Епанешников вышел из Таможни, будто масло затапливая ненароком подслушанное про Гульсену. Когда-то сам он, молодым весельчаком, приведенным службой в Нижне-Озерную, свелся с тугокосой киргизкой, почти ребенком. Жанлай наезжала в крепость с отцом. Старик ли не чаял в дочери души, она ли имела несвойственный степным жительницам характер, только пользовалась девушка свободой. И внешне Жанлай едва ль походила на киргизку, хотя и обладала полным набором черт своего народа. Заметив их отношения, товарищи-служаки подзадоривали Григория. Смеясь, давали советы. Многие из них сами завели такие связи. Только у Григория, начинаясь сходно, скоро та дорожка затерялась, и стал он протаптываться к Жанлай через проснувшееся чувство. Они не говорили о завтрашнем дне, скорей всего, и не думали… А однажды Григорий не дождался Жанлай в обговоренном месте. Не пришла она и на другой день. Потом ходил слух, что старик, повздорив в своем роду, откочевал далеко от линии, а возможно, и под другого старшину ушел.
Даже присыпав земли, Григорий не забывал Жанлай. Что, как не память о ней навела его на Созынбая, чем-то неуловимым напоминавшим ее.
За время, пока Созынбай находился в аманатах, завязался у них с Григорием узел, в котором оба тогда крайне нуждались. Но пришел срок, и аманатов сменили. Созынбай надолго пропал в степи, по самый тот день, о котором выспрашивали в Таможне… Тогда Созынбай постучал под вечер в косенькое оконце, а Епанешников, не признав его возмужавшего, а увидя лишь киргизца, косыми каплями глаз бившего из-под лисьего малахая, хватился забивать ружье.
«Карош… Карош пришел. Не бойсь», — донеслось со двора.
Узнав голос и прозвище, каким обзывал когда-то маленького аманата, Григорий гукнул прикладом о закаменелую глину пола.
«Созынбай?!»
Они обнялись. Усадив гостя за стол, Григорий долго и взволнованно бегал по горнице, заглядывал в поражавшие своей пустотой горшки. Наконец вывалил на стол с полмешка сушеных лещей. Присел напротив. Грызли рыбу, мешали принесенный Созынбаем чай с выставленной Епанешниковым брагой. Сожгли в разговорах свечку, поставили вторую. Вспоминали, добрели. Смущаясь, Созынбай признался в намерении взять женку. Уже и все годное добро свое в калым отдал. И это ладно, но запало ехать за невестой на коне под серебряной уздечкой.
«Ее родные… они думают… Хочу им…» — Созынбай не доканчивал фраз, то ли волнуясь, то ли попросту запьянев.
Щедрой рукой Епанешников выложил на стол затертые пальцами серебряные рубли.
— О чем тут толковать — бери! Увезешь милую, зови на пир!
Монет Созынбай не тронул, не потянулся к ним, хотя и слепой прочел бы радость, проскользнувшую в глубине глаз. Он только изредка поглядывал в их сторону. Рассказывая о невесте, распаляясь, Созынбай частил по-своему. Спохватываясь, замолкал, подыскивая русские слова. Но тут же все повторялось.
Словно ночным ледком, подернутый проступившим хмелем, наконец и Епанешников доверительно выговорил:
— А знай, и я вскоре… Тебе слово, посватаюсь. Она у меня рыбкой на крючке… С коих пор на примете! Одно не знаю, как подступиться… У вас-то Орда! Все на шиворот… Эхма!
Но так и не собрался Епанешников посвататься. Откладывал, перекладывал, упускал случаи. Вот и то петь кружил возле Таможни, не в силах решить, в какую сторону податься.
— Пойду. Седни пойду! — пробовал убедить себя Епанешников. — Поговорю округ, прознаю. Прознать не зазорно. Разве об том есть за прощенье? — Бурлило в нем зажегшееся раздумье от неведомой персиянки к Жанлай, от оставшегося после нее одиночества к последней любви, уже выношенной сверх срока, — И не свататься же иду, прознать… — подбадривал себя Епанешников, тревожа сапогом пыль, сбивая палкой стебельки пообочной травы. А ноги уже вели его на казачью застройку.
