Бабуле нередко хочется сделать Роду больно по причинам, известным ей одной. Тогда она терпеливо строит из его прегрешений небоскреб, и тот высится свидетелем преступлений, что должны быть наказаны. Иногда подобные непредсказуемые упражнения в домашнем садизме уводят Рода в смутно необъяснимые глубины подсознания, которые тем не менее служат противоядием тому, что окружает и овладевает Родом. Не то, чтобы яды эти не усваивались: конечно, они усваиваются и трансформируются. Мир ковыляет дальше, ужаса в нем не меньше.
Однажды бабуля говорит, что Род, кажется, играл с ее вставными зубами — они, как всегда, лежат в щербатом стакане, воды до половины. Она говорит, что стакан чуть-чуть сдвинут. Она уверена, что сама стакан не переставляла! Бабуля говорит, что у Рода имеется дурная привычка со-
вать сопливый нос, куда не следует. Однако бабуля смеется, все смеется и смеется, обвисшая грудь колышется под рваным халатом; Род не мог играть с ее зубами, ибо знает, что она шкуру с него спустит, только посмей он. Но со стаканом, продолжает бабуля, что-то не так. Стоит не на месте. Ну, то есть на месте, но все-таки не на месте. Род с полуидиотской искренностью, которой овладел почти в совершенстве, говорит, что никогда не стал бы играть с бабулиными протезами и любыми ее вещами. Взгляд его полон такого благоговейного испуга, что бабуля на минуту аж замолкает.
Род, который все же совал перепачканный фекалиями указательный палец в бабулин стакан, знает, что от нечистот цвет воды не изменился, и что он не передвигал стакан, даже не трогал. Его лицо просто сияет идиотизмом, крупными зеленоватыми зубами он закусывает нижнюю губу. Строго говоря, он прав: стакана не трогал, ни в чем не виноват.
Мать из кухни, где отскребает щеткой духовку, говорит, что Роду это незачем, ну зачем, в самом деле? С чего бы он стал? Говорит, что зачем ему? Говорит, зачем бабулины зубы?
Бабуля велит Роду убрать с физиономии идиотское выражение монгольского истукана, пока она его не сбила. Она делает шаг и бьет Рода так сильно, что на глаза у него тут же навора-
чиваются слезы. Он пытается робко улыбнуться. Бабуля резко бьет его по губам тыльной стороной ладони, обручальное кольцо до крови рассекает Роду нижнюю губу. Бабуля говорит, что он глупая обезьяна и бог его покарает за то, что он передразнивал жалких слабоумных бедняг, спаси господь их души.
Мать оставляет духовку. Бабуля слышала, что сказал Род, говорит мать. Она ведь слышала, что он сказал. И с какой стати Роду это делать? Бабуля говорит матери, что та может сходить и поведать свою грустную историю дешевой шлюхе-официантке в «Сюрпризе», они же так дружны, один господь наш, распятый на кресте, знает, почему, и оставить бабуле этого недоделка с черным сердцем. Бабуля заглядывает Роду в лицо, его гримаса боли не вызывает доверия, и бабуля бьет Рода в рассеченную губу. Род отворачивается, прижимая ладонь ко рту, и бабуля, свеже-вспотевшая в провонявшей потом одежде, говорит, что если Род когда-нибудь, когда-нибудь, когда-нибудь хотя бы приблизится к ее вставным зубам, она ему ноги оторвет. Отдубасит так, что мать родная не узнает. Он пожалеет, что не живет с макаронниками, поляками и невежественными ирландцами в католическом приюте для сирот, там монахини с ним церемониться не стали бы, послушав его дерзости, уж будь уверен, не то что бабуля, это здесь ему во всем потакают, нян-
чатся с ним и балуют до невозможности. Три последних слова она подчеркивает тремя быстрыми ударами кожаного ремня по голым ногам. Балуют! До! Невозможности! повторяет бабуля и еще трижды охаживает Рода ремнем. Затем начинает беспорядочно его хлестать, и решимость ее почти праведна.
Мать выходит из кухни и, как ни странно, повышает голос, протестуя против жестокого избиения. Кожа на ногах Рода вздулась, икры покрыты крестами ярко-красных и багровых рубцов, губа кровоточит, Род скрючился в углу. Бабуля громко орет на мать, что вот она, благодарность за пару новых туфель из «Энны Джеттик», чтоб мать не позорила себя и бабулю, а то по улицам ходит, будто нищебродка, нищебродка и есть, а Роду плевать, что не будь бабули — и дедушки, несчастного недотепы добросердечного, который на износ работает, — он бы носил лохмотья с помойки, блохастые, жил бы в сиротском приюте под началом вульгарных монахинь-скупердяек с кувшинными рылами, методистов жестокосердых, у них такая отвратительная жизнь, что они спать не могут, пока остальным жизнь не испортят. Только бог в своем милосердии способен этих монахинь возлюбить, они же этими своими четками беззащитных сирот колотят, и этот их сплошной исусик, господи помилуй то, господи помилуй сё, да они проклятие для
церкви, господи прости. Мать орет громче, чтобы бабуля перестала! ПЕРЕСТАЛА! Она говорит, ей положить с прибором на монахинь, на сирот и их лохмотья, она сказала перестать!.
Бабуля прекращает хлестать Рода и стоит, тяжело дыша и обливаясь потом, судорожно жует пересохшими губами. Род корчится возле радиоприемника и, прислонясь к стене, трет горящие, изжаленные ноги. Едва самого себя слыша, он произносит слово «пизда». Вообще-то он не вполне понимает, что это, только знает, что по-настоящему грязное слово, хуже, чем «говно». Знает, что это категорически запрещено произносить, но невнятная опасность слова кажется идеальным описанием бабули.
Бабуля смотрит на Рода и спрашивает, что он сказал, вот только что, какое слово? Род отвечает, что сказал «еда», затем в убийственно спокойном ужасе поднимает с пола комок грязи, мельком показывает его бабуле и кладет в рот. Он говорит, это крошка печенья, он и сказал «еда», театрально жует комок, глотает. Бабуля шагает к нему, поднимает руку, говорит, что нечего жрать всякую пыльную дрянь с пола, что за свинья, с тех пор, как ему год исполнился, его таскают к доктору Дрешеру, шарлатану старому, и без того уже достаточно богат, а она этим сыта по горло.
Род смотрит на бабулю и думает комок грязи,
она комок грязи. Если она пизда, а пизда — это еда, а еда — комок грязи, значит, она — комок грязи. Или не так: комок грязи — это еда это пизда. Какое прекрасное слово, расплывчатое и емкое, слово для бабули — пизда!
Теперь Род видит в ней бабулю-пизду, особенно сейчас, когда он, бабуля и мать одновременно понимают, что Род от боли и страха обмочил штаны, ноги, носки, ботинки и ковер.
Ковер! О, боже!
Губы бабули-пизды складываются в неприятную, злобную улыбку, и Род смотрит на свои хлюпающие шорты, прилипшие к ногам и бедрам. Текущая по ногам моча смягчает жгучую боль.
В следующий раз в стакане с протезами будут дерьмо и моча, а еще, может, он туда и член засунет.
Он дрожит и всхлипывает от унижения и стыда. Мать его обнимает, а бабуля таращится на них обоих. Наблюдая этот новый раскол в семейной крепости, она качает головой.