Жуана — персонаж незначительный. В нашем рассказе она играла второстепенную роль. То была одна из тех теней, что промелькнут на секунду в глубине театра и исчезнут. Быть может, тем не менее, читателя уже немного заинтересовала эта пытавшаяся спасти Филиппа д'Онэ девушка, которая была беззаветно преданна своей хозяйке. Истории, однако же, есть дело лишь до персонажей первого плана: королей, пап, императоров, полководцев, законотворцев, министров, президентов — в счет идут лишь они. В этом убедили народ. В этом его и сейчас убеждают. В этом и дальше будут его убеждать. И народ поверил, верит, будет верить до того дня, когда заметит, что лишь он один представляет интерес, а все те, кого предлагает ему почитать история — пусть и храня ненависть, — по сути, являются лишь статистами. Вот только это хитрые статисты, всегда находящиеся на авансцене: там, где есть свет и кое-что другое.
В уважающем себя романе все обстоит точно так же. Автор сочувствует лишь тем героям, которые занимают в его романе прочную позицию. Это косвенная дань уважения правильному устройству общества, основной принцип которого — уплыть вперед, подняться как можно выше по течению в лодке жизни, откидывая ударами весла тех, что тоже стремится наверх.
А так как мы к подобному уважающему себя роману испытываем отвращение и нисколечко не уважаем Историю — этот пандемониум лжи, — то нам нравится следить за делами и поступками самых незначительных персонажей, уделяя статистам столько же внимания, сколько уделяется тенору или примадонне. А если вы с нами не согласны, читатель, пропустите эту главу, только и всего.
Итак, Жуана по знаку короля удалилась в тот момент, когда Людовик X вошел в занимаемую Маргаритой комнату. Когда же Его Величество ретировались, — Жуана заметила его проходящим мимо выстроившихся двойной шеренгой в прихожей стражников, — естественно, тогда служанка вернулась. И тотчас увидела распростертую на полу, почти без сознания, королеву.
Жуана бросилась к Маргарите, помогла подняться и довела до кровати, на которую та и рухнула.
Жуана попыталась узнать, что же произошло. Но тщетно. И тем не менее королева была не в обмороке. Глаза ее были закрыты, губы и руки конвульсивно дрожали.
Жуана сначала заплакала, но быстро сообразила, что госпожу сейчас беспокоить не следует, и лучше дать приступу пройти. Поэтому на цыпочках она отступила и присела на стул в углу комнаты, ожидая, когда Маргарита позовет ее или подаст знак подойти.
Следует, однако, заметить, что, на взгляд Жуаны, все эти нависшие над королевой тучи должны были неизбежно рассеяться. Она испытывала благоговейное почитание к тем людям, что стоят выше всего остального человечества и зовутся королем и королевой. Она и в мыслях не допускала, что королеву может постигнуть какое-то наказание. Завтра, несколькими днями позже, двери этой тюрьмы откроются и королева вернется в свои покои еще большей королевой, чем когда-либо.
Вот что думала Жуана, тогда как ее мокрые от слез глаза издали пристально смотрели на Маргариту.
Время от времени взгляд девушки пробегал по комнате, и в одно из таких мгновений она заметила оставленный королем на столе пузырек. Сперва, увидев его, она ничуть не удивилась, не встревожилась. Затем, убежденная, что, должно быть, это она сама поставила туда флакон, служанка поднялась, чтобы вернуть его к другим таким же: так как королева, даже в таких ужасных обстоятельствах, не забывала заботиться о своей красоте и распорядилась принести из своих покоев множество пузырьков, кремовых баночек и щеточек, перечисление и количество которых удивили бы даже самую кокетливую из современных дам. Действительно, в те времена туалетный столик не только знатных дам, но и мещанок представлял собой настоящий караван-сарай, и некоторые из тех средств, коими пользуются сегодня, имели бы на этом столе печальный вид.
Она взяла этот флакон в руки, внимательно осмотрела.
И она его не узнала!
Жуана вздрогнула. Что мог содержать этот пузырек? Кто поставил его сюда?
