13

На заре, еще толком не проснувшись. Мокей почувствовал, как хвора заломала его до стона. Дождь по-прежнему чесал, зализывал станицу. Слазить с печки было зябко, и Мокей вылеживал сколько мог, всасывал уходящее тепло за ночь подостывших кирпичей. Будто можно в этом мире набраться его впрок.

Скосясь на икону, привычно вытвердил молитву, не обернув головы на втиснувшихся в избу Никитку за Николкой. Приметив, что дед не спит, внуки разворошились. Спустившись, Мокей щелкнул попавшегося по затылку — для острастки.

Перекусив вымоченным вчерашним хлебом, Мокей часа два шастал по горнице, заглядывая в углы, прикидывался сквозь окно к погоде и наконец, чуть до полдня, нахлобучив шапку, ступил за дверь. Идти было неловко, глинистая земля станицы стала осклизкой и лысой.

Шел Мокей в пятистенок поверенного чесноковских казаков, Андрея Рахманина, куда, пользуясь передышкой в работе, стянулись задумавшие переселяться на Новоилецкую линию. Через плохо притворенную калитку Мокей прошел к крыльцу, сбил грязь. Отдуваясь на высоких ступеньках, толкнулся в сени. Потоптавшись впотьмах, нащупал дверную скобу. Вложив силу, дернул и боком заступил в избу. Стряхивая с накидки воду, вгляделся в горницу, тужась разузнать собравшихся. И пока хозяин, завидя гостя, спешил навстречу, разулся тут же у порога, оставшись в толстых войлочных обмотках.

— Лишнее, эт лишнее, Мокей Трофимыч, — развел руки Рахманин, низкорослый казак с тугим животом и длинными, не знающими за что б зацепиться руками. — Мы уж расклали: занеможил под погоду.

— Тянет, чертовка… Думал, не дойду — рвет жилы, — покивал на сочувствие Поляков.

— Согреем, проходи. Эт живо. — Рахманин был лет на двадцать моложе, но уже равно числились они по старикам.

Провожая гостя в горницу, хозяин стрельнул глазами в отгороженный занавеской кут возле печки, и оттуда подали стакан.

— Посля недовольства казать станешь, посля, — успел бросить Рахманин женщине, вытиравшей стакан фартуком.

— Здоров, чесноковцы! Гляжу, расписываете! — Мокей покачал початую четверть, громоздившуюся на столе. — Крепкая бумага выйдет!

Собравшиеся, уже сытые, пропустившие ряд стаканчиков, шумно заерзали, довольные новому человеку. На одном краю струганого стола восседал грамотный хорунжий Николай Греков, соблазнившись самогоном, отозвавшийся составить прошение Войсковому атаману. Сберегая от случайных капель лежащие перед ним два листа купленной по пятидесяти копеек бумаги в полный лист, с двуглавой податной печатью в верхнем углу, он неуклюже тянулся к грибам.

Андрей Рахманин, как поверенный и хозяин, руководил сходом.

— А ну-кась, Николай Сергеич, — тронул он плечо хорунжего, — прочтите-ка ему, что мы тут накумекали!

Покашляв для солидности, хорунжий зачитал значительно и громко:

— «Доверители мои, одною со мною станицы, служащие и отставные: Тимофей и Андрей Киселевы, Иван Ершов, Дмитрий Мельников, Илья Мельников, Матвей и Кирилл Колокольцевы, Гаврила Поляков…»

Казаки, слыша имя свое, читанное по писаному, в ответ приподнимались с лавок.

— Тут, дядя Мокей, — прервался Греков, — и для тебя место оставлено. Ежель не передумал — враз впишем! А так — виньетку, и айда, гуляй!

— Слово выпустить не хитро… Суметь не сбрехать.

— То верно. Сидай и откушай по первой, — Рахманин выставил табурет.

Мокей сел, но от протянутого полстакана отказался, а, чтобы не обижать, попросил соленого арбуза.

— Ночами ворочусь, а иного не приходит на ум, — Мокей потер шершавой ладонью по колену. — Не о себе пекусь, знаете…

— Известно! Один рази нуждой пытаем? Напричисляли из разного званья кого ни попади! — погодок Полякова, отставной казак Дмитрий Мельников от досады швырнул в чашку надкушенный огурец. — Скоро, кого за шиворот словят, станут в казаки запихивать. Во разживемся! И так природному ни в чем преимущества нету. Дожили, все пользуются землею на равных, а оной и вовсе верст пять, и то удобная к пашне вся расплужена.

