Ну да, да! Это случилось еще в девяносто третьем, в самом конце декабря, за день до Нового года... Она заканчивала тогда университет и писала дипломную работу. Русаков еще не был доцентом, а просто одним из плеяды блестящих молодых преподавателей новой формации, нового поколения. И восхищалась она им и его лекциями без тени влюбленности, такой обычной для студенток, жадно ловящих каждое слово тайно обожаемого наставника на кафедре.
Никого не было у нее тогда, да вообще никого еще не было. Ей шел двадцать третий год, но, вопреки веяниям вольнолюбивой эпохи, она еще не переступила той самой черты, и вовсе не потому, что боялась, не хотела или не ждала этого.
Просто отец воспитал ее так — до той поры самый важный, самый главный человек в судьбе. Он полагал и убежденно внушал ей всегда, что без большой любви, без подлинного, всезатмевающего чувства это было бы... нехорошо, нечисто, а главное... пошло. Пошлость же для отца, почитателя Чехова, была самым страшным, самым бранным словом.
Но... отца уже не было тогда. Уже почти три месяца минуло после черных дней прощания с ним, после той, порой спасительной нервной беготни, неизбежно сопровождающей страшные покупки, похороны, поминки, вслед которым потом непременно наступает страшная тишина пустоты и немота. Все это пролетело, как в неправдоподобном, но до боли, до рези в глазах отчетливом жутком сне, а потом... спустя всего несколько дней она вдруг словно очнулась и поняла, что осталась совершенно одна в этом огромном городе, отныне и до конца дней — круглой сиротой.
Где-то жили-были почти незнакомые дальние родственники — в Москве, в Питере, за Уралом, а в Степногорске не было никого, ни души, только могилы на кладбище. Отучившись, отзанимавшись на лекциях и в библиотеке, она покупала по дороге домой какой-нибудь немудрящей еды, приходила в опустевшую большую квартиру и только тут выдержка отказывала ей, она безмолвно падала ничком на старую отцовскую тахту в его кабинете, и здесь, уже не сдерживаясь, давала волю слезам, уткнувшись лицом в его подушку.
А умер отец в другой, в большой комнате, умер при ней, когда они, будто оцепенев, смотрели, как ярким солнечным днем на глазах у всего мира танки стреляют и стреляют по пылающему Белому дому над Москвой-рекой. Нет, он не вскрикнул, не упал, не схватился за сердце. Умер тихо и благородно, как жил, как только и умел жить — по совести, по Чехову: в человеке все должно быть прекрасно. Даже — смерть. Вот так и умер он, Сергей Степанович Санин, — от страшной боли в душе, от острой иглы, насквозь проколовшей будто обуглившееся тем октябрьским дымом изношенное сердце. Лишь на минуту, увидев, как вдруг он побледнел, вышла она на кухню, чтобы накапать ему его спасительные капли Вотчала... А когда вновь вошла в комнату, вернулась с лекарством в руке, его уже не было. Он сидел в том же кресле, с головой, упавшей на грудь, и закрытыми глазами, будто не желавшими больше никогда видеть то, что видели последним на экране. Она остановилась на пороге, все сразу поняв по мгновенно изменившемуся, усталому лицу, по вдруг обмякшему, неживому телу, но все равно как будто не веря себе, не желая поверить, и даже... окликнула его...
Он был известным человеком в городе, крупной величиной не только в масштабах их области, но и во всей оборонной отрасли, и, как водится, похороны были устроены помпезные, соответственно официальному положению, регалиям и чину, но которые никак не шли к нему, оставшемуся до гробовой доски человеком скромным, не любившим излишнего шума, а уж тем паче многолюдной суеты вокруг себя.
И вот осталась она одна, и хочешь не хочешь, надо было жить дальше. И тогда же, как ни странно, а может быть, и обычно, согласно стандартам людского мироустройства, со смертью ее отца, весьма влиятельного человека, враз исчезли куда-то оба ее еще недавно столь преданных ухажера. Видно, что- то сразу обессмыслилось для них, ребят земных и практичных. «Деактуализировалось», говоря выспренним, но точным научным языком.