Существовал только один возможный ответ: его принес король.
Долго малышка Жуана с недоверием изучала эту прозрачную жидкость, что блестела в хрустальном флаконе. Чем бы это могло быть? В голову ей пришла мысль о яде, и от этой мысли она испытала непреодолимый ужас. Это не могло быть правдой! Нет! Король не мог принести королеве яд!..
Что делать? Что думать? Жуана поставила флакон на стол, вновь его взяла, снова поставила, затем вдруг решилась: она прошла за занавески окна, приподняла раму, опустошила пузырек и, вернувшись в комнату, наполнила его водой и вернула на стол, на то самое место, гдè он стоял…
Жуана и сама бы не смогла объяснить, почему она так поступила. Вероятно, в голове у нее выстроилась такая дилемма:
Если это яд, и я его там оставлю, моя королева умрет!
Если это не яд, и моя королева начнет искать этот пузырек, она ужасно рассердится, если я его выброшу.
Поэтому я вылью содержимое и оставлю флакон.
Что бы это ни было — умозаключение или же инстинкт, — пузырек вновь был на своем месте, плотно закупоренный хрустальной пробочкой.
Вот только содержал он уже не яд, но воду.
Жуана вернулась на свой наблюдательный пост, и тогда заметила, что королева начинает успокаиваться.
Она увидела, как Маргарита открыла глаза, приподнялась, опершись на локоть.
Увидела, как взгляд королевы упал на флакон.
И тогда Жуане показалось, что во взгляде этом промелькнула некая ожесточенная радость.
Малышка-служанка встала и подошла к королеве.
В этот момент дверь открылась, и офицер, что командовал дежурившими в прихожей стражниками, подал ей знак.
Жуана подбежала к офицеру, который промолвил:
— Пойдем, мне нужно сказать тебе кое-что от имени короля.
Жуана вышла в прихожую, закрыв за собой дверь.
В этот момент Маргарита поднялась на ноги, прошла к столу, без малейших колебаний откупорила флакон и выпила его содержимое до последней капли.
Затем, со странной улыбкой, она вновь растянулась на кровати и закрыла глаза.
— Что вы хотели, господин офицер? — спросила Жуана.
— Следуйте, дорогуша, за этими двумя бравыми солдатами, — произнес офицер, хохотнув.
Жуана сделалась бледной как смерть, увидев, что один из этих стражников встал слева от нее, другой — справа, и оба подхватили ее под руки. Служанка королевы позволила себя увести, не сопротивляясь, но прошептала:
— Куда вы меня ведете?
— О, совсем недалеко отсюда!
Действительно, то было недалеко: бедняжку вели в подземелья Большой башни.
Возможно, читатель помнит, что в этих подземельях когда-то содержался Филипп д'Онэ, которого малышка Жуана тщетно пыталась освободить, помнит, что в некоем закутке на первом этаже этой башни располагалось жилище охранника этих камер и «каменных мешков». Возможно, наш читатель даже не забыл, что тюремщика этого звали Шопен, и он был влюблен в Жуану.
— Шопен! Эй, Шопен! — прокричал один из солдат, которые сопровождали или, скорее, несли дрожащую и полумертвую от страха Жуану.
— Шопен! — добавил другой. — Тут новая птичка для одной из твоих клеток.
Шопен не ответил. Шопена не было в его жилище. Этой отвратительной мокрицы не оказалось в ее дыре. К счастью для Шопена, так как увидь он, что речь идет о заточении в камеру той, которую он любил, надзиратель, вероятно, предпринял бы какую-нибудь отчаянную попытку спасти девушки, в результате чего и сам угодил бы за решетку.
Один из стражников, вынужденно взвалив тогда на себя обязанности тюремщика, вошел в берлогу Шопена, увидел висевшие на гвозде ключи от камер и взял их.
— И куда ее определим? — спросили друг у друга солдаты.
