Урок для сына

— Я, тато, подглядывать не умею. И не буду…

— Все мы не умеем, пока нужда не заставит… Делай, как я велел утром.

Лаврин думал, что отец, Нимальс-Нименко, очень опечаленный «секретными делами» с Машталиром, с ходу кинется к дядьку Федору Лукьяновичу, ошеломит его каким-нибудь страшным известием или угрозами, которые он до сих пор открыто не применял. Но Якоб миновал тропинку, что вела в Баглаев лагерь, — торопился в свою покосившуюся сторожку с одним оконцем, на двух толстых колодах, обнесенную для «секретности» изгородью из сухих сучьев выше нее самой. Оставался он в сторожке не более двух минут, вышел в форменной тужурке и фуражке, в дырчатых плетеных рукавицах (страдал хронической экземой), с берданкой, с биноклем на шее. Сыну (он делал так всегда, когда являлся на службу вместе с ним) приказал быстро — собачьей рысью — бежать вперед, чтобы предупредить Федора Лукьяновича о его, Якоба, прибытии.

Первым Якоба Нимальса встретил дядько Никифор. Улыбаясь, приветливо поздоровался. Чтобы завязать разговор, поинтересовался, как доехал, что нового на хуторе.

— Тебе чего, Яков, водки или молока? — спросил, видя, что гость не в духе. — Что касается меня, то я выпил бы водочки…

Нимальс отрицательно покачал головой.

— Не надо… Сегодня не надо, Никифор.

Вопреки обычаю, лесник не присел на лежавшую на земле бескорую осину, служившую здесь скамейкой, не заговорил о том, что произошло во время его обхода — кого поймал со строительным лесом, кого с дровами, с валежником или прямой, как свеча, лозой, из которой в те времена плели так называемые жовнинские, с узорами, плетни, решетки для сушки фруктов либо изгороди, ясли для скотины, корзины, короба для песчаных мокловодовских колодцев. Не стал рассказывать Нимальс, кому удалось унести ноги неопознанным, кого он припугнул, для острастки пальнув из берданки вслед. Не спросил о «здоровье Баглайчика», о мучившей того закупорке вен. Даже не полюбопытствовал, не похудела ли корова («Хороший подле нее бычок, гладкий»).

— Не нужно… Ничего нынче не нужно, Никифор, — произнес Нимальс, усиливая атмосферу загадочности: то была психологическая разведка, однако Никифор не клюнул.

Нимальс так и не присел на свою любимую осину, проклятое иудино дерево. Исподлобья шнырял глазами, точно проверяя, здесь ли дядько Никифор. Выглядывал добычу — Федора Лукьяновича. Глаза бегали, бегали — будто пронизывали насквозь кусты, будто обшаривали все углы и закоулки, все местечки, оказавшиеся в тени, все возможные убежища; так они бегали всегда, как только он приступал к выполнению служебных обязанностей или если нежданно-негаданно рушился его план действий, разработанный заранее, отшлифованный мысленно во всех подробностях — от невинной улыбки до самого жестокого поступка.

Пряча за своей характерной невинной улыбкой досаду, Нимальс недобро взглянул на Лаврина, как бы желая выбранить его или, по крайней мере, сделать выговор. Никифор отметил про себя, что Нимальс держится без обычной уверенности и утратил «начальственное» высокомерие, которое, правда, не совсем сошло с его лица, но все равно: теперь он казался нестрашным, даже можно было подумать, что он сам пострадал.

— Что-нибудь передать Федору? — спросил Никифор. — Распоряжение из Городища?

Нимальс кивнул утвердительно. Пощупал верхний карман пиджака.

Никифор не поинтересовался, что именно приказали в Городище, лишь дал понять «пану леснику» своим покашливанием, что ему все ясно: добра оттуда, понятно, не жди, но как в Городище проведали бы о Баглаевом лагере, если б не было доноса?.. Просчитался Якоб Нимальс. Думал, Никифор обязательно начнет расспрашивать, какой такой приказ, обеспокоится, будет искать его, «панской», милости, однако тот, по-видимому, не нуждался ни в каких объяснениях.

— Федору Лукьяновичу нездоровится, лучше бы тебе его не трогать… Вон там он, со скотиной, — проговорил Никифор словно про себя. И, не взглянув на Нимальса, ушел; это означало и прощанье и явное нежелание находиться после всего хоть одну секунду рядом с недругом.

Нимальс, конечно, понял, что ему выразили презрение, однако стерпел; знал: Никифор горяч до отчаянности, с ним шутки плохи. «Пану леснику» не оставалось ничего иного, как пожать плечами, пробормотав: «Мое дело маленькое», то есть, отступая, попытаться внушить, что ему и самому эта миссия весьма неприятна, что он, собственно говоря, не имеет никакого отношения к городищенскому распоряжению, хотя обязан передать его и проследить, чтобы оно выполнялось. Грубо подтолкнув сына — шагай, мол, впереди, — Якоб Нимальс отправился к Федору Баглаю.