В начале проулка, посереди которого закрепился дом казака Пологова, Епанешников замешкался. Поди, и вовсе увернул бы назад, кабы не увидел, как с другого конца правит парой рыжих нахрапистых коней сам хозяин. За спиной, на телеге, покачивались, притянутые веревками, корзины с огородным сбором. Подлетая над краями, показывались длинненькие зеленые тельца.
— С добрым припасом! — поздоровался Епанешников.
— Здоров будешь, — заправляя телегу в ворота, ответствовал казак. Проскочив в небольно широко поставленные столбы, оглянулся — С дельцем аль так, прохлаждаешься?
Епанешников развел руками, мол, понимай как хочешь, а вдогонку такое не прокричишь. Неприглашенным заходить не стал. Перетаптываясь с улицы, ежился под приглядом жены Пологова, дородной и молчаливой казачки, затворявшей ворота. И опять же подмывало уйти, пока убравший лошадей, стаскавший в погреб корзины не вышел к нему Пологов. Шел валко, кусая по ходу молодой огурчик. Подойдя, пару таких же шершавых, пупыристых протянул Епанешникову.
— И соль на. Ее вона нынче возами от нас тянут… Скоро и бочку засолить нечем будет, всю свезут в Московию.
— Хватит…
Стороной прошла кучка солевозцев, украинскими одежками походя на ошибкой залетевших в не те края птиц, и от того неловких и пугливых.
— Балабонят по-бабьи. И вообще они мне не по душе. Не пойму я их нутря, — неспешно, как о самом простом, проговорил Пологов.
Но дальше разговор не пошел. Похрустели, доедая огурцы. Похвалили погодку.
— Ты, Евсей Ермолаич, про меня знаешь… — севшим голосом начал Епанешников.
Казак согласно наклонил голову, чуть настороже, гадая, к чему поведет вступление.
— А значит, такая… побируха выходит. Не молод, да все ж изволь вот!.. — Григорий, подставив кулак, прокашлялся, попробовал распрямиться. — Смешно, ей-ей, пришел навроде свататься. То бишь…
— Ты чисто девка. Управы на вас нет. Че тянешь за хвост — говори!
— И то… Дочку твою, Евсей Ермолаич, Алену, значит, видеть невмочь. Зовет, значит, терпежу никакого. Такая охальная тоска припадает… — Епанешников съежился, будто сдоенное коровье вымя, до капли сцедясь в слова.
— Во как оно… — пришла пора крякнуть казаку. Уже приметивший за дочерью приваживающую стать, он пуще для вида почесал бороду. Метнул исподлобья оценивающим взглядом. — На твою прямоту, Григорь, и я не скривлю. Не пустой ты человек. И деньга при тебе. Уважаю. Но посуди: у меня и внучатки пойдут не поймешь-разбери какого народу. — Казак следил, как набираются в уголках глаз Епанешникова капельки и, как не пролившись слезой, высыхают на ветру. — Не взыщи, — отвернув лицо, докончил Пологов. — За последнего пьянчужку отдам, но из нашинских, из казаков. Кровь, ее как попало не смешаешь, не вода.
Скрипнув дверью, на крыльцо вышла запиравшая ворота казачка. Щурясь на солнце, прогладила тугое тело, скользя ладонями от подмышек, мимо не шелохнувшихся грудей, нырнув, почти хлопнув в узкую талию и тут же взлетев на натянувшие ситец бедра. Казачка заулыбалась. И тут же, стряхнув мимолетную негу, озабоченно сошла на двор, направилась к коровнику. Нешироко ступая босыми ногами, шла без внимания на стоящих возле ворот мужчин. Епанешников почувствовал, как вертится округ нее зажиточный пологовский дом, от хроменького утенка до хозяина.