— Да любая камера подойдет, — промолвил один после непродолжительного раздумья, — спустим ее как можно ниже и как можно дальше, то есть в глубины второго подземелья, в ту преисподнюю, куда помещают тех, кому суждено быть забытыми на земле и на небе, в «каменные мешки», где узники умирают от голода, холода и жажды.
Когда они возвращались, то наткнулись на спускавшегося в подземелье Шопена, который что-то бурчал себе под нос.
— Шопен, — сказал один из солдат, — мы привели тебе гостя.
— Да. Но вы взяли мои ключи. Если я расскажу об этом, вам выпишут десять, а то и все двадцать ударов палкой.
— Ага! Вот только тогда тебе придется рассказать и о том, что тебя не было на посту!
— В камерах — ни души, — прорычал Шопен. — Я вправе прогуляться, когда там никого нету.
— Конечно, но тогда — не сердись. Вот твои ключи.
Шопен схватил их, как некое сокровище, проворчал парочку проклятий и поднялся наверх вместе со стражниками.
— Куда вы его поместили? — спросил он.
— Да в номер пятый, полагаю, — сказал один из солдат.
И, забыв и думать об этом инциденте, который казался им ничтожным, они вернулись на свой пост в прихожую Маргариты.
— Прекрасно! — пробормотал Шопен, оставшись один. — Камера номер 5. Стало быть, это кто-то, кому предстоит умереть здесь. Что ж, меня ждет еще одна приятная прогулка к Сене с трупом на плечах. Молодой он? Или же старик? Ба! Да какая разница. Увижу, когда пойду за ним. Могу поспорить, что, да, поспорим: этот протянет дней пять, не больше.
Валуа не отдавал приказа помещать Жуаны в «каменный мешок». Он распорядился только арестовать ее и бросить за решетку в Большой башне. Он сам намеревался допросить служанку, дабы выяснить, известно ли девушке хоть что-то из ужасной тайны королевы. Беспечность офицера, отсутствие Шопена привели к тому, что бедняжку Жуану помести в одну из подземных камер.
По прошествии трех или четырех дней Валуа, наконец, имел возможность явиться в Лувр. Заодно он разыскал и арестовавшего Жуану офицера. Граф собирался допросить девушку.
Когда Валуа спросил, где содержится Жуана, офицер, в свою очередь, спросил об этом у выполнявших его поручение солдат, после чего повторил их ответ графу:
— Второе подземелье Большой башни, камера номер 5.
Валуа вздрогнул, затем на его губах заиграла странная улыбка.
— Следует ли привести узницу к вам, монсеньор? — спросил офицер.
— Нет-нет, не нужно, — отвечал Валуа. — Она в надежном месте, пусть там и остается.
Офицер удалился и тут же, в свою очередь, забыл об этом разговоре.
«В «каменном мешке»! — подумал граф. — Все, что ни делается, — к лучшему. Теперь, если эта девушка и знает тайну, она унесет ее с собой в могилу. Если же не знает, это даже еще лучше».
И Валуа тоже, в свою очередь, выбросил Жуану из головы.
Оставшись один, Шопен бросился на свою складную брезентовую кровать, на которой он проводил в мечтаниях все свободные от службы часы. Часы эти, впрочем, составляли девять десятых его жизни, в силу того, что его служба — не очень сложная даже тогда, когда ему приходилось относить узникам первого подземелья еду и питье — становилась совсем простой, когда из заключенных оставались лишь те, что содержались во втором подземелье.
По сути, его обязанности заключались единственно в том, чтобы распределять несчастных по камерам и время от времени спускаться вниз, дабы удостовериться, что они все еще живы. Затем, когда смерть делала свое дело, Шопен подбирал труп и выбрасывал его в Сену.
Именно таковы были обязанности Шопена в тот момент, когда в тюрьме остался лишь один узник, — тот, что находился в пятой камере второго подземелья, что само по себе лишало Шопена необходимости относить ему еду и питье.
Он должен был лишь ждать, когда его пленник перейдет в мир иной.