Мокей к поддержке отнесся холодно и головы не свернул. Недолюбливал он этого отродясь злого казака. Смолоду держались они по разные концы палки. Пользовался в Чесноковке Мельников известностью своей прижимистостью и завистью к более удачливым. Пенял жене за единственного сына, с малолетства горбатившего по полной мерке, по его воле обкраденный детством за амбарными делами.

— Ай, не тот корень корчуешь… Растет войско! Угодное се дело. Вот Мокей Трофимыч не даст обмануть, искони заготовлялись деды за Яиком. Ныне ж отмежеваны те сенокосные участочки солевозцам. Я так полагаю: они причина сущему нашему стеснению. А слышал, скоро их еще тьму нашлют, возить соль с Илецкой Защиты. Донага объедят! — утвердил свою правоту Тимофей Киселев.

— Проучить их! Пожгем зады, глядь, и поотпадет охота струковой шляхой гонять, — вставил двадцатидвухлетний Илья Мельников, однофамилец Дмитрия.

С осуждением глянул на парня Мокей — точно слепок повторяет его молодую дурь. Остальная молодежь помалкивала, мало интересуясь ходом обсуждения. Все они в случае переселения несли б службу у домов, без дальних походов. Согласные, они приметно обнимали бутыль, уступив баить старому войску да выскочкам вроде Ильи.

— То дело не наше. Дело то высшего начальства, — защищая честь мундира, рассуждал Греков. — А ты, Мокей Трофимыч, слушай дальше. — Хорунжий смел рукавом заскочившие на листы крошки и, выждав успокоения, продолжил: — «…возымели желание, по объявлению о том, переселиться на Новоилецкую линию по причине малого количества земли, принадлежащего Чесноковской станице. И как леса наши состоят в запрещении к рубке и луга наши, стесненные таковыми же Нижне-Озеринскими и Зубочистенскими…»

— Что ни год, стравляют!

— Выпасы до пупа урезаны!

— А и на них малороссы зарятся, помяните мое слово…

Хорунжий поднял руку — мол, не мешайте.

— «…в рассуждении этого, дабы не прийти нам со временем в совершенное, по домашней экономии, разорение и от того по службе в неисправность, не будет ли угодно подать кому следует по начальству прошение, чтоб переселиться нам, шести семьям, на Новоилецкую линию, между форпостами Новоилецким и Изобильным, на половинный отряд, именуемый Буранным.

А дабы скорее, противу нынешнего, могли мы состояние свое поправить, осмеливаюсь еще дозволения но течению реки Илек сенными и лесными и хлебопашескою землею…»

Мокей сидел склонив голову. Из-за опущенных бровей, неприметно куда, смотрели глаза. Он слушал хорунжего, соглашался, но думал об Илюшке Мельникове. И этот рвется на Буранный не от худа. Зудит в нем закваска к перемене мест. Чуть больше в нем охоты к коню и сабле, чем к лошади и сохе. И в нем, Мокее, было «чуть больше», а надо б вровень! Илюшку-то еще можно спробовать выравнять, а не то закатить ему башку в степной буерак. Мокей усмехнулся в бороду, вспомнил, как хмурились в его время старики, ответствуя на поклоны. А он, пропуская мимо ушей неудовольствия, ходил в дружках у молодо!! горячей, как и он, части станицы… Под старость уцелевшее в памяти, пролегшее морщинкой, стал понимать Мокей не только как прожитое, а как нечто, за что несет он ответственность… Вот только перед кем? Верующий, он не примешивал небо к земным делам, размышляя над своей, замирающей, жизнью.

— Всё! Дальше сказывайте. Но не хором, а кто поскладней удумает, — закончил читать Греков. Утомленный, он присматривал на столе угощенье.

Отставные в который раз зашумели.

— Околь Илека речушки дюже травистые ветвятся. Дозволили б и их, от владенья, пользовать, — предложил Иван Ершов, служащий казак, в числе летней стражи уже оберегавший дорогу из Илецкой Защиты к Илекскому городку с проползающими фурами, груженными солью.

— Будем в охотку метать… Без счета и соседа! — представя богатство стогов, мечтательно произнес отставной Гаврила Поляков, отец троих малолетних сыновей: от семнадцатилетнего Федора до годовалого Петра.

— И дом в желании поставить! — поддался радужному настроению Ершов, ютящийся с семьей в старом дедовском саманнике с плоской земляной крышей.

