Обновление

Дмитро Загарий и не думал строиться: если дом сносят, государство выплачивает немалую сумму (они с Марией переселенцы), так зачем же ему на старости лет мучиться с глиной, присоединяться к компании застройщиков, чтобы сообща, толокой класть стены, если в Паленовке за такие же деньги можно купить готовую хату, пусть не под шифером — под камышом, но ведь не течет, и колодец есть, вода своя, погребок для свежих овощей или для квашенья, хлев для поросенка (там и корова встанет), три яблони и вишня, плетень еще совсем новый — словом, входи и живи. Так и сделал.

Почти рядом пристраиваются к аккуратному хуторку совсем новенькие, как с иголочки, Журавлинцы: хаты в линеечку, словно солдаты в строю, водопровод (на пять дворов колонка), подле каждой второй хаты электрический столб, как свечка, спаренные провода тянутся к жилищам, — говорят, весной пустят ток и в Паленовку. А пока что Дмитро, не обремененный строительством, ходит сам по себе, и все тут. Позовет кто на помощь — не откажет. Соседи попались — дай бог всякому: через плетень — милый Тодось с Килиной, через хату — Явдоха, праведный человек. Дальше — Гордей. На этой неделе ему за границу ехать как бывшему узнику Бухенвальда. А еще дальше (это уж через дорогу) — молодой председатель колхоза, Станислав. Он, правда, скоро уйдет из отцовской хаты, переберется в свою, что в Журавлинцах. Жениться собрался или еще что.

Нынче Дмитро отправился к Явдохе на первые, как говорится, заработки: такого кровельщика, как он, поискать.

Явдошина хата была неказиста с виду, Дмитро похаживал вокруг, постукивал палкой по потрескавшимся стенам. Трухлявая глина сыпалась на рукав его ширпотребовского пиджака, Дмитро хмурился. Наконец приставил к стене лестницу, встал ногой на перекладину, подтянулся и, радостно изумленный, оторопел: перед самым его носом, рядом с ласточкиным гнездом, притулившимся под стрехой, висело радио. Не иначе затея ребятишек.

Дмитро прибавил звук. Радио неожиданно заговорило о нем, человеке из артели. Будто он берет повышенное обязательство и, встав на трудовую вахту, попутно преодолеет всевозможные трудности. Похвала эта не очень радовала Дмитра, однако и не сердила. Потому что он и впрямь одолел трудностей видимо-невидимо. И хотя никаких громких подвигов не совершил, но однажды все-таки сидел среди знаменитостей в президиуме. Даже вышел на трибуну, что-то говорил, а ему хлопали. В тот день за хорошую косьбу Дмитру дали сероватую, из скользкой материи рубашку в прозрачной бумаге и пузырек с душистой водой.

В конце передачи радио говорило о каких-то незнакомых краях. Названий их Дмитро не запомнил: ведь, кроме ликбеза, он никаких школ не проходил.

Обидно, когда не знаешь высоких наук и ходишь по свету как слепой. Будто нарочно приставили тебе чью-то пустую голову, чтобы ты всю жизнь бродил меж домашних животных и растений. Ныне летают на ракетах вне земного пространства, где и дышать-то нечем, а ты в Киев никак не попадешь. Уж и денег было накопил, чемодан выпросил у учителя, а жена не пускает. Не тебе, мол, разъезжать по столицам… Онучами пропах — за версту слышно. Никуда не поедешь, Дмитро. Разок волю понюхаешь, без меня поживешь, того и гляди, на Черное море потянет. Лучше иди вон Явдохе хату покрой. Получишь деньги, добавим к тем, что есть, и купим сыну остроносые башмаки.

Дмитро не против остроносых башмаков, пусть сын носит, сам-то всю юность босиком проходил… Только вот немного культуры бы набраться, хоть на старости лет, есть у Дмитра такая душевная потребность. Помнится, однажды хуторские ребята заставили его войти в парикмахерскую, и молоденькая парикмахерша из райцентра, сбрив давнюю щетину, намазала ему лицо каким-то белым веществом, долго мяла нежными пальцами огрубевшие за долгие годы мужичьи щеки, прижимала к ним горячую тряпку, чтобы хоть немного смягчить дубленую кожу. До чего же это было приятно! В те минуты он даже пожалел, что не занимает какой-нибудь канцелярской должности. Но тогда пришлось бы каждый день бриться, носить, возможно, не наш галстук под стоячим воротником, пришлось бы быстро писать, держаться на расстоянии от просителей, говорить порой не то, что думаешь, а этого он не умел и стыдился. Его дело растить хлеб на пользу всему миру, пасти колхозный скот в лесополосах и на болотах, просить дождя у неба.

Поплевал Дмитро на потрескавшиеся, как давно не мазанный печной под, ладони, ухватился за привязанную к трубе веревку и, опираясь на вилы, полез на коленях на крышу.

Стоит раскорякой, и хата под ним будто прогибается. Выпрямился на самом гребне, как на пьедестале, глазами хлопает, точно впервые в жизни все это видит: и ветрогона на ферме, который крыльями солнце с ветром лениво перелопачивает, и соседний дом под словно бы запотевшей крышей из гофрированного шифера, и вербу, молчаливую, незрячую, — ей безразлично, откуда дует ветер, все равно под каким гнуться…

Морщит Дмитро лоб, и тот становится как иссеченная колода, на которой колют дрова… Эх, жизнь!.. Какая ты сладкая да горькая… со всячинкой… Смотришь на мир, и душа переворачивается, даже плакать хочется… Дорожку только-только нащупал, шагать бы по ней, радуясь и обретая. Прожил, Дмитро, жизнь, прожил… Взопрел, как эта крыша, которую многие годы терзали ветры, дырявили до самого потолка дожди, а она все терпеливо сносила, дожидаясь хорошей погоды… Уж он ли не старался? Некогда было рубаху застегнуть, на руках кожа сходила… А чего добился? Хлебом разжился да наелся его, святого, вволю. И почему человеку такой короткий век отпущен? Достигли достатка — только бы жить да радоваться… Эге, чего захотел!