Вот почему, не зная, что бы такого сделать, Шопен бросился на свою складную кровать и, уставившись на толстый, черный и густой ковер, что выткали на его потолке пауки, предался своим обычным занятиям. Сначала он сиплым голосом промурлыкал весь свой репертуар любовных песенок, который состоял из двух куплетов, которые он заучил в тот день, когда ездил на ярмарку в Ланди, где долго слушал менестреля. Исчерпав всю свою музыку и поэзию, он взъерошил и без того взлохмаченные рыжие волосы и принялся заключать пари с самим собою. Он спорил сам с собой на палку кровяной колбасы, что узник умрет вечером пятого дня, затем — на пинту гипокраса, — что у его пленника черная борода, затем — на три кружки ячменного пива, — что он обнаружит на трупе деньги, когда будет рыться в карманах покойника, прежде чем отнести его к Сене.
Закончив один спор, Шопен перешел к другому, который, похоже, его интересовал не меньше, так как огромный рот тюремщика растянулся в улыбке, и он прошептал:
— Спорю на кувшинчик меда, что сегодня я наконец-то увижу ее!
Ею была Жуана!..
Шопен безмолвно рассмеялся, затем, соскочив со своей брезентовой кровати, пробормотал:
— Что делает она там, наверху, запертая с королевой? И почему вообще королеву держат взаперти в Большой башне? И знает ли об этом король?
То было для Шопена невероятное событие: содержащаяся под стражей королева!
Он и так, и этак прокручивал данное событие в голове, пытаясь понять, что бы оно означало, но и подумать не смел, что королева может быть узницей; то было чудовищное предположение, и он вздрагивал при одной лишь мысли о том, что его могут заподозрить в том, что он допустил саму возможность этого неслыханного преступления: королева, находящаяся в заточении!
— Это какая-то шутка, но не хотел бы я оказаться в шкуре того, кто это сделал. Уж я-то знаю нашего сира Людовика! Однажды он так вмазал мне по носу, что кровищи вытекло, как из зарезанного поросенка. А все почему? Потому, что он встретил меня на своем пути и заявил, что эта встреча вызвала у него тошноту, как оно и было. Словом, горе тому, кто посмел так пошутить!
Он надолго задумался, а затем пошел и встал у входа в башню, в надежде на то, что вскоре шутка эта закончится, Жуана выйдет вместе с королевой, и он наконец ее увидит.
Тем временем спустились сумерки но было похоже, что шутке еще далеко до конца, так как ни Жуана, ни Маргарита не появились.
Шопен возвратился в свою берлогу. Он не был печален, просто сказал себе:
— Что ж, вернемся туда завтра!
Шопен обладал кротостью и долготерпением быка, который тщательно все обдумывает. Тюремщик принялся спокойно готовить ужин, говоря себе:
— Я проиграл кувшинчик меда, на который спорил с самим собою, но все равно его выпью, так как то, что ушло сегодня, непременно придет ко мне завтра.
Поэтому он приготовил ужин и начал с того, что вытащил заранее приготовленный кувшинчик, который рассчитывал выпить благодаря только что заключенному компромиссу. Опустившись на колени перед очагом, составленным из толстых плиток, Шопен собрал подгоревшие щепки, положил на них охапку хвороста и дунул: из его могучей груди вырвался настоящий ураган, и высокое пламя невероятными отблесками осветило этого странного индивида и берлогу, в которой он обитал.
Когда щепки превратились в раскаленные угли, Шопен направился в угол своего логова, взобрался на табурет и отрезал большой кусок шпика, что свисал с закрепленной под потолком балки. Кусок этот он закрепил на конце бечевки и принялся вертеть ее над огнем, издавая глухое ворчание, когда жару удавалось опалить его толстую, как у бегемота, кожу.
Таков был ужин Шопена.
Он слопал этот сочащийся жиром красновато-коричневый кусок свиного сала, вгрызаясь в него не хуже собаки и закатывая глаза от удовольствия.
Затем, зажав в кулак выщербленную кружку, в которую он перелил содержимое своего кувшинчика, он осушил ее одним махом, и тогда глубочайшее ликование озарило это наполовину закопченое от чадящего пламени лицо: Шопен пребывал на вершине блаженства.
