Как ни сбросил морозец, а протаптываясь, навроде коня в стойле, Кирилл подмерз, но возвращаться в духоту тесноты не хотелось. Будоража казачью закваску, бродило в нем зароненное есаулом.
Сколько уж выдувало казачью кровь на окраины? Бегли сами, и песни сохранили об том правдивые истории. Снаряжались государством, понявшим выгоду иметь за собой буйные головы… И всегда жили трудно. Но на то и казак. Как тесто у домовитой хозяйки, на всякий час заквашено у него раздумье о неприбранной, первородной земле. Тоскующее по былой окраинной вольнице, по мудрости круга, чуткое казачье ухо улавливало, как затухает в Чесноковке нехитрое локтетолкание промеж соседей, вывертываясь на смену сшибкой шкурных интересов групп, да так, будто переулок драконит улицу. Меньший, зато амбарный, отжимает воздух у большей, да голутвенной. И как тут не соскользнуться, не навоображать с три короба об этой подвернувшейся Новоилецкой линии?! Заново-то, другой раз, сподручно и оскомины былых неудач посбивать, и, тряхнув сединой, пустить вороной волос.
Что и говорить: велика заманка, а все ж пыль-труха перед Катей… И снова, отбрасывая мечты, неволился Кирилл решением старших. Оживали в нем способы, коими возможно остаться в Чесноковке. Пусть только видеть присушившую, а значит, надеяться. А надежда — уже опора. С ней и жить можно.
Из-за сугроба, на запах, выбрел пес. Осторожно присел рядом, обнюхал. Несколько таких сторожевиков бродило ночью по форпосту. Кирилл поглубже напялил лохматую шапку. Погрел пса взглядом, проникаясь его заброшенностью. Ссутулясь, завернул к землянке, чувствуя, как от запалых снежинок пробегают под лопатками стылые ручейки. Обманутый в надеждах скоротать ночь вместе, пес молчаливым укором проводил ею до двери.
А на зимней проспавшей зорьке Кириллу Колокольцеву, Илюхе Мельникову и за старшего Тимофею Киселеву подошел черед делать утренний разъезд. Со сна молчаливые, недовольные, они выводили фыркающих, поводящих влажным глазом коней. В дверях те мялись, запрокидывали морды, стесняясь замять копытами снег. Нет-нет и пропускалась по заиндевелой шкуре муравьиная дрожь в память о залегшем буране, когда белые охлопы влеплялись в щели недобромазаного плетняка конюшни.
— Эх, негоже… — оглядывая темномастного Резвого, сокрушался Киселев. — Лодырим руки, пройми нас, господи. — Он стянул рукавицу, заложил за пояс.
— Стерпят. Сами не жирней ихнего обретаемся. — Илья Мельников уже красовался в седле.
Киселев приценился: резон ли на такого слова стратить. Махнул рукой. Повел ладонью от шеи на круп парящего на легком морозце скакуна:
— Тпру-уу! Погодь! Зараз промнешься. Ну-ну, погодь, что ль. — Киселев ловко оправил коня в седло.
Последним к своему зверю подошел Колокольцев. Конь косился, мятежил хвостом. Упрямый был умен и неприветлив с жеребят.
— Кирюха, опять конь тобой требует? — показал зубы Илья.
Кирилл не нашелся чем отбалагурить. Злобиться же на подначки не заложилось в нраве. Он только улыбнулся, приноравливаясь набросить узду.
— Неча резаки лупить! Тоже осклабился! Попервой о снаряде озаботься. Во как наново растрясанный тронешь?
— Да когдась я не цельный выезжал? Ты, дядя, ври, да знай мерь ее. Кажись, завсегда к службе исправен, — обиделся на Киселева Мельников. И правда, лихой на казацкую форсу.
Зимой за линией наблюдать способней. Снег, словно белый сургуч, вожмет в себя и услужливо подаст каждый след. Но основная причина спокойствия лежит под ним — это укрытый подножный корм. Без него воровские шайки остерегаются совершать дальние забеги за симы.
Казаки нарезали с версту, когда, обводя взором бель, Кирилл занозил глаз о серый прыщ.
— Сощурься-ка туда вон, — указал он Илье.
— Кажись…
— А ну, живо! — первым тронул Киселев, вспенивая снежную целину.
