Подруга Русакова Наташа Санина жила на правом берегу реки. Одна в большой двухкомнатной квартире роскошного номенклатурного дома, в микрорайоне, специально выстроенном для начальства в середине семидесятых годов на высоком холме и получившего у степногорцев два названия. Одно — тривиальное, имеющее хождение в разных городах — «Царское село», а другое позадиристей и пооригинальней — «Большие шишки».
Большой шишкой по праву считался когда-то и ее отец, Сергей Степанович Санин, директор одного из крупнейших оборонных заводов города.
Но он умер от инфаркта, умер мгновенно, у себя дома, прямо перед телевизором, днем четвертого октября 1993 года, когда на экране, с легкой руки операторов СЫЫ, пылал и чернел на глазах белоснежный дворец Верховного Совета на берегу Москвы-реки, а танковые пушки на мосту все хлопали, посылая прямо в окна набитого людьми здания снаряд за снарядом.
Так что Сергея Степановича Санина, и, надо думать, не его одного, можно было с полным правом включить в список жертв того расстрела «красного» парламента на глазах у всего изумленного человечества.
С тех пор она и жила одна. Мать ее умерла давно, когда она еще была ребенком, и уже больше трех лет самым близким человеком на земле был для нее Русаков, сделавшийся как будто в одном лице и отцом, и братом, и мужем. Но, может быть, самым главным было то, что он был замечательным другом — не просто самым верным, надежным и преданным, но человеком, которым она не уставала восхищаться и чей ореол не только не померк за три года отношений, но, кажется, светился и сиял в ее глазах все чище и ярче.
Почему они так и не оформили до сих пор отношений? Разве у них были к тому какие-нибудь препятствия и разве не предлагал он ей много раз стать его женой? Как ни странно покажется это, а особенно женщинам, но формального брака боялась и избегала она сама.
Что, собственно, изменил бы он в их отношениях? Да ровным счетом ничего. Их любовь не нуждалась ни в чьих санкциях, она держалась на себе самой, на абсолютном доверии и на том чувстве свободы, которое ей было, по мнению Наташи, совершенно необходимо в их отношениях.
Разумеется, это был брак, но не очерченный сухими скучными рамками загсовской канцелярщины, и в том была его прелесть, легкость и какая-то особенная молодая студенческая праздничность, как бы сама собой исключавшая рутину буден.
Менять это сейчас не было никакого смысла. Может быть, когда-нибудь, когда придет пора обзаводиться детьми, они и сбегают в этот самый загс и проштампуют паспорта, но пока он, ее Русаков, должен был ощущать себя совершенно независимым, ничем не связанным для борьбы, которую он вел как руководитель многотысячного движения «Гражданское действие».
Он был создателем, вдохновителем и идейным лидером этого сообщества. И если ныне в Степногорске и области демократические принципы еще не были полностью растоптаны, то только благодаря существованию этой организации и сумасшедшей энергии ее создателя, прирожденного политического борца и незаурядного трибуна, отважного и бескомпромиссного Русакова.
И вот наконец они в какой уж раз пересекли реку, поднялись на холм и подъехали к ярко освещенному подъезду огромного дома, сложенного из розового кирпича, к неприступной башне, которая словно вызывающе утверждала превосходство ее жителей над всеми прочими простыми смертными.
Наташа набрала номер кода, щелкнуло реле и открылся замок. Они вошли в подъезд, вызвали лифт, кивнули дежурной в ее застекленном загончике и устало обнялись в ожидании, когда приедет кабина.
А в это время на другом конце города, по ту сторону реки, в квартире Русакова надрывался телефон. Ему звонили со всех концов города. Но Владимир не мог этого знать — дня два назад он, видимо, где-то обронил свой пейджер, а потом вдруг забарахлил и отказал сотовый телефон, который пришлось отдать в починку, и он остался без мобильных средств связи по крайней мере до понедельника.
И вот наконец они вошли в квартиру, вспыхнул свет в уютной прихожей, и тяжелая стальная дверь захлопнулась за ними.
Впервые за эти несколько часов она ощутила неимоверное облегчение, и привычная тревожная напряженность немного спала.
