Азиатский комитет, подобно существующему при Калмыцком наместнике, положил учредить такового ж пристава и в Меньшую Киргиз-кайсацкую Орду, дабы, находясь при хане Ширгазы Айчувакове и пользуясь малой воинской командой, приводил он в исполнение повеления высшего начальства. В рескрипте министру финансов, где собственною его императорского величества рукою было выведено «Александр», поведено было отправляющемуся туда ротмистру Корсакову, сверх жалованья по чину и пенсиона за шестнадцать компаний, им получаемому, производить из Государственного казначейства столовых по пятидесяти рублей серебром на месяц и выдать на подъем, не в зачет, годовой оклад сих кормовых денег.
Ротмистром Корсаков был принят из отставки, весьма краткой. А вообще-то Павел Корсаков был морским офицером. Одиннадцатилетним мальчиком поступил он в Морской кадетский корпус. В январе 1812 года получил чин лейтенанта. Имел за собою тридцать одну мужскую душу в Олонецкой и Новогородской губерниях. Приходилось служить. Служба кинула его в новое море, брызги которого забили ему глаза уже прежде, чем он подобрался к Оренбургской линии.
Цель назначения Вашего есть:
1. Иметь ближайшее наблюдение за всеми происшествиями, случающимися в Орде.
2. Служить верным исполнителем распоряжений, какие Пограничная Комиссия признает за нужное поручить Вам.
3. Стараться придать более веса и силы достоинству хана в подвластном ему народе.
4. Охранять самое лицо сего Владельца способами, кои предоставлены Вам будут.
5. Председательствовать где следует по делам Орды, если обстоятельства сего потребуют.
Таким образом будете Вы бдительным оком Главного Пограничного начальства, проводником его действий, опорою власти хана и ходатаем за народ киргизский.
Министерство иностранных дел возложило на Оренбургскую Пограничную Комиссию дать Корсакову некоторые правила или наставления в будущих занятиях по новому званию. Павел Корсаков еще ехал к Оренбургу, а в Пограничной Комиссии уже приступили к сбору сведений о степи.
В Рассыпную Корсаков въехал под вечер. Пыльная ее улица, со слепыми избами, чьи окна, словно боясь постороннего взгляда, отвернуты в глубь двора, разочаровала своей безмятежностью: мычало возвращающееся с лугов стадо, казачки застывали перед воротами, выискивая своих. Переговаривались соседки, суетились босоногие мальчуганы. Щелкал кнут. Сейчас хозяйки разойдутся на дойку, и все погрузится в замирающую скуку. Словом, та же Россия.
Отыскать крепостное начальство не составило труда.
— Комендан-то? А вона их дом. Все прямо, прямо, ваше благородие, — почтительно ответил попавшийся навстречу казак. Однако и полшага от своего дела, чтобы проводить, не сделал.
Ужинали у майора Подгорнова. Подтаскивая на бок скатерть, втиснул живот на стол хлебосольного коменданта и атаман рассыпинских казаков Лазарев. Наливая чашку за чашкой, он обильно потел, шумно утирался и, по всему, был рад случаю составить компанию. То же, что явился он без приглашения и в явное неудовольствие майора, его нисколько не задевало, и чувствовал он себя ловко. Впрочем, заметя, что фигура атамана занимает ротмистра, комендант смирился. Кроме них, за столом пил горячее молоко из блюдца писарь, что-то вроде начальника штаба по царящей кругом безграмотности.
Как оно водится в застолье, разговор летал от одного к другому. Корсаков посожалел, что ожидал увидеть нечто подобное военному лагерю, уж на настоящую крепость он не надеялся, а встретил обычную деревню за частоколом.
— Ну не скажите, — как человек, задетый за живое, возразил писарь. — Нынче, само видно, не то, да все ж случается… Да-с, — он прогладил свои жидкие, пересекающие сплюснутый череп волосы. — Случается — не насказать. А стариков спросить? — он и вовсе махнул рукой и полез к самовару.
— Хошь ты Родиона взять, — пуская по блюдцу череду волн, пробасил атаман. — У него ваш денщик аккурат постой собирает, — клад нераскопанный! Скрыня! По правде, он русских офицеров не оченно жалует…
— За что ж такая немилость?
— Русские, они и есть… — поняв, что заговорился, Лазарев крякнул, опустил блюдце на стол. — Уж это его допытайте…
От коменданта возвращались по полной темени. Корсакова изрядно пошатывало. Повиснув на олонецком пареньке, он не имел ни малейшего представления, куда его вели.
— Эх, Павел Павлович, ваше благородие… — рассуждал Васька. — Как хотите, но я дивлюсь: изба, горница какая, а пущать не хотел. Атаман-де ему не указ! И деньгу заломил — страх! Сам-то ногой в могиле… Статошное ли то дело: я чемоданы таскаю, а он, леший, стоит зыркает исподлобья? Оно и видно — до чужого охоч. Поразмыслите, барин…
— Васька?! Опять дерев… дере…
— Виноват. Поразмыслите, ваше благородие, не сказать ли подыскать какой еще постой? Ну, да что нам до него? — продолжал рассуждать Васька. — Горенка чистая, ночку потерпим. Неча нам по всяким валандаться. У хана, поди, заживем!