То время многое показало, многое объяснило, многому научило. И она смотрела на все вокруг с каким-то новым интересом узнавания дотоле неведомой объективной реальности. Вакуум, в котором оказалась она тогда, был поразительным, неправдоподобным. В нем было пусто и холодно, но там хорошо думалось и многое очищалось, освобождалось от случайных напластований, открывая подлинное лицо суровой и бездушной жизни.
Что оставалось? Чем, кроме учебы, книжек и прелюдий Шопена — то из динамиков проигрывателя, то слетающих с клавиш старого немецкого пианино, — можно было жить и дышать в этой пустоте?
И она занималась, грызла гранит — философию, социологию, политэкономию, читала стихи и прозу, о чем-то разговаривала с подругами, играла Шопена и Рахманинова, слушала кассеты и пластинки... Большой японский телевизор так и не был включен больше ни разу с того дня, четвертого октября.
По воскресеньям, невзирая на непогоду, дождь, слякоть и снег, Наташа неизменно отправлялась на кладбище и проводила там несколько часов на отцовской могиле, у нового памятника, возведенного за счет завода и министерства: как оказалось, директор большого объединения, многолетний член горкома, лауреат самых высоких премий, «литерный» номенклатурный работник одного из самых секретных и престижных министерств, уйдя из жизни, не оставил почти никаких сбережений.
Она приехала на кладбище и перед Новым годом, чтобы убрать на могиле, положить цветы к портрету веселого и чуть озорного человека, с которым они всегда вдвоем встречали этот праздник, всегда вместе, всегда одни, всегда рядом. Был солнечный, яркий день. Слепящий снег скрипел и сверкал, голубело бледное от мороза небо, в голых ветвях деревьев горланили вороны. Отперев калитку
ограды, Наташа смела снег с черного гранита и со скамеечки перед памятником, осторожно положила цветы, удивительно ярко и нарядно горящие живыми красками на черном и белом в лучах зимнего солнца, присела на скамеечку и, подперев голову руками, не мигая, уставилась на портрет, не представляя, как послезавтра, через считанные часы, когда радиоволны донесут до Степногорска звон кремлевских курантов из Москвы, будет сидеть вот так же одна за новогодним столом.
Ее отца похоронили на самой престижной кладбищенской аллее, в числе самых именитых и видных жителей их города. Тут лежали первые руководители области, генералы гражданские и генералы в погонах, те, кем славился Степногорск последние лет сорок.
Неподалеку, на той же аллее, хоронили в тот час еще кого-то, и похоронный оркестр выводил гортанно-певучими голосами духовых и непреложными глухими ударами барабана все те же такты траурного шопеновского марша, надрывающего сердце. Она подняла голову и мельком глянула туда. За стволами деревьев виднелась большая толпа пришедших к погребению. Звучавшая музыка была невыносима — ее полные безысходности мерные такты сжимали горло, стискивали виски, от нее некуда было деться, некуда убежать, как будто приходилось заново переживать все то, что было здесь тогда, на третий день после смерти отца. Доносились горестные женские рыдания, крики и вопли — как кричат над усопшими только матери и любимые жены... И Наташа расплакалась, горько и безнадежно.
Она сидела и плакала и не видела, как мимо нее по снежной аллее, проводив кого-то в последний путь, двинулись медленной процессией строго одетые заплаканные мужчины и женщины в роскошных шубах. Она никого не видела... А они все текли и текли мимо, разноликая скорбная толпа, шагали, переговаривались негромко, женщины всхлипывали и жадно курили. И вдруг один из этой толпы скорбно бредущих с погоста отделился от остальных и приблизился к могильной ограде, за которой виднелся силуэт женской фигуры, как бы являвшей собой воплощение горя и одиночества.
Он ухватился за ограду и молча стоял, глядя на нее. Несколько высоких крепких молодых людей из траурной процессии подошли к нему и почтительно стали поодаль. Он оглянулся, подозвал одного из них коротким жестом руки, что-то шепнул на ухо. Тот понимающе кивнул и, сделав знак остальным, вновь присоединился к хвосту печального шествия.
— Не плачьте, — вдруг услышала Наташа за спиной негромкий и теплый мужской голос.
Она оглянулась. У ограды стоял прекрасно одетый человек лет тридцати шести, немного выше среднего роста, с непокрытой темноволосой головой, с выразительным лицом и яркими, пронзительными глазами, выражавшими боль и сочувственное понимание.
