Солдаты привычно шли в ногу, хотя уже без должной дистанции в шеренгах и рядах. Кто, звякая котелком о ружье, забегал сбоку переброситься шуточкой с приятелем, кто присаживался у дороги перемотаться, кто отставал по нужде. От самого Красноуфимска тащились медленно, абы как.
Одной из обозных фур, крытой навроде киргизских кибиток, правил денщик начальника команды, Никифор Фролов. Офицер же, после вчерашнего прощания с милой мещанкой, дремал на медвежьей шкуре. На особо озорных кочках подпоручик, разлепляя правый глаз, секунду-вторую тупо вглядывался в согнутую спину денщика и снова отпадал в пьяные воспоминания. Фролов же наблюдал, как все заметнее отстает худой солдатик из последних рекрутов.
Сам Никифор, отслужив положенный срок, получив личную свободу, не возвернулся в родную деревеньку, а остался в денщиках. Год назад попал к Тамарскому. Отполированный службой, он давно забыл свое мужицкое прошлое.
Солдатик с трудом удерживался в хвосте колонны. Стараясь облегчить сбитые ноги, он в каждом шаге припадал к земле. Забирая влево, мягко натягивая вожжи, Никифор подогнал сбоку:
— Эдак один плестись останешься.
Солдатик вытаращился. Отплевывая пыль, не упустил оправить за спину съехавшую при такой ходьбе ружейную лямку.
— Право, олух! — продолжая осматривать его, рассудил Фролов.
Растерянно хлопнув ресницами, с тоской поглядывая на уходившую колонну, солдатик перемялся и выжидающе молчал. Никифора позабавила его пугливость. Еще в Красноуфимске, перед выступлением, приметил, как капрал чистерил его за опухшую, в грязных пузырьках, ногу, хотя в конце и позволил идти вне строя. Никифор же был и того хуже — денщик.
— Небось портянки ленился стирать, экий дурень. Навтирал грязи… Это ж не лапти, понимай, — досказал он поласковее.
Солдатик украдкой прикидывал расстояние до уходящей все далее команды. Слизывая губы, весь подался в ту сторону.
— Да не дергайся! Хромой жеребец… Залазь уж, — Никифор, склонившись и ухватя за ствол ружья, затянул солдатика на облучок.
Поехали. Солдатик держался на краешке. Опустив с ноги сапог, потирал голенище, наслаждаясь передышкой. На тряских местах оборачивался, вглядывался в глубь фуры. Офицер болтал сонной головой, пока солнце не нагнало обеденной духоты.
— Никифор… Никифор?! — неожиданно разнеслось за спинами. — Слышь-ка, Никифор… Голова раскалывается…
— Прикажете остановить?
— Да не-е…
— Тогда, мож, распаковать?
— Куда это мы? — офицер попробовал выглянуть за полог.
— Так на хутор дальний. Не то, помню, Чигвинцевых, а то, мож, Криулинских, ваше благородие. Казаков карать. Ай запамятовали? — выкрутив мощный торс, возница всмотрелся в бескровное подобие лица, сострадающе покачал головой. — И бумага при вас имеется…В кармане-то пошарьте.
Тамарский прощупал сквозь сукно камзола свернутый вчетверо пакет, но доставать не стал. Откинувшись назад, громко и фальшиво запел:
Генерал-то немец ходит,
За собою девку водит.
Водит девку, водит немку,
Молодую иноземку…
Покричав, помурлыкав под нос, посвистев и уж совсем грустно поскользив взглядом по охватившему дорогу лесу, приказал:
— Ищите привал.
Версты через полторы лес оборвался, и на взгорке приютило взгляд крохонькое именьице. Над одной стороной серых бревенчатых изб деревеньки спорило с пологим склоном растянутое одноэтажное здание с узким мезонином. Чуть далее с тракта уводила к нему сосновая аллея. Заручившись кивком подпоручика, поскакал туда прапорщик узнать, примет ли помещик, а главное, не сбились ли с дороги. Взятый из самой Красноуфимской станицы казак сбежал, едва они пошли лесом. Солдаты повеселели, их походный опыт сулил отдых.
И верно, привал затянулся. В первый же вечер Тамарский между бокалами вина и подмаргиванием дочке хозяина проиграл имевшиеся у него деньги, а скоро и в сундучке каптенармуса осталась перезвякиваться медь да книга с красивым подпоручиковским росчерком… И наутро, под присмотром капрала, замахали косы в руках солдатских, отыгрываясь за командира. На барском дворе удержался денщик да несколько больных.
С побудным горном вышел набрать еловых щепок Никифор Фролов. Он так ловко выучился заваривать чай, так тонко намешивал туда лесных ягод и трав, что даже на добром постое держалось на нем утреннее чаепитие. Потягиваясь, зевая и крестя рот, он приметил вчерашнего солдатика.
— Че зазря трешься? Поднеси-ка, браток, полешек.
Солдатик живо сбегал к поленнице, сложил у чурбака, на котором возле людской рубили мелкую живность, пяток крупноколотых поленьев. Никифор попробовал на ноготь взятый в людской топор. Остался доволен. Хватан с замахом — ух…
— Рекруты сказывают: вона ты шибко грамотен… — маясь, подступив сбоку, вопросил солдатик.
— Домой отписать занеможил? — Никифор уже щепал прозрачных чурочек на разжижку.
— Истужился… — солдатик вздохнул, по-деревенски утер рукавом нос и покорно обронил на грудь голову.
Был он нескладен, не прибран, не выучен еще хлебать служилую кашу. Не притершийся пока в солдатский круг, казался, да и был, как всякий из новобранцев, пополнивших полк, одинок. Сколько таких начинало науку на глазах Никифора, ошибешься считать, но лишь в последние годы стал он чувствовать к ним жалость.