— Давай, Васька, спать ложи. Завтра…
Утром Корсаков плохо помнил, о чем талдычил ему денщик. А старик, как-то в один взгляд, понравился. Среднего роста, как и большинство тутошних казаков, кряжистый, с по-крестьянски развитой грудью. Полноволосая борода прочесана и благолепно уложена. Разговаривая, он не смотрел в глаза, но Корсаков мог убедиться, что выдержать прострел выцветших глаз его едва ль можно.
С тяжелой головой слоняясь по комнате, не зная, ехать ли дальше или отлежаться еще день, Корсаков приподнял нехитрый подсвечник и обнаружил под ним исписанные листки. Позевывая, уж собираясь снова придавить их, машинально отметил блеклость чернил и желтизну бумаги. Это удивило, он взял их в руки.
— Накрывать, ваше благородие барин? Почитай, полдни не емши, — просунул в дверь голову Васька.
За ним в щель проскользнул казак-хозяин.
— Прощение просим… — старик задергал глазами, застыл на листках.
Корсакову стало неловко, он увидел промелькнувшее в глазах старика нетерпение выцарапать их из чужих рук. Но и, получив свое, он не уходил, мялся у порога. Припомнив вчерашний намек атамана, Корсаков надумал рассеяться беседой, забросил пробный камень:
— Писано-то давно. Вот и бумага выгорела?
— Что бумага, — нехотя и одновременно со скрытой готовностью отозвался Родион. — Многое от той поры пожухло… А ей что сделается? Лежала и еще лежать будет.
— Уж не об хане ли записка? — глупо пошутил Корсаков, чувствуя, что не умеет говорить с этим простым и вольным народом. — Я как раз к его особе приставлен.
— Может, и об нем — не ведаю. Грамоты не сподобился…
— Дозволь, я прочитаю?
— По такой малости утруждаться станете… В крепости грамотеи есть, чать.
— Но ведь не хочется, чтобы они, да? — Корсаков ощутил верность догадки.
— Прошла жизнь… а не примирила. Лучше не ворохать… — уговаривал себя старик. — Впрочем, читайте.
Но читать, собственно, было нечего. Это оказались скорые записи какого-то землемера. И лишь сбоку, уже подъедаемое страничным обтрепом, ротмистр прочел: «Анастасия».
— Настя… — эхом повторил казак. Уронив голову, спрятав под распластавшуюся по груди бороду руки, он, казалось, заледенел — так далек был взгляд его сухих глаз. Корявые костяшки пальцев вцепились в большой нательный крест. — Поломалась жизнь… И рядом жила, не мог начать заново, а померла, и того хуже. С мертвыми не сладишь.
Корсаков промолчал. Неведомо ему было, как душно на душе казака Родиона, как ноет в нем прошлое. Да и какое оно прошлое, если вся кровь им испорчена, если вконец рассорило его и с самим собой, и с богом. И неужто можно высказать, как ходил шальной по крепости? Как мучился снами? Просыпаясь середь ночи, выходил на двор, крадучись, будто вор или киргиз, боясь растревожить собак, пробирался к ее дому… Неужто можно высказать и можно понять? А что ему было в безмолвном переглядывании с глухими ставнями, он и сам не знал. Намаявшись, надсадив душу до бесчувствия, притаскивался обратно. Бросал в угол печки яргак[21] и забывался до зари. Так и привык.
Корсаков почувствовал упертый в него взгляд старика.
— Но если не нашлось на земле для меня счастья, пошто показал его? Зачем он побаловал надеждой?.. Бог он или нет? Не мог не знать, каково так остаться?.. А он и храбрецом не был, — уже спокойнее произнес Родион. — Сам я его в деле не видел, но видел — не удался. Благо, что офицер. Молодец-то и по тени отличим, а этот и на коне деревянно сидел. Стремена по-гусарски отпустит, а какая в таком разе устойчивость? Одна видимость. Соломинкой тыкни, и полетит кверхтормахом. Казак же ногу гнет, коленками в коня въедается. Разве вот с конем и можно опрокинуть… Правда, ладен был и лицом пригож. Говорил складно, точно венок плел, я и то заслушивался. Оно и сказать — на подносе ростился. Встречались они тайно. Где — уж про то не ведаю. Да, знать, нашли. Настя что тюльпан в мае распустилась, я глаза жмурил. По первой думал, это она моей (казак так и не сказал «любовью». Он покряхтел, посопел, что-то буркнул)… словом, радуется. Когда ж открылась мне, когда дошел до макушки смысл, когда окатил я башку водой — поостыл малость, думаю: «Убью!» Только кого? Она тут, под рукой, ну и замахнул саблю… Замахнуть — замахнул, а опустить невмочь. Она на меня мигает, испугалась, вижу, но справилась и шепчет, голос-то покинул: «Хошь — руби… А не с силой — отойдь. Его…» — и полыхнула бабьим своим словом, у меня ажник в глазу замокрело, так ведь и мне ж его говорила… Эх, казачка, дважды правым слову не быть… Ну спустил я саблю, загнал в пол, тогда она к ногам: «Увезет он меня. А за тебя, Родя, век молить стану». И провела ладонью вот так, — забывшись, старик огладил себя по щеке.