— Не плачьте, — повторил он. — Хотя я так понимаю вас... Сергей Степанович, — назвал он имя ее отца, — был удивительным человеком. Вы ведь его дочь?
Она кивнула, но ничего не смогла ответить, рыдания перехватили горло.
— А я вот друга потерял, тоже отличного человека. — И ей показалось на миг, что и ему на глаза навернулись слезы. — Как там, помните?
Положили Дон-Жуана В снежную постель...
Говорю — друг, а в сущности, был он мне братом... Э, да вы же замерзли совсем! Давно, наверное, сидите тут?
Она молча кивнула.
— Пойдемте! — повелительно сказал он.
К нему снова вернулся молодой человек атлетического телосложения, которое подчеркивала дорогая кожаная куртка.
— Ну вот тоже! — с досадой махнул рукой ее
собеседник. — Ну что, что? — повернулся он к подбежавшему. — Я же сказал ребятам — успею, не опоздаю. Догоню и обгоню. А вы езжайте.
Тот кивнул и исчез.
— Слышите — вставайте! — решительно приказал незнакомец. — Одну я вас тут не оставлю, отвезу домой, а после — на поминки по другу.
И она сама не знала, сама не смогла понять, почему и как беспрекословно подчинилась его теплому звучному голосу, его мягким глазам, его какой-то необоримой подавляющей силе.
— Нет-нет, — сказала она, — ну что вы, — хотя уже поднялась и запирала калитку. — Почему я должна с вами куда-то идти?
— Потому что простудитесь и заболеете на Новый год, а это, знаете ли, плохой знак.
— Да что уж там, — махнула она рукой, — что может быть еще хуже?
Но она все равно подчинялась и уже шла с ним рядом, поминутно задерживая шаг, приостанавливаясь и оглядываясь на удаляющееся надгробие с фотографией отца и видневшийся за деревьями огромный холм из венков и цветов над свежей, только что навеки закрывшейся могилой на той же кладбищенской аллее — в сотне шагов подальше.
Они медленно шли рядом. Он не пытался взять ее под руку, был строг и печально-серьезен, но она чувствовала как будто шедшее от него излучение несокрушимой властной энергии.
— Я пригласил бы вас на наши поминки, но... и это, знаете, тоже, говорят, дурная примета. Чужой пир, чужое похмелье, чужая тризна...
— Почему вы уверены, что я поехала бы с вами? — вдруг на мгновение словно очнулась и вырвалась из его флюидов Наташа.
Это был странный человек. Что-то невольно влекло и притягивало к нему и в то же время что-то останавливало, словно отпугивало, как будто какая- то пропасть приоткрывалась вдруг. Но она не могла объяснить ни того ни другого, все было на уровне безотчетных подсознательных ощущений. Она вгляделась пристальней в того, кто шел рядом. Он был красив и могуч, в загорелом лице чувствовались ум, дерзость и отвага. И еще — что было важнее всего — рядом с ним, быть может, только на доли секунды, но хватило и их, она впервые со дня смерти отца ощутила себя в поле какой-то несокрушимой, надежной защищенности.
— Дайте руки! — вдруг снова приказал он.
И не веря самой себе, к5к будто утратив собственное «я», Наташа по-детски безропотно и доверчиво протянула ему руки. Он остановился и с серьезным грустным лицом принялся растирать ее и правда окоченевшие даже в перчатках тонкие руки. И вдруг снова слезы навернулись ей на глаза. И она, закусив губы, закрыла их, зажмурила что есть силы — и перенеслась мысленно лет на пятнадцать назад, когда была маленькой, и зимой, вот точно так же, отец растирал ей руки своими большими руками.
А незнакомец, похоже, был... поразительно чуток: кажется, понял и это, уловил глубинный исток ее слез: прекратил растирать и крепко-крепко сжал в своих ее пальцы...
— Ладно, — сказала она, вырвав руку и смахнув слезу со щеки, — бегите... вас действительно там ждут. Доберусь как-нибудь. Спасибо вам! Вы... наверное, очень хороший, сердечный человек. Идите, правда догоняйте! Нельзя опаздывать на поминки.
— Без меня все равно не начнут, — сказал он. — А я, уж коли обещал отвезти вас домой, все равно отвезу. У меня машина, а автобуса прождете сорок минут.