— Чего ж, голубь, выправим. Бумажицей с чернилом разживемся и сделаем. Если сладу нету, отмараем письмецо… Только сказать, чрез словцо человека не ступаешь — одна растрава. Да не ж, я с усердием, голубь… Ну, ну, — успокоил заволновавшегося солдата Никифор. — То ж я к разговору… Сам-то, замечаю, не пермских мест?
— Костромской.
— Не доводилось, да-аа… И хорошо тама?
— У-уу… а-ааа… дюже! — солдатик совсем засобирался поведать о родном уголке, готовый заново прожить дошинельную жизнь, но из дверей господского крыла послышался голос, заставивший его запнуться.
— Никифор?! Тебя где носит, старый сапог! С утра прохлаждаешься?! Забыл, что ль, ученья?
— Не дрейфь, — Никифор покровительственно глянул на солдатика, полного столь животного страха, что только не шевелил ушами, вылавливая звуки. — У них то нервами прозывается. Чулая жила по-нашему.
— Никифор! Чешешься? Давай за шампанским. Тебе дадут там, — подпоручик вышел как спал, разве что сапоги натянул. Глаза вяло проглядывали сквозь набухшие мешки. Он был чуть старше вытянувшегося перед ним солдатика, которого обошел, как не к месту вбитый кол.
Пока Фролов стребовал бутылку и установил ее на столике в беседке, солдатик, унырнув на кухню, застыл навытяжку с груздем на вилке и банкой под мышкой. Ополоснув фужер, подпоручик посмотрел на выжидающего солдатика:
— Очумел, служба?
Допив до донышка, немного поскучав, Тамарский ушел досыпать.
— К обеду придешь. Да хорошенько буди… И чтоб самовар кипел, — наказал он через зевок денщику.
Никифор сходил к фуре, принес коробку с чашками. Развернул подгрызанную сахарную голову. Скоро закипел промятый дорогами самовар.
— Подходи, не трусь, — пригласил толкающегося возле беседки солдатика Фролов. — Да как величать тебя, голубь?
— Федей кликали.
— Ну, Федя, съел медведя, подсаживайся.
Оторванный от впитанного с молоком матери уклада тяжелого, зато привычного крестьянского труда, казавшегося на отдалении праздником, впал Федор в такую безысходность, что порой готов скрутить себе руки-ноги и броситься в какую реку. Хлебая сроду не питого чая, он думал-передумывал и не заметил, как проговорился:
— Как стерпеть-то?
— Стерпится, — подбросив ему собранные на ладонь сахарные крошки, ответил Никифор. Казалось, ему было известно все, о чем думалось солдату.
— Пошто ты не уходишь? Ведь воля вольная на руках? Волюшка!
— Воля, баишь? Наша воля — помереть в поле. Нетуть ее, куда ни подайся. Да ты чайком балуйся, польза в нем великая!
— Я бы в деревеньку вернулся.
— Стригунком-то сладко, а через жизнь протопав… Про отца с матерью прознать бы… Да померли, должно. — Никифор, поболтав в чашке остатки чая, плесканул ими под стол. — Меньший я был и своей охотой пошел…
— Чегоженьки, сами шинелю надели?!
— Выходит, так. — Никифор погладил солдатика по мягкому чупу. — В тот год решил мир черед нашему двору. Так и так, ставьте рекрута, и указали на старшего братана… Все из-за девки… — денщик помолчал. Забросил новую порцию щепок. Разлил по чашкам свежего чая. — Девка не в деревню вышла, заметная, вот и приглянулась барину нашему. Он, понятно, не сжелал иметь братана совместником… Так вот… Ну, а заслыша по себе такое невзгодье, положил братка отмститься. Уж шибко он с прилукой слюбился. Мне-то ту пору одно балагурство, но и то примечаю, родители наши запечалились. Правду, и так сплошь невейкой кормились, а управили б братца в Сибирю, и вовсе по миру иди. Сговорились в ноги нашему… Ну, во. Подступаем на двор, аккурат схожий, только у нашего дом оштукатурен да, помнится, повыше. Пришли. С нами народу увязалось полюбопытствовать. Ждем, как водится, надеемся в терпении. И, как я теперьча догадываюсь, просчитался барин: ему и мышку думалось съесть, и кошку погладить — ан не вышло! Ежель, говорит, найдется охотничек пойти в солдаты, то он позволит брату остаться и даже венчаться дозволит. И тут-то бац — я! Уж больно скучили ушам вздохи их… Посадили нас на подводы и уж с деревни сошли, служилые, собирать нас присланные, песню взгаркнули, а братка с прилукой все идут позадку, слезки трут. Жалко им меня и благодарны по гроб! Крестят на путь-житуху, а мне весело на них поглядывать. Я-то и рад, что вырвался! По секрету, другой раз сомневаюсь: уж не от бари ли я задался, раз так охочны мне места и люди чужие?
— Апосля, потом-то, как склалось?
— Ну, коротенько досказать, в Саратове поставили нас под казенную мерку. Пообвык. Фрунт и ружье не велика азбука — знай зубы сплевывай! Зато и нагляделся, чего в избе да на печи ввек не узрить. В немецком Берлине-городе постаивал. Скажу тебе! Кругом камни, лепота по домам всякая, чудная. Вот только бабы тощи, не в пример, положим, ляшским. Эти навроде наших — превеликие охотницы на солдатские обманки поддаваться!
— Я тоже отпишу моей, напомню…
— Как знаешь, — Никифор поскучнел, засобирал со стола. — А совет примешь — так упусти из памяти и родителей и приваду. Не дотянешься до них. так пошто пустотой сердце беренить.
— А как жить-то тогда?
— Как знаешь.