— Увез? — Корсакову не верилось, не первый год уж он офицер.
— И ее не свез, и сам не съехал. На мне грех. Хоть и безвинно принятый. Фимка считал, дурья башка, обязанным мне животом.
— Без оснований, стал бы?
— Какой там… Пустяшный случай, по молодости еще: лежим с ним у брода, в засаде. Это сейчас и Новоилецкая расправилась, и Орда посмирнела, и казачество часто посажено — не прошлая редь, а тогда киргизцы напрямки под Рассыпную подкатывали. Перед Пугачом, знамо, дело было. Народ ихний уже вовсю грабил, царя искал… Дня без тревоги не обходилось…
Корсаков увидел, как пыхнули глаза старика огнем лихой молодости.
— …И верно. Выезжает на берег шайка, этак с дюжину. Спускаются к воде и на наш. Я Фимку в бок ширяю — мол, сыпь порох на полку! Приложились, выждали — одного сбили. Пороха тю-тю, нема больше. Кинулись к коням. Я кричу: «Жги шест с мочалом!» — подать сигнал на крепость. Только вижу, Фимка мой опьянел удачей, у него-то эта стычка первая, вскочил в седло и вжарил за мной. Я в гущу — завертел саблей. Пику, ту враз сломили. Взмок. И что дернуло обернуться, а поворотился — вижу, волочится мой дружок на аркане, и уже к самой воде подтянул его киргизец. С того берега воют, руками машут, малахаи подбрасывают, ждут пленника. Ну, долго не посмотришь — насели. Хотя больше крику, исподтишка норовят хватануть. Уж такой народ. Сбросил их и в два прыжка к Фимке. Киргизец учуял сабельку над спиной, аркан бросил. Фимка уже и воды хлебнул, да пронесло. Случилось быть неподалеку двум нашим, рассыпинским. Они на шум, на выстрелы и вышли аккурат вовремя. Вот такой пирог.
Казак снова и надолго потух, лишь время от времени потирал руку, будто только-только выпустил рукоять сабли.
— А Фимка с мальства без удачи. Родился хилым, для казацкой службы негожим — на ногу припадал. Никто с ним не водился. А когда отдали его старой деве грамоте учиться, и вовсе кто из казачат уважать станет. Обижали от скуки. Я ж от скуки заступился. С тех пор он ко мне и прибился. Офицер этот, ну, этот… от скуки потянись на охоту. А время работное, исправные казаки все, почитай, заняты. На своем коште-то стояли. А Фимке что! Сам напросился. Посажались оба на коней, поехали. Вернулся Фимка один, показал на киргизцев, на неопытность офицера… Да того нашли, еще дышал. Успел на Фимку показать. Ясно, кандалы — и в Сибирь, на царскую… Тогда-то и для всех открылось. Настя, как прознала, без стесненья на грудь, на мундир, плюхнулась. Родители отдирать — какой! Ухватилась что клещ. Он стонет, она стонет, оба до бесчувствия. И я тут, ноги к полу приросли… — Старик бесшумно вздохнул. — Настя потом под замок пошла. Отколотили ее, дай бог. Кто похочет позор от дочери принять. За воротами и отошла, — скороговоркой выговорил из себя Родион, боясь обжечься фразой. — И к лучшему. Житья бы ей не дали. Разве у нас позволят самовольства? Если каждый будет как ему на душу лягет?
На соседнем дворе загоготали гуси. Требовательно замычал теленок. Корсаков прошелся по комнате.
— С той поры не заметил, как и состарился, — казак засобирался. — Безрадостно прожил. Зря.
— Так вот, без жены?
— Без бабы как можно? Хозяйство. Была подбочина, только извел, бедную. Ни за что извел. Тихая была: жила молчком и померла молчком. Царство ей небесное. Да и там милой одной мытарить. Там меня к Насте рассудят. — Родион посмотрел на ротмистра, желая найти в нем подтверждение своей вере. А о жене подумал отстраненно и с жалостью: «Вот и дом с ней достался, и теперь он моет и скоблит горницу, но не живет в ней. Сам в избе, на яргаке».
«Все равно как обет какой дал», — говорит о нем атаман Лазарев и подсылает на постой.
На следующее утро, с оказией, Корсаков отъехал по линии дальше к Оренбургу. На второй версте попался хромой старик. Было слышно, как, сняв шапку и поклонившись, он спросил у возницы следующей за ними телеги:
— А жив ли Родион?
— Здравствует!
Корсаков мог поклясться, что по щеке путника проскользнула слеза.