Они вышли из ворот кладбища, когда удаляющаяся автокавалькада была уже в конце пустынной заснеженной улицы, обрывавшейся у высокой ограды кладбища. Там катило вереницей вслед катафалку множество машин, наверное, не меньше трех десятков и еще пять или шесть автобусов. На стоянке они подошли к черной «Волге» последней моде-
ли, в каких разъезжало теперь только городское начальство. Он распахнул перед ней дверцу, и она села вперед, невольно вновь ощутив как бы приступ удушья: и машина была точь-в-точь такая же, как отцовская «персоналка».
— Я живу... — начала она.
— Я знаю, — не дав договорить, уверенно тряхнул он головой.
— Откуда? — удивилась она.
— Ну, это не тайна, — пожал он плечами, заводя мотор.
Между сиденьями пиликнула телефонная трубка, и он взял ее. Но это была совсем не такая трубка, как в машине отца, а какая-то новая, каких она еще не видела никогда, изящная и легкая на вид, без извитого спиралью провода. Она не слышала того, что сказал ему вызвавший на связь, лишь то, что он ответил кому-то:
— Я знаю, — сказал он, — всех видел. Пусть догонит. Поговорю.
И точно, вскоре их нагнала такая же черная «Волга», но с синим милицейский проблесковым маячком на крыше и многочисленными штырями антенн. Неожиданный знакомый притормозил и вышел из машины. А из той, другой «Волги», приткнувшейся к тротуару в десятке метров впереди, вышел человек, в котором она узнала одного из милицейских чинов города, нередко появлявшегося на экране в передачах местного телевидения.
Она не слышала их разговора, но по выражению лиц, по жестам и позам без труда определила, что милицейский начальник, кажется, получал от ее неожиданного знакомого не то нагоняй, не то какие- то инструкции. Во всяком случае, отвечал он ему с почтительностью и готовностью немедленно исполнить его не то просьбу, не то распоряжение. Потом нежданный новый знакомый вернулся в машину, мягко тронулся и, глянув на большие золотые часы, стал стремительно набирать скорость, пугающую, немыслимую и безрассудно опасную на скользкой зимней мостовой. Но он вел машину уверенно, ее даже не заносило — то ли машина была не простая, то ли водитель искусный мастер. И эта скорость, азартная, бешеная, словно опьянила ее, обогнала неизбывную печаль и вынесла в какое-то новое время новой жизни, и Наташе поверилось вдруг, что еще будет будущее и возможна другая жизнь. Не сейчас, потом, но — будет... Непременно...
— Спасибо вам, — сказала она. — А кем он был, ваш друг?
— Он был... — сидящий за рулем чуть помедлил, словно подыскивая слово поточнее, — он был... солдат.
— Офицер? — уточнила она.
— Да, — кивнул он, глядя на мчащуюся навстречу дорогу, легко и ловко обгоняя машины и автобусы. — Офицер... войск особого назначения.
— А почему над ним, над его могилой не стреляли три раза? Так же положено, кажется?
— Положено, да не всегда, — сказал он и мельком кинул на нее значительный взгляд. — Разные есть службы.
Она, кажется, поняла, кто этот человек и по какому, видимо, он служит ведомству. И почувствовала, что не стоит уточнять.
— Кстати, — сказал он. — Может быть, все-таки познакомимся?
— Наташа, — ответила она просто.
— Люблю это имя, — кивнул он серьезно. — А я — Геннадий.
— Вы тоже офицер? — спросила она.
— Да, — ответил он. — Старший офицер... Того же рода войск.
— А что случилось с вашим другом?
— Убили его, — сказал Геннадий. — К сожалению, больше ничего добавить не могу. Не имею права.
Впереди уже виднелись высокие розовые башни «Царского села». Он лихо подкатил к подъезду ее
дома — видимо, действительно, по роду службы знал, где жили они с отцом.
— Ну, вот и все, — сказал он, — надо прощаться.
И снова бросил на нее бегло глубокий выразительный взгляд. И почему-то ей сделалось страшно при мысли, что вот сейчас она снова останется одна, без его заботливого внимания и участия, вне его поля, как будто наполнявшего и ее той же спокойной, уверенной силой и бесстрашием.
