Каролинка

«Сплети колыбель моему сыну. Из солнца, из любви. Из ветра синего. Чтобы не упало в нее ни пылиночки, чтобы не упало в нее ни слезиночки. А веревочки пусть будут из небесного шелка… Моему сыну так много нужно! И солнца, и любви, и ветра синего… Сплети колыбель моему сыну…»

А родилась дочка.

Марфа очень надеялась и дочери старалась привить эту мысль: будешь, мол, людей рисовать. Вон как у тебя петухи да все прочее выходит. Радовалась дочка, но не больно-то верила матери: кому что на роду написано. Павло, кладовщиков сын, в школе ничего не умел, а гляди — на судью учится. Не угадаешь, какая судьба тебя ждет, куда кривая вывезет…

Люда в самом деле любила рисовать, но не по-ученому, а так, что в голову придет. Рисовала на бумаге, на земле — где придется. Рисовала, как только возникало желание рисовать… И никогда в ее рисунках не было четкости: все полутона, намеки. Получалось так, должно быть, потому, что она была еще ребенком. Завтра лишь начнется для нее девичья пора — исполнится шестнадцать лет. А может, на всю жизнь останется такой — ни то ни се. Оно ведь у кого как…

Жатва в разгаре, работают от зари до зари люди и машины, а она третий день не выходит на работу: корова у них заболела. Мать говорит, какая-то хворь на нее напала, вымя распухло, затвердело. Нынче приходил ветфельдшер, осмотрел корову и дал разрешение: как жара спадет, пустите на пастбище. Только чтобы не свежая трава с росой — малость привядшая.

Люда накинула веревку на рога Каролинке и пошла с нею по берегу Сулы. Солнце уже миновало зенит и катилось к горизонту. Сощурься, как перед сном, и смотри на него — не слепит.

Остывшие лучи ложились на влажные мглистые луга. Пахло распаренным черноталом и перегретой болотной топью. Сувоями пряжи стелились туманы. Курчавилась в низинах голубоватая дымка, обнимала, поднимаясь вверх, стоявшие у подножия холмов хаты, и в предвечернем свете они казались меньше и легче. Между прибрежными деревьями, чьи корни вцепились в крутые склоны, расцвела под прозрачным туманным покрывалом молодая рябина, хвастает своим первым пышным цветом. Наставила ушки-листочки — и вся начеку, словно прислушивается к звукам и движениям, внятным ей одной, тем самым, которые впервые этим летом тревожат ее стройное тело, предвещая материнство.

Тучи заслонили весь край неба на западе и, вероятно, пролились бы дождем, но горный ветер исхлестал их, измял, раскидал — и прояснилось. В низине бродили, паслись на отаве меж стогов петровчанского сена колхозные жеребята. В кроне вяза, который, подмытый водой, повис на корнях у самой реки, стрекотала чем-то недовольная сорока.

Кирило сидит с удочками на берегу, ругает сороку на чем свет стоит — того и гляди всю рыбу распугает! — а она еще громче отругивается. Тогда он неуклюже поднимается, сердито округляет большие, прямо-таки воловьи глаза, что-то шепчет себе в усы и машет обеими руками, как крыльями, — точно хочет взлететь. Но и это не помогает. Наблюдая состязание рыбака с птицей, Людка тихонько смеется над его беспомощностью. Она выпускает из рук налыгач, пробирается через камыш к вязу и, задрав голову так, что провисают, как два валька, ее темно-рыжие косы, грозит проказнице палкой, и та наконец взлетает. Летит к другому берегу, но даже оттуда и еще дальше слышна ее неумолчная стрекотня.

Кирило вполне удовлетворен. Он осторожно присаживается к удочкам, крошит шаньку и густо сыплет крошки в водоворот — приманивает распуганную рыбу.