Здесь, на восьмом этаже, окруженные толстыми стенами, за дверной броней, они были в безопасности, пусть относительной, временной, но безопасности. И отступил страх, в котором она жила постоянно, с того дня, когда впервые поняла, кем для нее стал этот высокий светловолосый человек, в котором странным образом сочетались мальчишеская веселость и озорство, задумчивость, страстность народного трибуна и серьезность ученого- мыслителя.
Она постоянно боялась за него и знала, что страх ее не только не безоснователен, но совершенно реален и обоснован. Хотя бы уже потому, что страхом была насыщена вся жизнь ее сограждан. Страх был основной движущей силой, основным связующим ферментом людского существования. У страха было множество оттенков, видов и форм, и свой особый страх царил и владел людьми всех сословий.
Кажется, в этом и состояла здесь главная особенность жизни, что никто не мог жить без страха, который только видоизменялся от десятилетия к десятилетию, от эпохи к эпохе, но не уходил и держал крепко всех и каждого.
А Русаков — не боялся. Не хорохорился и не бодрился, просто для него страха как будто не существовало, и поэтому-то ей и было постоянно так невыносимо, выматывающе страшно за любимого. Он стоял как на бруствере, не хоронился в траншеях, не прятался в блиндажах, стоял, открытый ударам и пулям, с тем великолепным пренебрежением многократно испытанного, обстрелянного бойца, которое, наверное, действовало и останавливало даже самых злых, самых свирепых его врагов.
А врагов у него было множество, и в ненависти к нему были самым странным, причудливым образом объединены, казалось бы, злейшие, непримиримые, готовые испепелить друг друга противники.
Выступая на митингах, на собраниях, перед пикетчиками и забастовщиками, перед мужчинами и женщинами, теми же студентами и выброшенными на обочину жизни рабочими «оборонки», он смело обличал местные власти и столичную знать, чиновников Степногорска и казнокрадов в Москве, он не просто бранил и проклинал, подобно записному демагогу — завсегдатаю митингов, но вскрывал подлинные подспудные намерения и мотивы тех, кто, по его убеждению, довел их город, и область, и край, и всю страну до того униженного состояния, в котором она оказалась и в котором погрязала все глубже и безнадежнее.
Статьи Русакова часто печатались на страницах местных газет, и эти газеты с его яркими, беспощадными, разоблачительными публикациями вызывали в людях не только чувство благодарности за понимание и поддержку, но и мобилизовывали тысячи душ и умов на сознательное сопротивление властному беспределу.
А он говорил и писал о сомнительных связях губернатора области, о творимых с легкой руки Платова откровенных беззакониях, о таинственной поддержке, постоянно оказываемой кем-то мэру Степногорска Клемешеву, за которым, как казалось Русакову и его помощникам, тянулся смутный, подозрительный след...
Да что говорить! Такой человек, как Русаков, неизбежно должен был мозолить глаза и торчать как кость в горле у всех и всюду, там, где правило циничное беззаконие, утвержденное на грубой силе.
Наташа знала, как он рискует, знала, как часто, в любое время, в его квартире раздавались звонки с угрозами и проклятиями. Знала, что Русаков, как мог, пытался оградить ее от волнений и, как мог, скрывал свою тревогу...
Но она сама много раз видела то процарапанные, то нанесенные несмываемой краской те же угрозы и грязные оскорбления на двери его квартиры, на стенах подъезда, где он жил, знала, что в передней у Русакова, в забитой книгами однокомнатной квартирке всегда наготове лежат четыре «жигулевских» колеса — так часто и регулярно прокалывали ему шины тайные недруги.
Было что-то удивительное и необъяснимое в том, что он все еще оставался цел, — это было как будто даже противоестественно, что, между прочим, давало повод его противникам задаваться вопросом о причинах его неуязвимости и высказывать подозрения: уж не ведет ли он, случаем, какой-нибудь очень хитрой двойной или тройной игры, ибо как же иначе можно объяснить то, что он еще жив, не похищен, не исчез без следа и даже не изувечен, но напротив, ходит и ездит по городу как ни в чем не бывало, лишь изредка сопровождаемый кучкой своих приверженцев и единомышленников.