Да, он был чуток... и, видимо, без труда уловил и эти ее мысли — по глазам, по растерянному выражению лица. Чуть улыбнулся, и она невольно смутилась под его взором, покраснела.
— Мы еще увидимся, — не то вопросительно, не то утвердительно сказал он. — Да?
— Запишите мой телефон, — сказала она.
— Спасибо, но это ни к чему, — ответил Геннадий. — Если потребуется, я могу узнать ваш номер через пять минут. Все-таки, знаете, случайное знакомство. Вдруг... пожалеете потом.
— Думаю, не пожалею, — ответила она.
— Ну, спасибо, — улыбнулся он и, достав из внутреннего кармана, протянул ей визитную карточку: — А вот это, может быть, и пригодится. Как знать?
Она смотрела на него с удивлением и благодарностью.
— Ну что, что вы так смотрите на меня, — вдруг невесело засмеялся он. — Я самый обыкновенный человек, каких тысячи. Должны же люди помогать друг другу, так?
— И помогать, и верить, — сказала она. — Если бы вы знали, как мне тяжело! Я ведь осталась совсем одна. Вот вы сказали — случайное знакомство, но ведь, говорят, случайностей не бывает...
— Знаете, я подумаю над всем этим, — сказал он все так же серьезно. — А теперь, простите... мне уже пора.
Она вышла из машины в какой-то оглушенности и с каким-то непонятным, необъяснимым волнением проводила взглядом его стремительно удаляющуюся «Волгу». Потом поднялась к себе, открыла дверь и, как принято после кладбища, прошла в ванную комнату, чтобы вымыть руки, но, повернув кран, вдруг на миг задержала ладони, словно боясь смыть с них прикосновения его рук, когда он растирал ей их там, на кладбище, на морозе.
Она словно утратила власть над собой, словно ее неодолимо влекло и тянуло куда-то непонятной, никогда дотоле не испытанной силой. Она вгляделась в себя в зеркале. Лицо пылало, и заплаканные глаза блестели. Что-то незнакомое проступило на ее лице, отчего сделалось одновременно стыдно, страшно и радостно, будто какая-то бездна манила и затягивала в себя.
— Нет, нет, нет! — сказала она вслух. — Безумие какое-то!
А кровь часто стучала в висках, и мысли были с этим странным, необыкновенным, невесть откуда взявшимся в ее жизни человеком. Наташа вспомнила своих мальчиков, своих неверных ухажеров, и даже засмеялась — такой огромный контраст, такая пропасть лежала между ними и новым знакомым. Она вышла из ванной и, будто обессилев, упала на тахту, потом порывисто вскочила и нашла в кармане дубленки его визитную карточку.
ОХРАННОЕ ПРЕДПРИЯТИЕ «ЦИТАДЕЛЬ-2» Клемешев Геннадий Петрович Директор
Наташа никогда не думала, не подозревала, что такое может твориться с ней. Она лунатически бродила по комнатам, смотрела в окна, она томилась, ложилась и вставала, пыталась читать и, ничего не понимая, не разбирая букв и слов, отбрасывала книжки. Она не могла найти себе места. Портрет отца смотрел на нее со стены, и, кажется, его глаза все понимали, жалели и благословляли ее на все, приказывали быть храброй перед судьбой и не бояться жизни.
Он, этот непонятно откуда вдруг взявшийся Геннадий, уже сидел, наверное, сейчас там, на поминках, где был, видимо, уважаемым, не последним человеком, и говорил какие-то проникновенные, сильные, волнующие слова о своем друге и брате, очевидно, погибшем на боевом посту при исполнении своих обязанностей.
Всю жизнь отец был для нее абсолютным воплощением, идеалом и символом истинного мужчины. Сегодня там, на кладбище, и потом в машине она, кажется, увидела еще одного, о ком могла бы сказать то же самое. Ничего не хотелось теперь — ни музыки, ни книг, ни репродукций картин в дорогих альбомах, хотелось только одного — снова увидеть его, снова быть рядом с ним, во власти его несокрушимого силового поля. Внезапность и мощь этих чувств изумляла и ужасала ее. Так не должно было быть — вот так сразу, молниеносно, без всякого приближения, без подготовки души... Она всегда знала, что в ее жизни все будет иначе... так, как оно должно быть, но уже ничто не могло остановить ее. В детстве, в городском парке, папа водил ее на аттракцион «Мотогонки по вертикальной стене», где внутри, по круглым стенкам гигантской бочки, грохоча моторами, неслись друг за другом два отчаянных мотоциклиста. Центробежной силой, скоростью и инерцией их вжимало в блестящие дощатые обручи и взносило вверх, и они могли уже мчаться только вперед внутри этого замкнутого пространства, зависнув на десятиметровой высоте от круглого дна бочки. Если бы сбавили скорость, притормозили хоть на миг, непременно рухнули бы вниз и разбились насмерть. Вот то же самое было и с ней теперь: нельзя было остановиться.
