... И была ночь, и полумрак, и лампочки перемигивались на елке, бросая на потолок загадочные разноцветные блики — багровые, золотистые, изумрудные... Из приглушенного телевизора слышалась музыка, песни, смех, дурацкая болтовня записных телевизионных шутников и скоморохов, неизменные в такую ночь голоса Яковлева, Мягкова и Талызиной, озвучившей монологи героини Барбары Брыльской.
Они лежали рядом. Наташа молчала, и снова плакала, и целовала его, а он был удивителен в своей бережности и изумлении перед тем, что узнал о ней, внезапно став самым близким, предельно близким, единственным на свете человеком. Они говорили о чем-то, тихо смеялись, шептались и пили уже другое — прекрасное грузинское вино, которое он привез с собой, такой могучий, нежный, щедрый, откуда-то вдруг посланный ей.
Открытие, которое сделал он, кажется, по-настоящему задело и потрясло его. Он все удивленно покачивал головой и смотрел на нее тоже с удивлением и недоумением. А она не спрашивала себя ни о чем. Во всем виделась и ощущалась грозная и необоримая воля рока, к которому бессмысленно обращаться с вопросами, как к смерчу, водовороту или пожару. Случилось то, что случилось, что должно было произойти, вот и все.
Единственное, чего хотелось, узнать о человеке, так стремительно вторгшемся в ее судьбу, как можно больше, как можно подробнее, но о себе Геннадий почти ничего не говорил, только чуть улыбался и отмахивался, лишь вскользь, словно проговорившись невзначай, сказал, что вырос будто бы где-то... за Уралом, в забытом Богом рабочем городке, в страшной бедности, что жизнь прожил нелегкую и несладкую, узнал ее с изнанки, повидал много всего, самого разного, больше черного и мрачного, только чуть-чуть, самую малость разбавленного радостными мгновениями. Что семьи у него нет и не было, что семья — это они, его братья, которым он когда за отца, а когда и за старшего, главного брата, советчика и заступника. Что в жизни часто приходилось и еще придется рисковать, но последние годы, как он выразился, «поперла везуха, всё, как говорят мои подопечные, и в цвет, и в фарт». А совсем недавно он и в политику ударился — никуда не денешься, время такое. Их партия сорвала куш, набрала полный короб голосов на выборах, вот он и стал депутатом Степногорской городской думы от ЛДПР...
А когда, услышав это, она вскинула удивленные глаза, он понимающе усмехнулся и развел руками: мол, как есть, так есть, уж не взыщите, примите как данность.
— Не место красит человека... Всюду ведь разные люди попадаются, верно? Или ты не согласна?
И Наташа, задумавшись и вспомнив свой, как она считала всегда, достаточно элитарный, избранный круг, составленный по преимуществу из таких
же, как и она сама, интеллигентных детей, племянников и прочих отпрысков правящей городской элиты, и то, как все они легко, без колебаний и угрызений совести оставили ее барахтаться и тонуть в ее горе и одиночестве, не могла не согласиться с ним.
А ночь летела и близилось утро. Она не знала, можно ли назвать это счастьем. То, что было с ней, то, что творилось, вообще не поддавалось никаким дурацким формальным определениям. Не было слов любви, кажется, ни одного не прозвучало, а только руки, глаза совсем рядом, будто светящиеся в теплой мгле, прикосновения, нежный шепот, тихий шелест и звон времени. И она думала, лежа на его плече и касаясь щекой его рельефной мускулистой груди, что слова любви, в сущности, мало что значат, и когда их нет, а есть все это, то, возможно, в том и заключается высшая правда.
Уснули под утро. Открыли глаза одновременно, когда в окна комнаты уже вовсю светило солнце и все как будто преобразилось — каждый предмет, каждая фотография на стене, вещи, мебель, гардины, люстра под потолком... Все стало новым и незнакомым, потому что новой и незнакомой самой себе стала теперь она. Так же умело и ловко, как накануне, он приготовил завтрак из оставшихся угощений, а после завтрака они вновь были вместе.
За промчавшиеся несколько часов, когда она как будто родилась заново и преобразилась, отношение ее к нему сделалось другим — таким, какого она и не ждала от себя. То было горячее благодарное чувство полной принадлежности ему, незнакомого родства их душ и тел и невозможности разделения и разрыва их нежданно возникшего союза. И она ни о чем не спрашивала, она знала, что будет так, только так, и никак иначе, что это естественно и понятно само собой.