— Дома не грибы, от дождя не попрут, а там и за дождем побегаешь, — тихо, но так, что^ все услышали, произнес Тимофей Киселев, сорокалетний степенный казак, еще служащий.

Честным делом, обрадовался Мокей, прознав, что и Киселев на новое место надумал. Уважал он ухватистого на хозяйство и службу, с виду такого неспешного казака. Казалось, вынь его из жизни — так дыра зиять будет! А шла та равновесность от сути его беспраздной. Соседу ли подсобить, костер ли раздуть на привале — требовалось ему как картошке соль. Вот бы потянулись за ним внуки! Тогда б и Мокей помер спокойно, а то зажился неприбранный по забытию богом.

— А хлеб?! — обвел всех внимательными серыми глазами Киселев. — Его хоть вполруки, хоть через горсть бросай, а сеять надо. Спаси-помоги, как колотиться придется. Не наплакаться б.

— Уж не отлеживаться замыслили. Что ж стращашь?

— Да к тому, что льготку не пропустить, — чуть тверже, удивляясь, как его до сих пор не поняли, наставил Тимофей Киселев.

— Пробещана! Когда-сь объявляли, о ней долгошенько толковали.

— Верно, обещана, но прописать по бумаге лучше, — хорунжий многозначительно пощелкал пером о пузырек с чернилами.

— Заодно проси и о нынешнем. Как нарядимся на летний кордон, чтоб впрок пошло.

Уже скрипя пером, хорунжий покивал. Скоро он зачитал и окончание прошения:

— «…еще осмеливаюсь всепокорнейше просить, дабы указом повелено было сие наше прошение Оренбургской Войсковой канцелярии принять и впредь, до разрешения просимого, позволить продовольствовать служебных лошадей и прочий скот наш с Новоилецкой линии. А для проезда и постройки домов испросить льготы, сколько заблагорассудится главному начальству. А доколе мы совсем не переселимся, дозволить пользоваться выгодами нашими на прежнем месте, что доставит всем случай к лучшему исправлению.

Вчерне сочинил и набело переписал и к оному, с личной их, Андрея Рахманина, просьбы, за неумением грамоты, руку приложил того же войска полковой хорунжий Николай Греков».

За проставлением точки Греков перечитал все прошение полностью, и до этого шумная и говорливая компания утихла, поглощенная раздумьем о своих судьбах.

Неизвестно, сколь долго б они просидели так, не случись обычная в этих местах тревога. С ближнего маяка закудрявился сигнальный дым — знать, где-то перелезла Орда порыскать удачи на Сакмарской стороне. Служащие казаки, не прощаясь, выскакивали в дождь. Из многих ворот меньшие братья уже выводили им оседланных коней. Только что дремавшая станица ощетинилась, быстро трезвея.

Медленно тянулось ожидание Мокея Полякова и остальных отставных казаков. Вспомянули немало случаев прежних воровских нападений и тревожных всполохов, а посланные вдогон все не возвращались. Под самую ночь старики стали прощаться, молчаливо разбредаясь по домам. Внуки спали, и Мокей не вдруг достучался до них концом посошка. Его сабля, обычно покоившаяся на гвозде, снятая, лежала между ними. Прежде собиравшийся рассказать внукам о принятом решении, сейчас Мокей передумал и, не сгоняя большего страха, отложил до утра. Выпив ковш холодной воды, Мокей залез на печь. Скоро уснул, а на одном из ударов сердце его вскинулось на дыбы.


Еще за минуту до смерти снились ему выезжающие со станицы подводы, груженные добром, у кого что собралось. Капая в колею новым дегтем, мерно скрипя под ведренной голубизной утра, катятся колеса на Илек-реку, где непаханая засиделась степь. Позади, подгоняемое жгучими кнутами, мычит, блеет, вертит головами бестолковое стадо. Уже огибая кладбище, когда, кажется, и станичные мухи остались за спиной, сами ли лошади что учуяли, казаки ль потянули вожжи, только все разом встало. Кто был в рыдванках, не сговариваясь, медленно пошли вверх от дороги, где по склону уместился станичный погост. Не разбредаясь по отдельным могилам, словно невзгода уже жала их друг к дружке, уходцы поклонились на кресты, постояли молча, с шапками в руках. Потом, по одному, покрывая головы, понуро спустились назад. И было видно, что прощание с прадедами тяжелее расставания с одностаничниками, еще и сейчас нестройно махавшими от околицы.

Загрузка...