Еще с коней угадали замерзшего. Видно, с вечера подбредал он к форпосту, но, изжевав силы, упал. Сперва на живот, потом, обкрадываемый теплом, подобрал под себя ноги, затискал, как сумел, руки. Довершил буран, оставив торчать лишь ватный халат. Казалось, выставив спину, человек просто плывет в снежном море. Так в тихую погоду кажет среди уральской волны хребет белуга.
Перевернув скрючившееся тело, Киселев скинул шапку, приложился ухом к губам. Сосредоточенно замер. Через мгновение подергал ресницами:
— Дышит!
— Вали на мово! — скомандовал Кирилл, захватывая стылую руку.
— Смотри, Кирюха, коняка осерчает, вовсе со света сживет. Чать, не понравится ему… как вдвоем спину-то распишете, — и тут шутил Илья, подсобляя закинуть замерзшего на Упрямого.
Киселев, скинув с плеч короткий тулуп без ворота, в каком обычно выезжал в службу, обложил им подобранного. Тронули к форпосту. Торной лентой, промеченной их же копытами, кони торопко возвращались, подстегиваемые седоками. Киселев подобрал к ехавшему вторым Колокольцеву.
— А полагаю, — он отер закуржавевшие усы, — это Гришука. Ей-ей, он.
Младшие казаки переглянулись. Илья, сидя в седле, по-гусиному закрутил шею назад. Спросил с любопытством:
— Из чьих же?
— Катькин… Ну точно, затворнице нашей муженек, — стараясь получше осмотреть обмякшего на холке Упрямого человека, уверенней заключил Киселев.
Сердце Кирилла пропустило один удар. Следующий, бросив кровь в голову, качнул туманом снежное поле. Не понимая, что делает, Кирилл натянул повода. Оторопевший Упрямый, растягивая удилами губы, взметнулся, разбивая передними ногами воздух и заносясь на сторону, затыкнул дорогу сбочь шедшему Резвому.
— Уу-у! Нехристь, — выругался Киселев, осаживая своего коня, — Загробит, чую. Давай-ка перекладем от беды. Уложит чище бурана, леший.
— Дотянем, — выравнивая к форпосту, буркнул Кирилл, как гузку у мешка, перехватив выползающую злобу.
Всякий день поминал Кирилл казачка, третий год как скраденного с линии. Летами разнились нешибко, Григорий обскакал на четыре весны, а по всему Кирилл ранее в казака вылупился. И плечи пошире раздвинул, и за сохой, не виляя, не портя борозды, прошел в одну пору с соседом. Помнил это Кирилл и потому сейчас в зачерченном морщинами старике, почти повисшем на его коне, отказывался признать станичника, о котором намотал не один клубок раздумий.
Григорий и Катерина нашли друг друга, не пробуясь на игрищах, без подстроенных посиделок. Ни чужой зависти, ни стаенной ревности не вызвала тихая и скорая (служащий казак на чуток расположен временем) их свадьба. Людей они третьими не искали и до самого того злополучного дня жили неприметно.
Скоро возле землянки, куда занесли найденного нарядом, протаптывался весь форпост. Казаки лезли внутрь, их выпирали, они висли на дверях, кричали кому-то в полным-полно набитую комнату. Отчаявшиеся протиснуться согревались разговорами по случаю.
— Разок и меня буран прибрал. Тако ж приволокли, — за давностью случившегося. браво делился воспоминаниями плюгавый казачишка, который, несмотря на свой малый рост и худобу, был неутомимый работник и такой же болтун. — Пристег, суровец! Паки брел и бодрился, а тут не приметил, как и залег. Про себя скумекиваю: надо б взбрыкнуться. Да какой там! Вроде и теплее становится, и чудится дивное, сроду не видал схожего. Так разбирает, совсем, казаки, запрокидываться стал, и тут на тебе, подвалило — углядел на краю сани! Оттедь тоже зацепили, только мне колко: не проскачут ли с дури? Хочу орать — не могу, в горло что сосулищу забили. Хоть кричи! Воздуха захватишь, а с ним и эту мерзость ну кто в тебя запихивает… Аж до пупа дерет. И все, сказать, по залетности моей. А вот еще выпадало.
Докончить не дали. Из землянки выбрался Мельников, и интерес перекинулся на него.