Чтобы хотя бы немного сбросить усталость после изнурительных разъездов по городу, Русаков принял душ, но, вопреки обыкновению, облегчения не почувствовал.
Скорее всего, объяснялось это тем, что струи воды не могли смыть и унести волнение, которое не оставляло его. Нет, в глубине души он не мог поручиться, что его увещевания были в должной мере поняты и приняты всеми. Не мог поручиться, что кто-то из молодых да ранних все же не совладает с характером и сунется поперед батьки в пекло. А то, что пекло почти гарантировано и все готово к нему, он не сомневался.
Еще днем, незадолго до потасовки перед университетом, он несколько раз пытался связаться с руководством города и региона, с мэрией, дежурными в областной администрации и начальством областного и городского управлений внутренних дел, однако соединиться ни с кем не удалось, все начальники разъехались, а сам Платов был в Москве, что тоже не уменьшало тревоги.
Единственный, с кем удалось переговорить, был начальник местного ФСБ Чекин, серьезный, вдумчивый человек, который, внимательно выслушав его, сказал, что примет все возможные меры, чтобы не допустить неприятных инцидентов, однако, видимо, обещания своего выполнить не смог или просто уже не успел.
Владимир Русаков знал отношение к себе тех, кого теперь величали элитой, знал, какие сильные чувства он вызывал у них, однако, несмотря на еле скрываемую ненависть к этому смутьяну и горлодеру, они старались, по крайней мере внешне, держаться рамок приличия.
Надо было скорее дожить до завтрашнего воскресного утра, как говорится — утро вечера мудренее, а уж там, спозаранок, снова рвануть в общежития университета и политеха.
Он вышел из ванной — высокий, широкоплечий, с мокрыми светлыми волосами, прошел на балкон, стал рядом с Натальей, глядя на город, раскинувшийся на холмах, и на мерцающую вдали реку.
— Ты простудишься, — сказала она. — Уходи немедленно.
— Да что мне сделается! — беззаботно усмехнулся он. И добавил, помолчав: — Неспокойно на сердце! Все равно боюсь, как бы эти дуралеи не учудили чего-нибудь. А им ведь, нашим держимордам, только того и надо, только и ждут, чтоб влепить любому и каждому, кто выступает против них, клеймо хулигана или экстремиста. Только и ждут, только и ловят, чтоб объявить «Гражданское действие» экстремистской организацией. Естественно, мы же не преступная группировка, не жириновцы и не баркашовцы. Мы им — не «социально близкие». С нас особый спрос...
Они вернулись в комнату, Русаков забрался в постель, которую она расстелила, пока он плескался и фыркал под душем, Наталья прилегла рядом, он обнял ее и буквально тотчас заснул, как засыпают только маленькие дети или очень сильные и очень здоровые люди с чистой совестью.
А Наташа не спала, не могла заснуть — все не выходили из головы те смутные тени, что скользили во мгле и вились вокруг, как бесы и демоны, пока она ждала появления его машины, ждала и не могла дождаться.
Нет, она не верила, не могла поверить, будто эта возня была случайной и не имевшей к ним отношения. И вполне вероятно, что весь день и всю ночь за ним шла слежка и чьи-то гонцы засекали все точки и контакты, фиксировали все встречи вчерашнего тягостного дня. И потом — эта пропажа пейджера, поломка телефона — почти одновременно, в один день...
Она смотрела на него, спящего. Осторожно, чуть касаясь, чтобы не нарушить его сна, поглаживала по еще влажным волосам.
Ее поражало, сколько всего было в этой голове, сколько знал и помнил он и как мастерски, умело, точно распоряжался своим интеллектуальным багажом.
Между ними не было тайн. Так было заведено, так «исторически сложилось». И иначе, кажется, и быть не могло. И все-таки имелось на сердце нечто, тяжкий камень, о котором он не знал и не должен был узнать никогда. То, что и было одновременно главной причиной ее неотступного волнения за него...