Люда тоже рада — будет чем похвастаться перед матерью: помогла крестному, хоть и не подошла к нему, не поздоровалась, как постоянно внушает ей мать — все-таки отец, правда названый. Не посмела Людка подойти к нему, уж очень он неразговорчив, хмур. Брови косматые насуплены, глаз не видно. Ткнет при встрече замусоленную конфету или голову погладит, как маленькой, — и ни словечка. Вот и вся его ласка. Оттого и не поздоровалась хотя бы издалека, чтобы не вызвать упреков. Дескать, под руку говоришь — не жди улова. Да и страшно к этому омуту подходить: во-первых, спуск очень крутой, а во-вторых…

На том месте мало кто хоть на минутку решается остановиться. Детям страшные сказки рассказывают, пугают Кирилом. Потому что приключилась там жуткая история. Давным-давно, когда Люды еще и на свете не было, а Кирилова тетка Христина только-только померла…

Видела будто бы вся улица, что тянется по-над берегом, как чуть свет — правда, уже забрезжило — крался вдоль плетней Кирило, неся что-то на вытянутых руках. Думали, золу из печки выносит, топить собрался. Либо мусор какой, обрезки выделанных шкур (он тогда жил в землянке и промышлял кожевничеством). Однако Кирило миновал место, куда сваливали золу, и продолжал путь по извилистой тропинке, которая вела через кладбище за село. Какое-то время между крестами мелькала его фигура, но за рвом начинались заросли ситняга и других трав — там следить за ним не было никакой возможности.

Одна только Варка Йоржачка, говорят, видела Кирила: как раз той ночью ей выпало пасти колхозных волов, а пастбище-то начиналось сразу за селом и простиралось на все четыре стороны, на сколько хватал глаз. «Сижу, — рассказывала Варка, — под копной, ноги мешком закутала — роса-то студеная, к утру они прямо-таки окоченели — и вдруг слышу: вол не своим голосом кричит. Не так, как с перепугу бывает, и не так, как ежели волка учует, — а вроде бы огрызается, так и жди, что все стадо рев поднимет. Огляделась я: нигде никого. Склонила голову на плечо, задремала. Сплю будто, а все чудится, что кто-то мне прямо в лицо шепчет: «Вылезай, Варка, из своего гнездышка, сядь под тем осокорем». Только было решила я вылезть — глядь: человек в пяти саженях от меня. На вытянутых руках что-то круглое несет. Поначалу-то я ничуть не испугалась: и то сказать, какому лешему я в мои годы нужна. Да и что у меня возьмешь? Лепешку из лебеды, что за пазухой?.. Кто-нибудь из рыболовов, думаю. Или Василь-индус пришел чернотал для корзин резать — он ведь этим жил. Прилегла я на сено, молчу, первая голоса не подаю. А человек-то, вижу, в соломенном брыле, рубаха навыпуск, такой сухой, длинный, как бригадирова сажень, и сильный, наверное, плечи — во! Вдруг он — раз на колени, стоит, как перед иконой. Я думала, иноверец какой, сейчас молитву восточную читать будет. А он поставил на землю сито (ясно вижу, что сито) и давай своими руками-граблями выгребать песок — яму копает. Меня даже оторопь взяла, так и замерла от страха. Затрясло всю…»

А дальше Варка и вовсе чудное рассказала: из этого сита Кирило будто бы вывалил в яму… троих слепых котят. Бросил пригоршню-другую песку, а котята-то как всполошатся, как запищат… Лапками за его руки хватаются. Кирило не выдержал — назад их выгребать. Хотя, ежели подумать: зачем они ему? Кошка из дому ушла, мышей в землянке нет — с чего бы им там завестись. И сито из употребления вышло. Была у кого горсть-другая муки — из несеяной пекли.

Вытащил Кирило котят из ямы, положил опять в сито, поднялся, как аист из гнезда. Постоял. Кто знает, какая печаль его обуревала, что в душе его делалось… Может, греха своего испугался, а может, Варку увидел — словом, сорвался он с места и так быстро побежал прочь, что только тень к речке метнулась да прошелестел вслед камыш.

Всяк по-своему пересказывает эту историю. Мужчины говорят, что Кирило все-таки погубил котят — утопил их на том самом месте, где потом сделал маленькую запруду и где с тех пор постоянно удит. Рыбаки заметили, что приблизительно с того времени там стали водиться толстомордые сомы. По ночам так и играют над водой, словно соревнуясь между собой, и так страшно чмокают, будто и впрямь лакомятся вкусненьким. А женщины стоят на своем: не мог Кирило с его характером сделать такое. Он пустил сито с котятами по течению, и оно понесло их крик по Днепру и дальше, дальше…

При воспоминании о той истории у Люды стеснило грудь, стало трудно дышать. Она еще раз взглянула на крестного — сидит сгорбившись в камышах, ждет поклевки, ждет… Съежился, точно над ним давно и навсегда повис невидимый меч, точно он ежеминутно ждет удара и это не дает ему возможности распрямиться, поднять голову. Бедный… отец!