От этой мысли точно гвоздь встал в сердце, и Дмитро быстро наколол на вилы сопревшую солому, размахнулся, отшвырнул подальше. Потом наколол снова, и еще раз, и еще — ворошил эту прель, сбрасывал ее с хаты, как осточертевшее прошлое, пока наконец не показалось голое сучковатое стропило, похожее на старческую ногу, согнутую в колене… Тогда лишь Дмитро остановился, чтобы передохнуть.

Сердце бешено колотилось, кололо в боку, все поплыло перед глазами, Дмитро испугался было этого мельтешения, но свежий ветер как опытный целитель остужал вспотевшую грудь, доносил с поля разнообразные запахи и среди них аромат весенней почвы. Дмитро впитывал эти запахи всем своим существом, и ему делалось хорошо и легко. Выпрямившись во весь рост, глотал он живительный ветер, затуманенное облаками солнце, дрожащие тени… Зачем-то нашел глазами свою хату, побродил взглядом между деревьями, бодро напевая себе под нос знакомую еще с юности песню:

З-під каменя, ой, вода тече —

Кінь води не хоче.

Кінь води не хоче —

Та що я коня, ой, приневолю —

Кінь води нап'ється.

Кінь води нап'ється —

Пішов би я, ой, до дівчини —

Вона насміється…

— Оказывается, вы, дидусь, петь умеете? — внезапно раздается детский голос.

— А ты откуда тут взялся? — наклоняется Дмитро над чердаком.

— Из дверей… Мама за это не бранит… Она вчера плакала. Книжку грустную читала. Которую кобзарь написал… Вот смотрите.

— Ну, хорошо, хорошо… Зови маму, будем крыть хату, — говорит Дмитро, а сам, присев под трубой на источенное шашелем бревно, лежащее поперек стропил, с усилием водит глазами по строчкам. Так давно написано, с волнением и удивлением думает он, а вот будто сегодня. Явдоха читала и плакала… Может, и он заплакал бы, попадись ему эти строчки раньше, в те времена, когда он воспринимал все свежими очами, может, тогда его душу и разум тоже тронули бы эти стихи. И самому пришла бы в голову какая-нибудь хорошая мысль. Полезная не только для него, Дмитра… А теперь-то некогда заниматься наукой.

— Ты уже здесь, Явдоха?

— Солому отволаживаю.

— Давай быстрее, к вечеру бы закончить.

Явдоха сегодня как девочка: бодрая, деятельная, простодушная радость так и брызжет из глаз. На ней безрукавка голубая-голубая, как небо; коса как-то особенно красиво уложена, не помещается под платком. Словно помолодела Явдоха (когда-то на игрищах никто как она хоровод вела… девичьи игрища незабвенные…).

Дмитро видит из хаты, как она укладывает мокрую солому на сетку, натянутую между двумя жердями, обвязывает веревками, поддевает вилами эту полуторапудовую охапку и, уравновесив ее на колене, дрожащими от напряжения руками подает на длинной жерди.

«Работящая женщина. Столько работы переделала — волу не под силу, а она…» — думает Дмитро и показывает граблями, куда класть.

Гребень хаты обрастал новой соломой, светлел, и у Дмитра поднималось настроение. Приободрившись, он лихо подхватывал охапки соломы и лепил их, лепил одну к другой, не обращая внимания на то, что рубаха прилипает к телу, дрожат от усталости ноги.

— Глину наколотила?

— Подаю.

Дмитро густо заливает гребень глиной, чтобы ветер не оттопыривал солому, сверху кладет жердочки. Не спеша слезает на землю. Задрав голову, щурится, оценивает свою работу. Глядит вдоль улицы, где под горой, точно звезды, россыпью разбросаны хаты. Теперь и Явдохина — будто новая.

— Ужинать, дядько Дмитро…

— А чего ж… Садись и ты, Явдоха: когда в одиночестве ешь, кусок в горло не лезет.

— Побегу денег одолжу…

Дмитро посидел-посидел, поглядел-поглядел на ужин, стоявший на голом столе, взял было хлебину, примерился, чтобы отрезать ломоть, — остановился. Встал с лавки, постоял с минуту, словно додумывая какую-то мысль, медленно пошел со двора.

«Поживет еще без остроносых башмаков, — подумал он о сыне. — Мария будет костерить — пускай себе… А я… На что они мне, эти деньги, ежели меня теперь и от курева воротит… Может, Явдоха когда-нибудь помянет добрым словом».


— Покрыли, значит, Явдохе хату?

— Покрыл, кум Гордей, покрыл… здравствуйте… Куда это вы, извиняйте, что спрашиваю, куда это вы вырядились во все новое?

— Да уж вырядился, дело мое…

— Люди домой, а вы — из дому. Нименков парень вроде бы в Мокловоды, а вы…

— А я из Мокловодов… В Бухенвальды поеду.

— В самые Бухенвальды?

— Ну да.

— Счастливо вам возвращаться, кум Гордей.

— Возвращусь, а как же… Нименков, говоришь, парень едет?

— Ага.

— Знаем мы их…

Загрузка...