…Лаврин, как и было велено, шел впереди. Отец, шагая над противотанковым рвом — зимником для Баглаевой скотины, шевелил губами. Наверное, готовил первую фразу для Федора Лукьяновича; после разговора с Никифором встреча с ним почему-то пугала его и казалась не очень-то безопасной. Сын не обращал внимания на это бормотание, не оглядывался — будто не слышал. Они шли мимо огороженных грядок кустистого лука, капусты, мимо полоски перекопанной картошки, маленького баштана с тремя-четырьмя подсолнечниками между плетями — Федор Лукьянович так любит борщ, что без него никогда сыт не бывает. И вообще чувствует себя не в своей тарелке, если не видит, как пробивается из земли, как растет зелень…

У самой воды паслось стадо, а на высоком берегу стоял Федор Лукьянович Баглай. Не замечая посторонних, охваченный неведомым чувством, смотрел он на Днепр в разливе, на лодку под парусом, которая нет-нет да и мелькала в волнах. Быть может, он тосковал по одному-единственному месту на земле, по леваде, которая начиналась сразу за его хатой. А в той леваде есть копанка с водой, а в воде играют ясные звезды — глаза его сына Данилка, Хтодорины глаза…

Лаврин почувствовал осуждающий гневный взгляд Баглая еще там, где они встретились с Никифором, неподалеку от берега. Поэтому шел не обычным своим шагом, а осторожно ступая, как будто босиком по стерне, но взгляд Баглая не отпускал его.

Якоб Нимальс неожиданно, на ходу, оттер сына и сразу оказался возле Баглая. Они не повернулись один к другому, не обмолвились ни словом: молча смотрели в стоячую прибрежную воду, проросшую длинными кувшинками. Хотя, конечно, увидели и узнали друг друга в темном зеркале воды, чуть колышимой волнами. Эта внезапная встреча у реки, должно быть, вызвала у обоих далекие, но незабываемые воспоминания о беззаботном детстве, когда они, заядлые удильщики, ловили в укромном, известном только им местечке прожорливых поутру окуней или на Быстрянках искусно подсекали у мели неосторожных язей. А иногда, вволю порыбачив, состязались в катании под водой, по очереди цепляясь за скрипучие скользкие крылья водяной мельницы до тех пор, пока не начинали дрожать от холода, и тогда опрометью бежали на пляж, на нагретую солнечными лучами Ярмарочную косу, немного ниже Василова брода, чтобы там, на солнцепеке, жариться до черноты.

Но, может быть, не это в первую очередь вспомнилось Нимальсу и Баглаю, когда они увидели друг друга при столь важных обстоятельствах. Скорее всего, на память им пришел тот случай, когда Якоб, близорукий подросток по прозвищу Косой, катаясь под водой на мельничных крыльях, не выдержал напряжения, отпустил крыло и, выныривая, ударился головой об его надводную часть. Сразу, как камень, пошел под воду… Федор нырял за ним несколько раз подряд, пока не ухватил за чубатую голову и, вытащив на берег, не передал колхозному мельнику деду Огирю, освятителю колодцев — в те времена водился обычай освящать их. Раньше-то Огирь был церковный хорист, первый бас в Мокловодах, а возможно, и вообще на Суле. Бывало, как запоет, сам весь так и затрясется от своего супербаса…

Федор Лукьянович, похоже, именно тот случай и вспомнил: уж очень выразительно посмотрел он на синевато-черный рубец, оставшийся с тех пор на узком, вогнутом лбу «пана лесника». Взгляд его не остался незамеченным. У «благодарного» Нимальса сработал инстинкт, он выказал вежливость: первый протянул руку, чтобы поздороваться, но так, словно протягивал ее к огню. Федор Лукьянович его руки не заметил. Тогда Нимальс, желая загладить свой промах, выхватил из кармана приготовленную заранее бумагу и, шелестя ею, чтобы расправить, попытался было вручить ее Федору Лукьяновичу, вручить официально, как положено, как вышестоящий вручает подписанный, с печатью приказ нижестоящему. При этом Нимальс собирался произнести такие примерно слова: «Вот, получай из Городища… Мое дело маленькое, но… воля… больших людей… указания… и ныне и присно. Во веки веков. Аминь».

Испугавшись Городища, Федор, конечно, сразу возьмет и прочитает приказ, так что отпадет необходимость что-либо объяснять, отвечать на неприятные вопросы — ведь он узнает все сам. А вообще-то лучше было бы сплавить это дело Никифору: пусть передал бы приказ он, сообщник Федора, его правая рука. Однако тут есть риск: приказ поступил от городищенской жандармерии, не кто иной, как фольксдойче Нимальс обязан довести его до сведения Баглая и проследить, будет ли эвакуирована за Днепр Баглаева скотина или ее уничтожат на месте.

