Не спалось. Мучили предчувствия. Быть может, внезапно ожили вчерашние впечатления, запавшие в сердце во время поездки за город, в соседнее село. А может, тут были другие причины; бывает же так: ни с того ни с сего проснешься глубокой ночью и ну ворошить в душе то, что живо, памятно, и даже то, что забыто или забывается.
Я встал с постели. Взял с журнального столика карандаш: запишу, чтобы не забыть, слово — давнее-предавнее, но, кажется, уже не употребляемое — «ходовик». Им часто пользовался наш дедусь, когда уходил на ночь ловить рыбу удочкой-донкой: «Пойду, должно, на ходовик. Не ровен час, взнуздаю мордастого». Это означало, что дедусь пойдет на Днепр, куда-нибудь в Качалу, в Рилячино или даже за Складный остров, надеясь, как обычно, поймать сома.
Записал это слово, и вспомнилось еще одно, тоже наше, пореченское, старинное, — «погуковщина». У поречных жителей (наверно, древнейших из людей) оно по сю пору сохранило свое первоначальное значение; когда на дворе уже тепло, в воскресный день или в большой праздник, посылают от всех Мокловодов на берег, на гать либо к перевозу голосистую девушку (иногда и парня), и они, левобережные, гукают через Сулу, то есть кличут к себе на игрища, на гулянья живущих на другом берегу воинцовских девчат и хлопцев:
Передайте канат
Через двадцать п’ять хат
Та выходьте гулять —
Атю-ю-гу-у-у!..
Воинцовские отзываются — гукают свое согласие или несогласие.
Но записать слово «погуковщина» я в тот раз не успел — раздался телефонный звонок.
— Я вас слушаю… Да-да, квартира Валерия Копыло…
— Здравствуй, это я… Не узнаешь?
— Простите… Голос знакомый, но…
— Если знакомый — приезжай на этой неделе…
— Не понимаю, куда ехать… Не понимаю… На встречу с читателями или еще куда-нибудь?
— На встречу, Валерий… на нашу встречу. Это, кстати, не только моя идея, но и Гришина. Он там уже несколько дней.
— Какой Гриша?
— Тот, которого мы, помнишь, в детстве прозвали офицером. Вспомнил? Говорю тебе, он уже здесь. Приезжай в Мокловоды!..
Смекнув наконец, в чем дело, я не своим голосом закричал в трубку:
— Здравствуй, Олена!.. Неужели это ты?
— Плыви по Днепру, плыви до самого Бужина…
Я замолчал, а когда опомнился, нас уже разъединили. А может быть, сама Олена, не дождавшись ответа на свою погуковщину (как хорошо ложится здесь это слово), повесила трубку.
Я растерялся; неожиданный звонок ошеломил меня. Что ж, скорее сложить все необходимое — и на пристань, но… при чем тут Гриша? Трудно поверить, трудно себе представить, чтобы низкорослый Гриша шагал по жизни рука об руку со статной Оленой. А впрочем…
Росли мы вместе, потому что жили на одной улице, на одном конце села. Олена всегда отличалась спокойным нравом — ни грустна, ни весела настолько, чтобы из-за пустяков хохотать до упаду, и, что нам особенно нравилось, держалась она одинаково со всеми мальчишками.
…Было еще темно, когда я проснулся, и уж не спал до рассвета. Непонятная боль в сердце, вероятно вызванная воспоминаниями, не давала мне покоя. Грудь теснили догадки, предположения: тревога не проходила.
Как сон, который невозможно забыть, где-то далеко-далеко брезжит то время, когда мы разбрелись по свету. Остались только песни, которые мы любили петь, сидя над рекой или где-нибудь еще, прямо под открытым небом, на теплой земле:
На городі конопельки,
Вершки зелененькі.
Десь поїхав мій миленький —
Вороги раденькі,
Не радійте, воріженьки,
Воно так не буде.
Він поїхав та й приїде,
Мене сватать буде.
Да и то эти песни звучат теперь не явственно, а словно эхо, которое, замирая, откатывается все дальше и дальше. Другие, более поздние голоса заглушают их, но я все-таки могу различить и наш голос: он, как луч заходящего солнца, долетает до меня из глубины времени.
Наверно, правду говорят, будто человеческая жизнь пронизана мыслями, точно земля корнями. Порой кажется, конца-краю не будет моим думам. Думаю о хатах, которым суждено быть разрушенными, о людях, которым предстоит выселяться… А нынче и Олена не выходит из головы — как она да что, каково ей живется?..
На пристани я купил по привычке (и, признаться, с надеждой) свежую газету. Угостился в буфете котлетой с хлебом — и через несколько минут сидел в каюте общего класса «Софьи Перовской»… В Воинцах уже вовсю сносят людские жилища и общественные постройки; бульдозеры рушат печи. Кое-где еще маячат белые трубы или одинокие деревца, как вот эта, к примеру, дикая груша, служащая ориентиром на пути к Мокловодам…
Жаль стало до боли в сердце нашего родового, прямого, как свеча, луковского осокоря, самого высокого в селе, с содранной до живого тела корой. Отец посадил его еще до женитьбы… Из коры этого осокоря мы, детвора, бывало, делали поплавки для удочек, а во время фашистской оккупации залезали на его вершину и ждали-выглядывали красноармейцев — среди них было более ста мокловодовцев, древнейших среди древних поречных жителей, людей доблестных и мужественных.
Несколько часов спустя гудок парохода оповестил, что мы приближаемся к Бужину…