Сама того не замечая, Люда пошла задумчиво туда, куда ее несли ноги.

Небо ласково дышало, овевая легким ветерком и ее голову, и рыжую Каролинку, которая, наставив уши, тихим мычанием провожала свою пастушку, и жеребят — они, раздувая от удовольствия ноздри, пили голубоватую речную воду, — и какого-то паренька, который бежал, не чуя под собой ног, словно выслеживал кого-то или хотел кого-нибудь догнать.

А Люда все брела и брела то по тени, то по солнцу. Слышала, как скрипит и словно повизгивает под ногами зернистый, прямо-таки рафинированный песок, то печет, то холодит еще не затоптанные ступни. Наконец она очутилась в укромном зеленом уголке, где поначалу ей все казалось незнакомым и как будто не взаправдашним, потому что отовсюду наплывали непривычные запахи, кругом росли ежевика и хмель.

Оглядевшись, Люда вспомнила, что когда-то они с матерью приходили сюда за ежевикой для пирожков на праздник спаса, ловили линей вон в том лимане, который теперь совсем зарос лепехой. Люда была еще маленькой, жизнь лежала перед нею как толстая непрочитанная книга. Эти мохнатые, в лишаях деревья, устало склонившиеся друг к другу, точно волы в ярме, казались ей толпой молчаливых людей, живущих тихо и мирно отдельным поселением. Лишь во время сильной грозы они гнулись из стороны в сторону, тревожно гудели и стонали, если кто-нибудь из них падал, надломленный и разбитый. А когда их омывал дождь, улыбались блестящими от влаги листьями.

Люда тогда так и думала: пришла, дескать, не по ежевику, а в гости к безъязыким людям. Внимательно рассматривала похожие на люльки гнезда, гладила, что-то приговаривая, потрескавшиеся стволы, пела вместе с птицами, но, не попадая с ними в такт, умолкала, прислушивалась к их стоголосому пению. Потом ставила где-нибудь в сторонке кувшин с привязанной к нему веревкой, садилась на солнечной полянке и рисовала что приходило в голову. Над нею порхали птицы, похожие на детей с крылышками, пищали всяк по-своему, а ее охватывало чувство радости, и было странно сознавать, что ни она сама, ни эти птицы с их песнями ни от кого не зависят и, собственно говоря, ничьи. Просто песни висят в воздухе пестрыми ленточками из серпантина, висят в древесных ветвях, как солнечные лучи, как дождевые нити или струны гигантской бандуры, и поют хоть и на разные голоса, но слаженно. Каждая ведет свою песню, не завидуя соседке, поет своим голосом, искренне, от души. Разве что низко пророкочет вертолет, разрезая небо на голубые полоски, и из-за его гула не станет слышна их симфония. Или появится, откуда ни возьмись, коршун, закружит над этим приютом свободного пения. Тогда деревья, чьи кроны будто пронизаны веселым свистом, легким порханием, тотчас делаются немы и все вокруг умолкает, словно не осталось вблизи ни одной живой птицы. Лишь некоторое время спустя, когда тень передвинется за речку и еще дальше, — все снова придет в движение, воздавая хвалу синему простору и светлому небу.

Но сейчас перед девушкой был иной мир. Смиренно стояли деревья. То там, то сям не хватало лучших среди них, самых стройных. Почерневшие места порубок успели прорасти шампиньонами, вокруг виднелась густая плесень. Меж ветвей светло и глубоко сияло небо, стало лучше видно и как будто просторнее, но от этого простора исходил запах трухлявого дерева, он был захламлен сушняком, разрисован блуждающими тенями ветвей — ломаными линиями, ежеминутно менявшими рисунок, словно они пугались трясины, над которой висели. Раньше тут, соревнуясь друг с другом в свежести оттенков, игриво сменялись цвета — голубой, зеленый, оранжевый, желтый, их веселая мешанина создавала живую мозаику, какой не представить самому буйному человеческому воображению. А теперь, куда ни глянь, тускло блестели размокшие прошлогодние листья да склизкий хворост.