— Отходит…
Казаки сникли. Некоторые шмыгнули носами, полезли за шапками.
— Бедняга, зря муку принимал, полз скольки…
— А ну вас, — Илюха скомкал снежок, затер им лицо. — Туда-т он ногу задрал, а ить зашагивать раздумал. Знать, тута, на белом…
— Тьфу, лешак! Ввел-таки в испарину, — выдохнули казаки.
— Че, станишники? Правильно говорил: отходит, легчает… Тепло по жилам пустил. Казаки растерли его этим… В грудях хрумкало — страх! Апосля уж завернули — и на печь. Ужо глазами лупает.
— Толком расскажи, — засерчали казаки.
— А я как? Вот ведь… — Илья не спешил, понимая, что его дождутся. — Оклемался. Понятно, корежит еще… Вылупился на нас, тянется, и все: «Братцы, эх-х, братцы». А сам плачет и дальше: «Братцы, ох-х, братцы». Руки к нам тянет, вроде уцепиться хочет, но прикоснется — и к другим… А по морщинкам слеза за слезой. Без смущенья.
— Какое… Не сахаром объелся.
— Наше лихо, не уйдешь, — понимающе загалдели казаки.
— Насчет Гришки-то — верно? Тут кое-кто…
— Он! Состарился дюже, заплюгавел, но он. Схудал, смотреть муторно. Во-оо такой, — Илья кивнул на рассказывающего до него. — А може, и поплохей.
Казаки разволновались. Разбередилась старая рана. Возбужденные, они долго костерили своих извечных соседей — киргиз-кайсаков, этот степной народ, на земле которого зачался и сам форпост Изобильный.
Весь сыр-бор выливался, пожалуй, в один вопрос: «Доколе?»
— Доколе терпеть будем?!
— Доколе, казаки?!
Два дня пролежал Григорий на Изобильном. Мало, но засобирался поднявшийся есаул, а снаряжать две оказии — дело непомерно расточитольное для малочисленной стражи форпоста. К условленному часу и Григория уложили в сани, вторые, простые.
Вышел Аржанухин. В шубе и лисьей шапке он походил на окраинных, торгующих по меновым дворам купцов. Отвыкнув от яркого солнца, есаул турился, нетерпеливо покручивал ус.
Не могли сыскать Колокольцева, еще загодя отбившего себе право отконвоировать есаула до Рассыпной крепости, откуда намеревался урвать и в Чесноковку. Сам просил, а тут канул как в воду.
— Ладно, бросьте. Пущай после на себя пенят.
— Отправляйся! Трогай! Давай! Давай! Выноси, родимые!!
Кирилл Колокольцев провожал удаляющийся обоз сколько хватало зоркости глаз, до рези. Опустошенный свалившейся вестью, утро провел он у плетневой ограды, с внешней стороны, в яме, выдутой ветром, с гребнем застывшей волны. Цепенея, будто медведь в берлоге, потерял он ход времени. Не умел защитить разросшуюся в душе любовь и сам стал ожесточенно ломать ее. В форпост зашел, добарывая прежнее. Прежнее свое чувство к Катерине сейчас казалось заломанным до хруста в костях. В воротах он замешкался, приостановился. Сняв варежки, принялся подправлять отвисшие за буран ремешки, на которых крепились створы к столбам.
— Видно, твоя правда, батя. Тутошки зародшось. — Сказав, он крупно зашагал к землянке.
Казаки по землянкам обгадывали судьбу выбегшего Григория. Завтра она запросто могла стать участью любого из них.
«…1-е. Сотника Ситникова, поместившего в рапорте к Вам неприличные и оскорбительные выражения, противные порядку службы, несмотря на то что он просил у Вас прощения, арестовать и посадить на гауптвахту на неделю.
2-е Урядника Плешкова за сделанные командой его шалости и им самим беспорядки и отлучки, несмотря что обиженные удовлетворены, посадить на гауптвахту и выдержать один месяц на хлебе и воде и штраф сей записать в формуляр.
3-е. Все три форпоста, к Илецкой Защите прилегающие и находящиеся при реке Илек, равно и резервные команды, принять в Ваше ведение, с тем, однако ж, чтобы Вы по управлению оными состояли в полной зависимости Командира летней кордонной стражи…»