Ближе к вечеру он предложил прокатиться по городу, и они спустились вниз, в его машину. И она, наклонившись к нему, вновь прижавшись щекой и поцеловав в висок, мельком бросила взгляд в зеркало заднего обзора над ветровым стеклом и с удивлением заметила, как изменилось ее лицо — усталое, бледное и наполненное каким-то новым сиянием после всего, что пережито было с момента его телефонного звонка вплоть до этой минуты.
— Хороша, — сказал он. — Ты удивительно хороша.
— Это ты сделал меня такой.
Он засмеялся и, прибавив газ, плавно тронул машину с места. Они катались часа два по знакомым ей с детства и словно увиденным впервые, преображенным улицам. Народу на тротуарах было мало, он вел машину не быстро, и они несколько раз по трем мостам переезжали с левой стороны на правую и с правой на левую, из центра — на окраины, из одного микрорайона — в другой.
На вопрос, где живет он сам, Геннадий ответил странно — сказал, что живет, мол, везде, сразу во многих местах, а в ответ на ее недоуменный взгляд пояснил, будто так уж сложилось по роду деятельности — приходится одновременно жить то здесь, то там, а пояснять, отчего так да почему, он не станет — и рад бы, да не может, не имеет права. На вопрос, легко угаданный в ее глазах, останется ли он с ней и этой ночью, грустно улыбнулся и отрицательно помотал головой.
— Увы, нет. Праздник кончился. Все кончается, а праздники — быстрее всего.
Он подвез ее к дому, и все повторилось, точь-в- точь как в первый день их знакомства — прощание у подъезда ее дома, рывок легко снимающейся с места машины, белое облачко из выхлопной трубы, удаляющийся силуэт черной «Волги» с прощально подмигивающим желтым огоньком, ее растерянность, и недоумение, и ощущение абсолютной неправдоподобности происходящего.
И все-таки это была реальность. Чудесный голубой шар висел на елке, на столе — прелестная коробочка, обтянутая внутри багровым, как кровь, атласом, а на нем — бриллиантовая буковка «М» на тонкой золотой булавке.
После его ухода, после того, как он был здесь, в этих стенах, двигался, улыбался ей, обнимал, одиночество сделалось несравненно острее и мучительней, чем прежде, и выражение, «будто вынули душу», теперь казалось самым понятным и безупречно-точным для передачи ее чувств. Она хотела быть с ним, хотела быть рядом. Она задыхалась без него, буквально не могла дышать. Это было похоже на болезнь, и если эта болезнь называлась любовью, то эта глубокая, запредельная опустошенность и бессмысленность каждой минуты без него и была ее первая настоящая взрослая любовь.
Расставаясь, они ни о чем не договаривались, и она ждала его звонка в этот день, в такой ее день. Уже немного узнав Геннадия, она голову, душу про- заложила бы, что он непременно позвонит поздним вечером и спросит, как она там без него, позвонит и обогреет голосом, вселит это распространяемое им удивительное спокойствие. Но бежали часы, а он не звонил, не звонил, не звонил... И она не знала, что и думать, уже невольно волнуясь, не случилось ли с ним чего, — все-таки зима, и дорога скользкая, какой ни умелец он за рулем своей быстрой «Волги». Чтобы как-то уйти от мыслей и забыться, она включила телевизор и, как глухонемая, механически посмотрела какую-то ерунду по одному каналу, по другому — из Москвы, с двухсотметровой ажурной вышки местного телецентра... Потом закончил работу один канал, завершил второй... третий...
Геннадий не позвонил. Не дал знать о себе, ничем не напомнил о происшедшем, о том, что связало их теперь навсегда, не позвонил ни назавтра, второго, ни третьего января. Пять дней безмолвия и отсутствия, когда все валилось у нее из рук и все было связано лишь с ним одним, лишь с мыслями о нем...
