А в крепости Рассыпной нашедшие силы уснуть поутру предпочли б не просыпаться. Другие же, за первыми лучами обходя дворы, мазались в саже, хрустели головешками, давя их, будто змеиные головы.
Еще на рассвете проскакал станицей верховой, сзывая на площадь. И, выстудившиеся на баб, на шмыгающих под ногами ребятишек, казаки потянулись к комендантскому дому.
Проночевав на узлах, Василиса решилась искать свекра. Уступая дорогу отворачивающимся от нее станичникам, она побрела на площадь.
— С ейнова угла порхнуло…
— Дожили, за одну блудню все по миру пойдем, — судили вышедшие проводить мужей да так и сбившиеся по соседкам казачки.
Слова хуже крапивы, но горше проходилось ей мимо одиноко стоящих, какие и худого слова не нашли, а лишь провожали ее обесцвеченными, выплаканными глазами.
На площади было удивительно тихо. Казаки стояли, словно вымоченное дождями подсолнуховое поле. На уроненных на грудь головах едва удерживались шапки.
Каждый прикидывал, как станет выбираться, если и на этот раз начальство кинет их с пустыми руками. Недавняя трудная жизнь казалась теперь прозеванным счастьем. Все ждали выхода майора Подгорнова.
Занимаемый комендантом дом был старой казенной постройкой. На высокий, сложенный из серо-бурого плитняка фундамент накатали толстенные бревна еще солдаты первого здешнего гарнизона, хотя сама комендантская должность учреждена в крепости Рассыпной указом Военной коллегии лишь в 1807 году. Не тронула дом пугачевская поземка, не тронули другие беды. Время щипало его, свистело над ним, он морщился, кривел, но до сих пор стоял прочно, важно. Ныне в нем располагался майор Подгорное, отправляющий с окладом в 400 рублей годовых комендантскую должность. Здесь же, с отдельным входом, скрипела пером канцелярия.
На крыльцо Подгорнов вышел при полной форме и сабле. Кругом задвигались, и Василисе показалось: чуть впереди мелькнула пушистая борода свекра. Протискиваясь к нему, она сбоку почувствовала Василия. Мгновение, пока казак не скрылся за спинами подавшихся вперед станичников, Василиса любовалась свежеостриженным по казацкому фасону затылком. Прошла по телу мелкая дрожь. Споткнувшись, она качнулась в сторону. Кто-то, налетая сзади, грубо обругал:
— Нашла место юбками трюхать… И кто пустил.
Василиса остановилась. Внутри что-то оборвалось.
Как только ни скрывала, ни обманывала себя, будто идет на сход повидать свекра, его только, а вот не справилась… Растерянно поискав старика, умерив наконец звон в ушах, услышала коменданта. Прижатый к крыльцу плотным полукольцом, он говорил сухим, будто выстрел, голосом:
— …Я сообщу высшему начальству о пожаре. Вы же просите о позволении вырубить леса… — Казаки, боясь лишний раз перемяться с ноги на ногу, слушали. Наконец, взглянув на стоящего поодаль станичного атамана, комендант докончил: — Будем решать по каждому. — Отвернувшись, указал писарю: — Пиши: «Погорельцы». Ниже: «Атаману четырнадцатого класса Лазареву Ивану». Отступи и графи на весь лист три столбца: под бревна, кряжи и слеги. Итак, Лазареву… Сколько тебе?
— Это… ить… Бревен — дак с пару сотен… Натеснился уж… Слег этих, ну, вполовину, а полсотней кряжей аккурат бы обошелся. — Атаман полагал обстряпать дело втихаря и теперь кидал взгляд с коменданта на казаков. Подгорнов молчал.
— Так и занесть, ваше благородие? — поднял голову писарь.
— Поставь ему: бревен — сто, кряжей — тридцать, слег — сто. Будет довольно. Следующий?
По толпе, от края на край, прошла волна. Наконец кто-то вышагнул к столу.
— Есаул Волоцков.
— Сколько?
— Нужда есть…
— Сколько?!
— По десятку дюжин.
— Ну, казаки… Эдак на вас пней не хватит. С такими аппетитами плюгавого колка обыскаться будет. А лес не трава — на тот год не встанет, — искренне удивился запрашиваемому комендант. — Для сих мест непозволительно столько. Занеси ему: семьдесят, девяносто и сто. Дальше кто?
— Сотник Егор Свиридов, ваше высокоблагородие.
— Сколько просишь?
— Погорел вчистую…
— По восемьдесят в графу. Следующий!
— Приказный Ермолай Рубилкин.
— Казак Чумаков…
— Малахов…
— Сухов…
— Бабкин…
— Нет, ты посмотри на них! Да брось перо, брось! Гляди: все своей мохнатой шапкой прикрыть готовы!
Казаки, особенно успевшие увидеть себя занесенными писарской рукой в бумагу, завеселели. Нашлись охотники и с комендантом пошутить. Соглашались казаки, что не им бога гневить, худое на майора возводить. Взять в ближних Нижне-Озерной и Татищевой: не коменданты — звери! Казаки, вроде ямщика, наколовшегося на бывалого ездока, понявшего, что надувной цены не взять, волей-неволей сбавили запрос. Запись пошла дружнее.