Долго еще в неясном полумраке логова, освещаемого лишь отблесками затухающих угольков, сидя на корточках у огня и подперев кулаками свою рыжую бороду, Шопен обдумывал свое счастье, то есть пищеварение.
Затем, немного захмелев от меда, он проворчал:
— А не пройтись ли мне по моим садам?.. Почему бы и нет? У короля с королевой — свои сады, в Лувре и в Нельском особняке, а у меня — свои. Вот только сады короля находятся наверху, а мои — внизу. И это справедливо: каждому — свое. К тому же, я давно уже не имел возможности туда спуститься.
Сказав или, скорее, проворчав это, он открыл железную дверь — вход в подземелья Большой башни, и в сумерках, не взяв с собой даже самого жалкого фонаря, крадучись спустился вниз. Он превосходно знал эту преисподнюю и с наслаждением вдыхал те запахи гнили и плесени, которые она испускала. Он знал все места, где следовало переступить через ту или иную расшатавшуюся ступеньку; что же до лужиц в этих темных проходах, то — в силу того, что он был босиком — они его заботили мало.
Сердце его глухо стучало от волнения; то было его единственное — помимо кусков шпика и кружек меда — удовольствие, то был его собственный спектакль; он разыгрывал сам с собой то комедию, то драму; он испытывал бесконечную радость, когда бесшумно подходил к двери камеры и слушал стоны и мольбы умиравших там бедняг. Подземелья Большой башни были его садами.
Слишком чувствительный читатель испытает, быть может, некий трепет перед этим существом.
Почему?.. Он был не более опасен, чем гончая, вгрызающаяся зубами в бок кролику, мирно резвившемуся «на тмине, вспрыснутом росою»[13]; Шопену были неведомы ни сожаление, ни ненависть; он не знал, что такое добро или зло; он жил в сумерках своего времени, приумноженных сумерками его души.
Итак, без малейшего колебания или страха тюремщик приблизился к двери камеры номер 5 и прильнул к ней, к этой двери, ухом. Губы Шопена растянулись в ликующей улыбке, и он прошептал:
— Еще держится!.. Спорю сам с собой, что через пяток дней он будет уже на пути к Сене. Нет, это слишком много, через четыре. Ха-ха!.. Этот не такой, как тот, последний, что не произнес и слова. Какие крики, какие вопли!..
Действительно, у Жуаны, которая прекрасно поняла, в какое зловещее место ее поместили, и знала, какая судьба уготована несчастным узникам второго подземелья, так вот, у Жуаны начался ужасный приступ отчаяния. Казалось, вся ее жизнь взбунтовалась в ней. Смерть, отвратительная смерть в этой грязной дыре!.. Только не это!.. Она рвала на себе волосы, царапала лицо, ужас ее изливался в диких криках.
— Хе-хе! — ворчал Шопен, топая ногами от удовольствия. — Будто нож к горлу приставили! Никогда еще не слышал столь прекрасных криков! Определенно, спорю на два дня; хватит и этого. Какая глотка!..
Достаточно повеселившись, Шопен удалился, как и пришел, — отвратительное ночное чудовище, крадущееся по беззубым ступеням винтовой лестницы.
Однако же в открытую дверь он не прошел.
Присел на последней ступени и принялся снова слушать эти поднимавшиеся из земных глубин мольбы.
— Какая глотка! — повторил Шопен. — Нет, никогда еще я не слышал подобных стенаний.
Тюремщик попытался рассмеяться и вдруг понял, что дрожит. Он наклонился, прислушался получше. Он уже даже не улыбался. Возможно, ужас этих стенаний превосходил самое страшное из того, что Шопену доводилось слышать до этого дня.
Кожа на его руках была толстой, как у бегемота, но как-то слишком сильное пламя из очага лизнуло ее. Шопен тогда не слабо взвизгнул, увидев, что поджарился.