Она ждала до полуночи, ждала до часа ночи... Непонятно почему ею владело убеждение, что он непременно позвонит в этот вечер, после тризны по другу. Даже не сомневалась, что позвонит. Но он не позвонил.
Не позвонил он и назавтра, не позвонил и тридцать первого декабря. И чувство кромешного одиночества, владевшее ею до этой встречи на кладбище, будто стало еще безвыходнее и острее. Конечно, были подруги, были приятели, те, с кем она училась в школе и в университете, с кем ходила в походы... Она ждала и уже надеялась втайне, что вновь возникнут и обнаружатся хотя бы те двое, что слиняли и растворились, исчезнув из ее жизни. Приятели и подружки звонили, звали на встречу Нового года: «Приходи! Развеешься, забудешься, отвлечешься, надо начинать новую жизнь и прочая и прочая...
Но она не могла в этот первый Новый год без отца уйти из дому. В том была бы измена тем их Новым годам. И о человеке, заговорившем с ней у отцовской могилы и подбросившем к дому на своей машине, она вспоминала уже с какой-то болью и обидой, как если бы и он, обнадежив, обманул ее.
Что-то делать, покупать к празднику, готовить — ничего не хотелось. А у Геннадия, наверное, семья, жена, дети, его друзья, его братья, такие же солдаты и офицеры, как он... И при чем здесь она, кому до нее дело в этом городе? И все-таки, стиснув зубы наперекор тоске и разрывающей боли, она заставила себя купить маленькую елку и украсила ее, и развесила лампочки, и даже надела любимое платье отца — светло-серое, вязаное, плотно облегающее, в котором она, высокая и стройная, много лет отдавшая когда-то, еще до студенчества, фигурному катанию, была особенно хороша.
И чем ближе была новогодняя ночь, чем меньше часов оставалось до мгновения перехода из декабря в январь, тем все реже раздавались у нее звонки, а после десяти их не стало вовсе. Да и понятно: кто бы теперь решился пожелать ей счастья, кто мог изречь сакраментальное: «С Новым годом, с новым счастьем?»
Она уже настроилась на ту особую, не сравнимую ни с чем душевную атмосферу, в какой оказывается человек, по тем или иным обстоятельствам вынужденный встречать этот самый веселый семейный праздник в одиночку. И уже боялась, что кто- нибудь как-нибудь замутит и нарушит эту ее готовность. А потому решила ровно в половине двенадцатого отключить телефон и оборвать все связи с миром.
Но в одиннадцать двадцать восемь телефон зазвонил вдруг, и она уже почти не сомневалась, что это просто чья-то ошибка, и с досадой сняла трубку.
— Наталью Сергеевну, пожалуйста! — раздался близкий и глубокий мужской голос.
В первый миг она решила: попали по ошибке, но в следующую секунду сообразила, что это так, еще непривычно, кто-то обращается к ней.
— Да, я слушаю, — сказала она. — Что же вы молчите, говорите!
— Я не молчу, — отозвался позвонивший. — Просто не верю себе, что слышу вас опять.
— Это... кто говорит?
— Да вы уже забыли, наверное! Это... Геннадий. Ну, вспомнили?
— Ах да, да!.. — Кажется, сама душа ее, не таясь, с болью и радостью, с недоверием и надеждой воскликнула это. И глухой бы наверняка понял, что стояло за этой ее интонацией. — Ну конечно я помню, конечно!..
— А я боялся звонить, — сказал он грустно. — Конечно, глупо... Мы и виделись-то не больше двадцати — тридцати минут. И потом, что я вам? Вы ведь настолько моложе меня...
