48

Защелкнув замок, казак отошел к стоящей вкось от двери гауптвахты будочке, присел на отглаженный многими задами обрубок бревна. Ощупав, целы ли рукава, вытер о край чекменя опотелую ладонь. Привалил спиной к косяку.

— Че зенки лупишь?

Схваченный вопросом, а больше удивленный спокойствием после всего здесь произошедшего, торчащий невдалеке солдат подступил ближе.

— Поди, считаешь, круто с ним? — глянул на него казак.

— Обидел… Чай, сам видел, как он уползал, что пес шелудивый.

— Эх, паря. На глаз приметно, что с Расеи. Ты средь мужиков живал, а и то на кулачках сшибался… Как, сшибался? Носили друг дружку?

— То от скуки.

— От скуки… Так уж никого не поучали?

— Бывало.

— Вишь! Не за то медведя кусают, что пчел не любит, а за то, что на пасеку ходит, в медок лапу сует. Киргизца, его учить надо. А он одну азбуку понимает — взашей! Ты ему распиши спину, он и вызубрит, что поп.

— Да разве они не вроде нас с тобой?

— Хуже не хуже, а ты, вижу, прыток — ужо и себя ко мне подравнял!

— Нас-то разве моя шинелька и разнит.

— Эк, эк… какой! Шинеля!

Казак засопел, насупился. Разговор плесканул еще раз, другой и затянулся песком, что какой караванный след.

— Вот казаку не синяк страшен. Эк мне беда! Позор страшен! Лежачим лежать страшно. Лежачим, а живым… А киргизцу-то за удачу на карачках уползть. Эти жуть побоев трусят. Хотя, скажу, терпят с беззвучностью, — сказал Тимофей Киселев, потирая костяшки на сбитом левом кулаке.

Буранновская гауптвахта представляла собой квадратное сооружение с плетневыми, засыпанными и обмазанными с обеих сторон глиной стенами. С плоской крышей, густо поросшей травой. Окон в ней не было. Летом, для света, приоткрывали дверь, а больше довольствовались квадратным дымволоком, откуда поступал и свежий воздух. Зимой, если были арестованные, гауптвахту топили, но скупо, дрова обычно растаскивали сторожа.

Незамеченным к будке подошел новый караульный, тоже чесноковский казак, Гаврила Колокольцев. Ширнул концом ножен в бок Киселева:

— Стережет кот мышку!

— Нынче крысишу подпустили… Пришлось хвост поприжать, — казак показал одностаничнику ссадины на левом кулаке.

— Ужо слышал… Понявкин сказывал, как они с Махиным ухлопали Джанклыча под засов. Значит, теперь пара их там? Че они?

— Шепчутся… — собираясь уходить, Киселев приложил ухо к щели у косяка. — Ну, садись, вот беседник тебе, — казак указал на солдата. — Коротайте время.

Между тем за дверью гауптвахты, притихнув на время, разговор возобновился.

— Если коня приучать к кормушке, он разучится добывать корм тебеневкой[43]. Он не захочет драть губы о ледяную корку и за лучшее пойдет в конюшню к овсу и камче, чем на свободу с кровью. Кумыс завязывают в турсук[44], и он шибает в нос. Юламан собирает войско и вскоре ударит на линию. Он не простит гяурам ни одного вбитого в нашу землю колышка, ни одного посаженного дерева, ни одной борозды!

— Йок, худому учишь. Против казаков не нам взыграть… — возразил посаженный под замок Созынбай, обвиненный, что будто бы его жена делала мыло и пустила поджог степи.

— Говоришь, не нам против гяуров взыграть? Я тоже так думаю. Хоть и это можно… Можно взбунтовать, но лучше… — киргизец Джанклыч стрельнул на Созынбая хитрым взглядом. — Лучше кусать их. Бунт задавят, а на всех собак ошейник не набросишь!

Загрузка...