Вокруг его мыслей, сердца, души тоже была некая оболочка, кожа, и не менее толстая, но на сей раз эта кожа, быть может, тоже опалилась. С величайшим изумлением Шопен почувствовал, что вот-вот заплачет.
Он заткнул себе уши. Эти крики были слишком печальными. Он не хотел их слышать, но и мысль о том, чтобы уйти, закрыть дверь, не приходила ему в голову.
Шопен опять прислушался. Новая дрожь пробила его до корней нечесаных рыжих волос.
— Ну и дела, — пробурчал тюремщик, — так это женщину туда поместили! По крайней мере, голос у него, как у женщины! Скорей бы уже он заткнулся!..
— Что ты здесь делаешь, скотина?.. Ну-ка закрой дверь, да по-быстрому!..
Шопен распрямился, рыча, как собака, и вдруг сделался исполненным почтения. Тем, что говорил с ним так, был офицер, тот самый, что сторожил королеву.
Позади офицера держались человек десять солдат, которых он захватил с собой, так как пришло время сменить караулы…
— Да закрой же ты дверь наконец!.. — продолжал офицер. — От этой Жуаны шум стоит — на всю башню!
Уже начавший закрывать дверь Шопен неистово задрожал с головы до пят.
— Что?.. — пролепетал тюремщик. — Это еще кто такая — Жуана?.. Офицер расхохотался. Шопен, с его изумленным лицом, отвратительным широко распахнутым ртом, выпученными глазами, действительно представлял собой забавное зрелище.
Затем офицер пожал плечами и начал подниматься. Стражники последовали за ним.
Шопен, где стоял, там и остался стоять — потрясенный, окаменевший.
Внезапно он зарычал, бросился в свою берлогу, зажег факел, схватил ключи и кубарем скатился вниз по лестнице. Отперев камеру номер 5, он ворвался внутрь и вот что увидел:
В самом дальнем от двери углу, в углублении, что образовалось из-за пониженного свода, лежало нечто вроде кучки тряпья. В этой кучке виднелось лицо женщины, молодой девушки — странное лицо с широко открытым ртом, из которого, через равные интервалы, вырывался однообразный крик, крик пронзительный, который начинался с мрачной модуляции, повышался до безумного вопля, а затем медленно угасал. Все это повторялось с ужасающей регулярностью. В глазах женщины — стеклянных, помутневших — уже отсутствовало человеческое выражение.
— Жуана! — проревел Шопен.
Жуана не увидела света факела. Не услышала она и страшного крика Шопена. Она продолжала свое безумное монотонное завывание.
Шопен отбросил в сторону факел, который погас. Он схватил Жуану на руки, приподнял и понес. Он смеялся. Волосы его топорщились. С уст его слетали невероятные ругательства. И он смеялся.
— Надо же, какая удача! Я выиграл! Спорил ведь сам с собою, что я ее увижу!.. Замолчи! Замолчи! Как услышу тебя, все внутри переворачивается, знаешь ли, и потом, если тебя услышат другие, тебя вернут в камеру номер 5, а меня поместят в шестую. Так что заканчивай! Да замолчи ты наконец!.. Но какая удача!.. И почему тебя только сюда поместили? Что ты такого сделала? Впрочем, какая разница? Да не кричи же ты так!..
Помешательство от страха не уходит так же быстро, как наступает. Жуана даже не осознавала, что с ней. Она продолжала издавать, с той же зловещей регулярность, свой преисполненный острого ужаса крик, свой предсмертный вопль.
Шопен вошел в свое логово и бросил Жуану на брезентовую кровать. Девушка даже не двигалась, даже не пыталась бежать. Шопен слонялся по этой клетушке, покачиваясь, обхватив голову руками, — он и сам уже был на грани безумия.
— Она не замолчит!.. Ах! Но. Да и пусть приходят!.. Так, ключи от калитки, ключ от потерны, вот он. Нет, но как же мне повезло! И когда же она наконец заткнется?..
Он схватил два огромных ключа, один из которых открывал калитку, через которую можно было выйти на дозорный путь, а другой — потерну, что вела к реке. Через них и проходил Шопен по ночам, когда нужно было утопить тот или иной труп.