Как и все, он знал, что недавно, схоронив жену, найденную с киргизской стрелой в груди, Пологов взял за себя молодку. Лишь несколькими годами опережала она падчерицу. Зависть свела скулы.
— Прощевай.
Не дожидаясь ответа, Григорий пошел вдоль плетня, давясь желаньем оглянуться. И чем дальше отходил, тем потерянней становилось на душе. Будто преддождевой день, посерела лишенная надежды жизнь. «Зачем-то ведь меня родили? Кому-то же я должен быть нужен?» — задавался, мучился он сдавливающими голову вопросами. Подбрел к избе. Присел на завалинке надломленным стариком.
В этот раз Созынбай объявил о себе неудержимой резвостью коня, бесившегося под ним. Конь ржал, фыркал, крутил, а всадник, веселясь его норовом, заглядывал за забор, на покатый от улицы дворик.
— Свадьба ждет! — прокричал Созынбай, когда Епанешников поднял на него голову.
— Пришел-таки… Я знал, — протянул навстречу руки Епанешников.
И тогда конь перенесся через плетень, мертво уперев в землю четыре копыта. Слетев с седла, Созынбай обнял Епанешникова и держал в объятиях, пока не окрепла спина старого солдата. И едва ли почувствовал больше в эту минуту Епанешников, будь ему Созынбай родным сыном. Через его плечо Григорий разглядел оправленную серебром уздечку. Тепло улыбнулся. Разжав объятия, Созынбай ласково похлопал коня по вытянутой морде.
— Золото конь! Стрела конь!
— Ты будешь счастлив, Созынбай.
— У-уу! Мой нынче счастлив, — сворачивая глаза в щелки, заулыбался киргизец. — Едем, собирайся!
Епанешников отрицательно покачал головой.
— Боюсь быть тяжким камнем на твоем пиру.
— Ты болен?
— Нет. Пойми… — Снедаемый потребностью выплеснуть горечь и тем облегчить душу, Епанешников передал Созынбаю о своем свидании с казаком Пологовым.
— Пологовым?! — только что веселый, озорной, Созынбай примолк и по-азиатски, похоже, слушал одними глазами. — Волки! — киргизец с размаху ударил кулаком по колену. — Стая казачья! Горе сделали. Душу вырвали… — Созынбай застучал по груди. — Нет ее, нет! Русские плохо! В плен не угоняй, говорил… Пусть без муки, по-христиански похороню, говорил… Созынбай молод был, глуп был, в дырки меж палец глядел. — Созынбай поводил ладонями перед глазами. — Деньги хотел… Без денег жены любимой не взять. А он — молчи, говорил. Не выдай. Деньги давал. Говорил: мой бог, Магомет, еще похвалит… Созынбай деньги брал… Слово давал. Молод был, глуп был, жену хотел. Слово давал молчать. Долго держал… уже выпускать стану.
В словах киргизца Епанешников не ухватывал конца нити, но ему передалось чужое волнение. И только когда Созынбай заговорил спокойнее, открыл Григорий ошпарившее его, будто влетел он в перетопленную, угарную баню, что Созынбай убил…
— Ты?! Пологову?! — тихо, боясь собственной догадки, спросил Епанешников.
— Созынбай молод был, глуп был… — погасло отвечал киргизец.
— И он сам, сам Евсей Ермолаич подбил тебя?!
— Пологов худой, суд надо. Созынбай суд надо, — мимо Епанешникова твердил Созынбай.
Они замолчали. Подошедший конь тыкнулся мордой в лицо киргизца. Лизнул тяжелым, шершавым языком.
Еще два дня прожил в пустой избе уведенного утром на гауптвахту Епанешникова Созынбай. Бродил по двору забытый конь его, до корней выщипав траву, поводя глазом на глупых, ничего не понимающих кур. И только ночью, когда особенно резко ощущались опускающиеся на Илецкую Защиту запахи, он тоскливо ржал, должно, звал хозяина в степь.