оказалось легче ожидаемого. Тот и не сопротивлялся. Поэтому Климен и выволок его из леса вслед за сестрой. Увидев впереди брата оступающегося беглеца, Устинка припустилась к хутору. Обернулась…

Закрутив ремнями руки, пленника вскоре усадили на смирную лошадку. Климен, боявшийся, что откроется, кто прятал каторжника, уторопил казаков отъехать.

Загрузка...