— В дорогу! — пробормотал он с хриплым смешком. — Прощайте, мои сады, я ухожу с Жуаной; не хочу, чтобы она умерла!
Он подбежал к кровати, подхватил девушку на руки. В этот момент дверь берлоги резко открылась, и появились пятеро или шестеро вооруженных солдат.
— Черт возьми! — проворчал Шопен. — Тебя все же услышали!
Жуана по-прежнему издавала свой монотонные крик отчаяния и страха.
— Эй, мэтр Шопен, куда это ты собрался?
— Боже правый, да он уносит девицу, которую мы сюда поместили!
— Его песенка спета: будет повешен или четвертован за преступление на почве страсти!
Солдаты рассмеялись.
Шопен закинул Жуану на левое плечо, словно какой-то сверток. Впрочем, казалось, он не испытывает ни усталости, ни стесненности в движениях.
— Дайте пройти, — сказав он, шагнув вперед.
В правой руке он держал ключи от калитки и потерны.
— Пропустите, я сказал! — повторил он с неким нетерпением, возможно, лишь смутно понимая, что на самом деле происходит.
Он любил Жуану. Он вырывал ее из когтей смерти. И он уносил ее с собой. Что может быть проще и естественнее? Неужели люди так настроены друг против друга, что готовы убить? Такие зачатки мыслей крутились в этот момент в его окостенелой башке, и он забывал все то зло, которое сам, будучи тюремщиком, делал людям.
Солдаты уже покатывались со смеху.
— Назад! — проворчал один из них. — Не то и тебя.
Договорить он не успел: он упал, сбитый с ног тяжелой связкой ключей — опасной палицей в руках этого чудовища.
В то же время Шопен ринулся вперед, дубася все, что попадалось под руку; вот уже и второй стражник упал, и явно не ожидавшие такого приема солдаты на несколько секунд пришли в смятение. Шопен вихрем пронесся между ними.
Поднялись крики. Шопен бежал прямо к дозорному пути; стремительно преодолев два двора, он оказался у калитки, которую открыл, вышел и запер дверцу на ключ.
В этот момент подоспели преследователи, но они смогли лишь наблюдать через прутья, как спокойно удаляется Шопен, — решетки тогда делали на славу. Тюремщик был уже далеко; он подходил к воротам. Теперь ему уже ничто не грозило: лишь у него одного имелся ключ от этих ворот, через которые он совершал свои ночные вылазки.
Жуана перестала кричать: она потеряла сознание.
Шопен опустил ее в лодку, в которой вывозил на середину реки трупы. Перебравшись на другой берег, он вновь поднял Жуану на руки и понес. Вскоре он углубился в извилистые улочки Университета. Там, вынуждены признать, мы потеряли следы Шопена и Жуаны. Что с ними стало? Этого мы не знаем.
Вот только в некой летописи мы читали, что лет этак через пятнадцать, в правление Филиппа VI, в Университете, рядом с Адскими воротами, появилась таверна, на вывеске которой — прямо как на гербе папы римского — красовались два скрещенных ключа. Похоже, то были настоящие ключи — огромные, ужасные с виду. Настолько, что под переплетением ключей был изображен раскроенный череп, а на железном флажке, коим все это было увенчано, имелась такая надпись:
«У головокрушащей палицы».
Таверну эту содержала миловидная кумушка, которая, если верить все той же летописи, была отнюдь не строга с предприимчивыми студентами, что, из любви к ее глазам, посещали этот кабачок. К тому же, мы слышали, что эта славная кумушка была замужем за неким великаном — застенчивым, молчаливым и обожавшим свою жену, которая, к слову, водила его за нос, и что этот рыжеволосый великан любил предлагать клиентам этого заведения бесчисленные пари. Уж не был ли этим великаном Шопен? И не была ли этой кумушкой Жуана, которая — то ли из признательности, то ли для того, чтобы заручиться защитой могучего кулака — в конце концов согласилась стать женой тюремщика из Большой башни Лувра?