Осторожно раздвигая руками дикую изгородь, уже исколовшую ей ноги, Люда, сама не зная зачем, рвала бледно-зеленые, без солнца выросшие травинки и зажимала их в горсти — каждая как капелька радости. А может быть, она рвала их потому, что одной здесь ей было страшно, хотелось найти в чем-то успокоение. Но успокоение не приходило, хотя вокруг было так тихо, что, казалось, можно услышать биение собственного сердца, можно различить малейшие движения души.

Над головой со свистом прошумели мощные крылья какой-то птицы. Сбоку выскочил заяц — не поймешь, какого он цвета. На секунду приостановился и опять мчится во весь опор, перепрыгивает с кочки на кочку, минуя темную воду трясины, засосавшей, должно быть, не одну жизнь. Отчаянно закричал сыч. Под ногами встревоженно загудели тяжелые шмели. Колючими комочками промелькнули перед глазами — и сразу сделалось холодно, словно кто-то бросил за шиворот пригоршню снега.

Люда вышла к тому месту, где когда-то в детстве рисовала, сидя на солнце. Она узнала его, это место, однако поторопилась уйти: то была уже не прежняя солнечная полянка, ничего не сохранилось от детской сказки, наоборот — повеяло чем-то чужим. Ей стало жаль тех навеки утраченных беспечальных дней. Они ушли далеко в прошлое, а она… она оказалась лицом к лицу с этим вздыбленным миром и боится его, остерегается, потому что плохо знает, ей кажется, что он совершенно равнодушен к ней. Губы девушки были приоткрыты, лицо ее выражало одновременно доверие и настороженность, удивление и растерянность. Где-то на самом дне души рождались обращенные к миру слова, но были они такие горячие, обжигающие, что Люда не успевала их произносить и, облизывая пересохшие губы, молчала, хотя понимала, что нужно, обязательно нужно что-то делать: нет мо́чи терпеть это непонятное и почему-то обидное чувство.

Она очень обрадовалась, выбравшись из зарослей. Улыбнулась самой себе. Увидела стога сена на той стороне, Воинскую Греблю — вдоль нее тянулась тропинка к их хате. Увидела свою корову, которая стояла на берегу и, щуря большие глаза, размеренно жуя жвачку, не обращала внимания ни на что на свете.

— Каролинка… — ласково позвала Люда и вприпрыжку побежала к ней, что-то приговаривая себе под нос. Распутала Каролинке ноги, обхватила за шею, поцеловала, засмеялась. — Любушка ты моя, самая-самая лучшая…

Напевая, пощекотала корову за ухом, раскинув руки, закружилась по лугу и все смеялась, смеялась, как от щекотки; казалось, каждая ее жилочка радуется жизни.

Разогнувшись, Люда сбежала к реке. Всплескивая над водой, от берега шарахнулись стайки рыбок. Но тут же спохватились и, напрягая силы, поплыли против течения, смешно хватая ротиками деформированное в воде солнце, которое разлеглось во всю ширину реки и все равно едва помещалось в ней. Люда вдруг почувствовала странный жар, словно все ее мускулы пронизал ток. Нестерпимо захотелось сбросить одежду, нырнуть в речку — к тем рыбкам, к солнцу, которое вот-вот исчезнет, захотелось ощутить светлую прохладу облаков, столпившихся на речном песке, — как будто кто-то нарочно сгреб их в валки, но не успел при свете дня сложить валки в копны.

Быстро и легко расстегнула блестящие пуговки. Мгновенно сорвала с себя косынку, платье, и на фоне чистого небосвода четко обрисовались очертания молодого девичьего тела. Рассыпались прядями, вспыхнули на плечах рыжеватые волосы. Еще минута — и, часто перебирая длинными ногами, девушка сбежала с берега, с разбегу всем телом бросилась в небо, лежавшее перевернутым на дне Сулы.