Он появился только на шестой день, такой же элегантный и подтянутый, благоухающий дорогой французской туалетной водой, но, видно, неимоверно уставший, осунувшийся и как будто постаревший. Он приехал без звонка, поздним вечером, как к себе домой, с таким же большим пакетом, как и в новогоднюю ночь, с немыслимо дорогими заграничными деликатесами, и сказал, что явился с корабля на бал, прямо с аэродрома, прилетел из Москвы, а вообще за эти дни пришлось облететь несколько городов, где было море работы, много беготни и волнений. Но что-то рассказывать подробней и вдаваться в детали не стал, объяснив это, как уже стало обычным, особой секретностью своих специальных миссий.
При нем был черный «дипломат», который она хотела взять у него, но он осторожно и бережно отвел ее руку, поставив его у стены под вешалкой, и сразу вошел в ванную и встал под душ.
Теперь уже она сама — с радостью, с каким-то особенным сердечным волнением, как человек близкий, наиближайший, как подруга, как жена, дождавшаяся мужа из долгого плавания или рискованного полета, приготовила ужин, расстелила постель, выставила угощение на маленьком столике на колесиках у изголовья...
И когда он, плотный, широкогрудый и широкоплечий, даже на вид невероятно сильный, с двумя, как он объяснил, еще армейскими синими татуировками на руках пониже могучих трехглавых мышц, раскрасневшийся и посвежевший после душа, вышел, растираясь полотенцем, зажгла на столике среди тарелок и фужеров две свечи в старинном бронзовом шандале, доставшемся по наследству еще, кажется, от прабабушки.
Елка еще стояла и даже не начинала осыпаться, и подаренный им голубой шар мягко и таинственно сиял на игольчатой ветке. Он остановился на пороге, замер, потом обнял ее и задумчиво оглядел и этот ужин на двоих, и красное вино в бокалах, ее взволнованное лицо, подсвеченное двумя язычками
пламени. И Наташа не могла понять, что означало выражение его лица, что было за этой странной задумчивостью. Впрочем, могла ли она понимать или даже догадываться, что пережил, вынес и испытал он за те несколько суток, что они прожили в разлуке? Отец учил ее быть честной и прямой, не юлить и всегда называть вещи своими именами, а потому она сказала с усмешкой:
— А ведь знаешь, по правде сказать, я уже думала, не увижу тебя больше никогда. За эти дни и ночи я поняла, как ты стал дорог мне. Ты, наверное, даже не понимаешь, до какой степени стал мне нужен, близок и дорог.
— Ну почему же? — сказал он серьезно. — Почему же не понимаю? — и провел тяжелой рукой по ее волосам.
И в это мгновение она поняла, насколько он старше ее и как трудна, как, видимо, выматывающе, смертельно опасна его работа и как много может она сделать для него, сколько усилий готова употребить, чтобы на несколько часов заставить не думать об этом, развеяться и ощутить освобождение ото всего, что окружало, преследовало и тяготило. А зачем еще тогда была она ему? Зачем еще женщина мужчине, занятому извечным и тяжким мужским трудом?
Он был другим этой ночью, совсем иным, чем тогда, в первый раз, — каким-то более решительным, неукротимо-властным, по-новому жадным, почти ненасытным, и она узнавала с ним все новые и новые чувства и с каждой секундой этого заветного познания понимала, что привязывается к нему все сильней и преданней, что это затягивает ее и, наверное, порабощает, и без этого она уже не сможет представить будущей ночи, потому что это действует на нее как наркотик.
Этой ночью он выпил много вина и несколько раз вставал и подходил в темноте к окну, ходил по комнате и снова ложился рядом с ней. Несомненно, что-то тревожило и волновало его. Потом она слышала, как он о чем-то с кем-то говорил из кухни по своему маленькому радиотелефону. О чем был разговор, она не знала, но он, кажется, ждал чьего-то сообщения и отдавал короткие приказы и, наконец, видимо, дождавшись нужного сообщения, глубоко заснул.
Наташа задремывала и просыпалась вновь, а две свечи горели и истаивали, не обгоняя и не отставая друг от друга, и, наконец, пыхнув колечками копоти, погасли одновременно, в одну секунду, и застывшие потеки воска, стекавшие по старой бронзе, слились отвердевшими, прихотливо извитыми струйками, обратившись в причудливую монолитную форму. Лишь две алые точки на фитильках еще тлели в темноте, но потом разом погасли и они.