Она слушала, что говорил он ей, и волнение ее было так сильно, что обращалось в дрожь, и она боялась этой дрожью в дыхании и голосе выдать свое чувство и свое состояние.
— Хочу поздравить вас с наступающим Новым годом. Уходящий был нелегким, я понимаю... Вы потеряли отца, а я — нескольких друзей.
— Тоже солдаты? — спросила она, чтобы хоть что-то сказать и дать понять, что она здесь, на раскаленной, потрескивающей нити телефонного провода.
— Ну да, — сказал он. — А вы... сейчас с кем? Наверное, с друзьями?
— А ни с кем, — ответила она. — Представляете — одна. А вы?
— И я один, — сказал он. — Видите, какое совпадение...
— А где вы? — спросила она, чтобы представить его где-то в городе. — Вы на левом берегу, на правом?
— На правом, на правом, — сказал он. — Сижу в машине и говорю с вами. А машина внизу стоит, у вашего подъезда. Смешно ведь, правда?
Она молчала.
— Знаете что, — сказал он после долгой паузы и, кажется, понимая причину ее молчания. — Через двадцать пять минут Новый год. Времени еще навалом. Оденьтесь, войдите в лифт и спуститесь хоть на пять минут. Мне просто нужно увидеть вас.
— А... потом? — спросила она тихо и глухо.
— А я почем знаю! — сказал Геннадий. — Вот увижу вас, да и поеду себе по городу куда глаза глядят. Можно ведь встречать Новый год по-разному, так?
Отец со стены смотрел на нее строго, но вместе как будто с каким-то вызовом и ободряюще.
— Ну... ну хорошо, — сказала она. — Хорошо, я сейчас спущусь. Только вы не уезжайте, ладно?
Она накинула свою дубленку, белый вязаный пуховый платок и спустилась вниз. Он стоял у машины, как и тогда, на кладбище, с непокрытой головой, крепкий, статный. В руке у него был огромный букет, и, когда она шагнула к нему, он не двинулся навстречу и смотрел на нее без улыбки. Взгляд его был очень серьезен, очень умен и проницателен.
— Ну вот, — сказал он, — вот и увиделись. На том же самом месте. Держите, — он протянул букет. — А это — это повесьте на вашу елку, — и подал ей, достав из шапки, огромный голубой елочный шар, каких она не видела никогда и нигде.
Он ни о чем не просил, ни жестом, ни движением брови не выдал таких понятных мыслей и желаний. И снова ее окутало то облако невероятной силы и спокойной, уверенной в своем праве власти. Она молчала, изумленная и боящаяся неверным дыханием или словом разрушить эту минуту. Тихо падал снег с ночного неба, из чьих-то окон доносилась музыка, за многими светящимися квадратиками в домах перемигивались лампочки на елках. Снова вернуться назад в свою комнату и быть одной было немыслимо.
— Вы что, правда никуда... не едете на Новый год? — чуть слышно, сбивчиво проговорила она.
Он вздохнул и помотал головой. Конечно, он ждал этих ее слов — она поняла по его глазам. И если бы в эту минуту он открыто и прямо выказал намерение подняться к ней и остаться у нее, она, скорее всего, все-таки не пошла бы на это и никогда не сказала бы того, что будто помимо воли, само вырвалось из груди:
— Послушайте, Геннадий, уж коли все так, как есть, зачем вам ехать куда-то?
— Вы что, хотите меня пригласить? — будто не понял и даже чуточку оторопел он. — Я же чужой, незнакомый человек, вы не знаете ничего обо мне. Не боитесь? Может быть, я вовсе не тот, кем показался вам, а на самом деле...
— Я ничего не боюсь, — сказала она.
— Глупая, глупая девчонка, — покачал он головой.
— Да, наверное, вы правы, глупая, — ответила она, и голос все-таки предательски зазвенел, дрогнул и выдал ее. — И вообще, кто не рискует, тот не пьет шампанское.
— Ого! — воскликнул Геннадий. — А вот это по- нашему. — Шампанское так шампанское! Кстати, вот и оно.
Он повернулся к машине, открыл заднюю дверцу и вытащил с сиденья два большущих пакета и две бутылки шампанского с незнакомыми заграничными этикетками.
— Ну, коли так, коли такой расклад, идемте скорей! Осталось всего пятнадцать минут, — поторопила она.