Откуда-то запахло серой. Тут же выкатилась из-за копны отара косматых овец. За отарой, хлопая конопляным кнутом, спешил чабан с собакой. Девушка всполошилась — ведь раздета! — быстро подплыла к берегу. Прислушиваясь к овечьему топоту, встала на цыпочки, чтобы дотянуться до одежды, но… встретила чужой и все-таки знакомый взгляд. Она замерла, почти рядом, впервые так близко, было мужское тело. Она увидела горячие глаза мужчины…

«Ты что?» — хотела было спросить. На щеках испуганно задышали две ямочки, полуоткрытые губы застыли в неподвижности, потому что взгляд парня строго-настрого запретил ей произнести хоть словечко.

Люда смотрела ему в глаза и чувствовала в душе, как растет ужас и вот уже нечем дышать. Еще мгновение — и она не различала его черт: глаза, нос, рот, подбородок — все слилось в одно пятно. Почти ничего не видя, она ощутила ледяное прикосновение чужих рук. Они липли к телу, тискали, елозили по груди, обрывая остатки одежды. Они причиняли ей боль, и девушка неловко сопротивлялась, не зная, как спастись, и, не то плача, не то смеясь, вяло упиралась руками в разгоряченное — знакомое, незнакомое? — лицо того, кто настойчиво тянулся к ее высокой шее. Должно быть, она вскрикнула или застонала — в камышах кашлянул ее крестный отец Кирило, отозвалась наверху Каролинка. Грубые руки на миг расслабились, и Люда рванулась в воду. Не поплыла — побрела по песчаной отмели, закрывая грудь. Потом обернулась и долгим неподвижным взглядом посмотрела на берег. Там стоял сын кладовщика, студент, тот самый, который в школе плелся в хвосте, а теперь учился на судью. Он зачем-то собирал оборванные пуговицы, кусочки материи. Собрал и, размахнувшись, бросил в речку. Потом пошел по берегу: наверное, хотел подняться по отлогому склону. Оглянулся. Приложил ладони к губам, дико заржал — Люду мороз пробрал по коже — и скрылся среди деревьев, которые сейчас ничуть не напоминали молчаливую толпу у дороги, а казались скопищем ночных теней.

Темнота густела. Небо легло на землю, слилось с нею. Вокруг стояла благословенная тишина. То тут, то там в окнах вспыхивал свет — люди возвращались домой. Речка торопилась неведомо куда, пробиралась на ощупь сквозь мглу, и темнела в ней вода. Кусты лишь угадывались во мраке, очертания деревьев расплывались пятнами. Покачивалась на ветвях дремота. А луга еще сопротивлялись сну: лошадиное фырканье, топот спутанных ног, шуршание птичьих крыльев. Тяжело падают в гнезда запоздалые птицы. Смиренно и тихо погружается в ночь древняя, как тайна, Воинская Гребля.

Девушка неподвижно стояла в воде. Упругие волны с тихим плеском разбивались о ее тело, но она не чувствовала холода. Смотрела в неясную глубь небес и ничего не видела. Звезд было мало, и небесные гектары вдруг оказались поделенными на бесконечное множество квадратов. В них, как в окнах, мелькнули смутно чьи-то лица и тотчас пропали, словно кто-то задвинул черные шторы…

А тело по-прежнему горело от прикосновения чужих рук… Что я скажу матери? И так всю жизнь не может избавиться от сплетен… «Сберегу тебя, горькое ты мое…» — встрепенулось вдруг в ней, и упало сердце. Завтра люди обо всем дознаются, скажут: «Какова мать, так и с дочерью обходятся… Почему он другую не тронул, а вот именно ее?»

…Мать ее, Марфа, была тогда, как она теперь, молодая девушка, и тело у нее было сильное, красивое. Да и родила нежданно-негаданно самосейную, то бишь незаконную, Люду. За два воза соломы отдалась… Хату нечем было прикрыть, а он — объездчиком… Солому-то прямо во двор привез. Среди ночи подъехал к самому порогу…

…Люда подняла кольцо, чтобы открыть ворота; руки у нее дрожали… Хата стояла насупившись, надвинув стреху на самые глазыньки-окна, точно не хотела никого видеть. Люда привязала Каролинку к усохшей вербе. Пересчитала ласточкины гнезда, примостившиеся в уютном местечке под соломенной крышей. И успокоилась.

Загрузка...