— Мануйлов Афон…
— Чикалов Антон…
— Давыдов Василий…
— Тулаев Филипп…
— Рубцов Тимофей…
— Волоцков, Сатчиков, Ломакин, Кузнецов, Лебедкин…
Теперь, не спуская глаз со свекра, Василиса добралась до него. Выставив бороду, старик уже буравил ее взглядом. Заговаривать, по всему, не собирался. Василисе захотелось отвернуть назад. В другой случай ни за какие ковриги не пошла бы к Лебедкиным…
Всякий раз встречаясь с ней, старик плевал в пыль, а старуха прижимала к губам угол платка: то ли боясь заругаться, то ли борясь с желанием позвать сноху, приласкать. В глазах казачки всегда замокали слезы. Василиса понимала ее чувства, но что поделать, коли так поворотилась жизнь?!
Старик пружинился, вот-вот взметнет. Василиса следила, как ворочался за щеками его язык, соскребая с сухого неба слюну. Белая пенка уже светилась между губ. Непроизвольно отступив, вдруг с не подозреваемой в себе злобой Василиса бросила:
— Меня с Фомкой оторвали и швыркнули, ладно — чужие. Но в Оське, в Павлухе рази одна моя кровушка ходит? Их-то за что? Старый человек, могли б понять: не сложи Федя головушку, рази была б нужда меня за подол дергать? Рази так бы я подавалась? Эх, за сына, за Федю, пожалели б… А за юбку все одно не сдержите, даже если и дух вон.
Василиса видела, как пошамкал беззубым ртом старый казак, как задергались жилки на нижнем веке. Но не только горячность снохи заставила его отвести глаза. Неразнузданный конь жует удила — он же жевал свое горе. Но к чести, искал старик и правый берег, искал оправданье Василисе… Да правый берег всегда крут.
— Ты вот что, — старик замялся, как назвать сноху. Обижать не хотел, но и по-старому, по-односемейному не выговаривалось. — Поди собери ребят и дойди к нам. Фому тоже… Чай, без меня старуха пригреет. А заволнуется — отскажи: велел, мол. И не зыркай так.
Старик засобирался. Подался к разбрехавшимся поодаль казакам.
— Коровенка на дворе? Эх ты господи… Ну ступай, потом сам загляну. — И окончательно затерся среди расшумевшихся, расспорившихся станичников.
В этом краю собрались донцы. Из стариков, с прогалом, стоял Евтифей Махин, грузно вздымавший грудь после споров с атаманом Лазаревым из-за наряда сыновей в почтовую гоньбу к Нижне-Озерной. Отстояв в такое жаркое время лишние руки, старик отдыхивался. Остальные молодежь. Подходя, Лебедкин услышал Егора Свиридова.
— …И вас, казаки, зову! — гудел сотник. — Исстари служба наша домосидной была. Сунется нехристь, мы его за шиворот — и от ворот поворот. А полками на выселки ходить — дело солдатское. Им где ложку достал, там и дома. С казны кормятся, а мы с земли. И хошь не хошь, должны приласкивать ее, обнимать. Землица, я скажу, та ж баба: обними покрепче — родит! Словом, решайте, а я тут и кола не вобью.
— Верно гутарит, сиденка казаку по душе!
— Верно-то верно, да степь там неверна.
— А с лесом, Егор Терентьич, как полагаешь? — спросили более осторожные.
— Дадут — поклонимся. Свезем, коль позволят. На Илеке с ним туго.
— Спросим вот почтенное войско, — обратился кто-то к Лебедкину. — С нами, на Илек?
— Увольте, господа казаки. Стар я лучшей доли искать. Не для кого. — И, забыв проститься, старик отошел.
Его проводили неловким молчанием.
Но не только случившийся пожар толкал сосланных на Урал донцов на Новоилецкую линию. Словно заяц под зубами борзой, рада любому подвернувшемуся прибежищу вера их — чуждое оренбургскому казачеству старообрядчество.
Старожилое население Рассыпной станицы, стыкуясь землями с Илекской станицей Уральского войска, казаки которого, как один, прячут в бородах два перста, обвыкло рядиться с ними, и подозрительность к одним староверам, занозой севшую в сердце, трудно было не перенести и на других староверов-донцов.
Но пуще прочих вредоносил станичный священник. Еще в 1802 году на его запрос, почему переселенные с Дона не говеют, урядник Евтифей Махин входил с атаманом в долгие разговоры. Писал и рапорт, объясняя, что у исповеди и святого причастия они не бывают по затверделости с прадедов в староверческих обрядах. Эти обряды были разрешены еще императрицей Екатериной Алексеевной. Больше того, монастыри со всеми духовными чинами за достойное признаны в Иргизе и в других местах России. А по восшествии на престол Павла Петровича к объезду староверческих селений предписаны особые духовники. А все сосланные, объяснял Махин, пока принимают исповедь в Илекском казачьем городке, где уральцы одной с ними веры.
Всего в Рассыпной числилось тогда 267 приверженцев старой веры из донцов: 37 служащих казаков, 51 отставной, 54 малолетка и 125 женщин.