Задумался Нимальс, вышла заминка, а тем временем Федор Лукьянович успел не спеша подойти к воде, принялся смазывать дегтем ранки на спинах отлежавшихся на песке коров: над ними тучами носились оводы. Так что Нимальс еще раз получил кукиш под нос, и теперь ему это было особенно обидно. Он стоял как вкопанный с зажатой в пальцах бумагой и, не в силах скрыть раздражение, смотрел, как возится Баглай с коровами. Нимальс даже позеленел, кожа покрылась пупырышками, как от холода. Нарост на лбу наливался чернотой, точно закипала кровь; чернота постепенно заливала лицо, а это был у Нимальса самый страшный признак. Лаврин знал, что в такие минуты отца охватывает дикое бешенство, понимал, что он вот-вот выпустит наружу то, что таится у него в сердце, покажет, каков он есть на самом деле. В какое-то мгновение Лаврину показалось, что если дядько Федор Лукьянович по-прежнему будет стоять у воды и не произнесет ни одного, пусть даже самого незначительного слова, отец просто лопнет от злости. Взорвется то, чем начинено его нутро, и отца разнесет на куски. Но тут Федор Лукьянович спросил не то всерьез, не то в шутку:

— Будем биться или мириться?

— Вот тебе… из Городища. — Нимальс протянул развернутый лист бумаги. — Мое дело маленькое, но ты все-таки прочитай при мне и скажи… как мы это сделаем.

Федор Лукьянович небрежно взял бумагу, положил ее в карман и, слегка усмехнувшись, проговорил:

— Никифора видел?.. Идем к нам. Он раздобыл такую, что дыхание спирает, — на калине настояна. Идем — не пожалеешь.

Однако сегодня Нимальс не собирался принимать приглашение, он нервно указал пальцем на карман, в который Федор Лукьянович положил приказ.

— Ты того… — И запнулся. — Мое дело маленькое, однако ты все же прочитай сейчас и скажи… как мы это сделаем. Приказ-то… из Городища, Федор.

Но, видно, одних слов Нимальсу показалось мало: слова могут не произвести впечатления, от них можно отделаться шуткой, — поэтому он решительно шагнул вперед, преградив Федору Лукьяновичу дорогу в лагерь. Федор Лукьянович спокойно произнес: «Ладно», вынул бумагу, посмотрел на печать — все было как положено: исходящий номер, число, после отпечатанного текста неразборчивая подпись.

— Кто же это добился для меня столь высокой чести? — усмехнулся он. — «Персональное распоряжение относительно бывшего активиста Баглая, родившегося в Мокловодах, а также относительно охраняемой им скотины…» Ох, и лизоблюды!.. Ох, и мерзавцы!.. «…Уничтожить все восемнадцать голов или немедленно препоручить их властям…»

Дочитывая приказ, Федор Лукьянович произносил слова очень медленно, потом еще медленнее, наконец совсем медленно. Затем сунул бумагу в карман и долго, дольше, чем читал, смотрел молча на деревья, на Днепр, на растрепанное облако, наплывающее на солнце, смотрел на лагерь, на хижину, где его должен был ждать верный товарищ Никифор, и точно просил у каждого в отдельности и у всех вместе доброго совета («А тебе, сукин сын, пусть во веки веков никто совета не подаст!»), глядел себе под ноги, на землю или, может быть, на траву, на которую как раз набросился ветер, и она чуть ли не ложилась под его напором, опять переводил взгляд на маленькую немазаную хатенку (лоза выпирает, как ребра), на короткий ряд ульев (Никифор возле них колдует) — лишь бы не глядеть на Лавринова отца, своего односельчанина, не видеть его подлой рожи.

— Мое дело маленькое, не я сочинял приказ, — повторил Нимальс.

— Конечно… Твое дело только узнать, как мы это сделаем.

— Против тебя, Федор, я ничего не имею, — наконец отступил в сторону Нимальс, давая дорогу Федору Лукьяновичу.

— Благородно, Яков, благородно… Мы же с тобой росли по соседству, в ликбез вместе ходили — что ты можешь иметь против меня?

— Ничего, как есть ничего. Мы — товарищи, и поссорила нас власть, Федор… И тогда поссорила, и теперь… Можно сказать, врагами сделала… Тогда была твоя власть, твое и мололи, теперь — мое мелют…

— Да уж, почитай, всё смололи, кончается твой помол, — не выдержал Федор Лукьянович.

— Так знай же, Баглайчик: приказ я выполню немедленно! — заорал не своим голосом «пан лесник», зажав в правой руке ремень берданки, которую до сих пор словно и не замечал.

Нарост на узком лбу Нимальса опять начал наливаться чернотой, точно у него закипела кровь. Лаврин прикоснулся к отцу, хотел взять его за руку, но рука эта, будто она была сама по себе, будто ее только что отрезали от туловища, судорожно сжималась в кулак — вот-вот ударит. Лаврин ухватился за нее обеими руками, повис, захныкал, не сводя глаз с Федора Лукьяновича.

— Ты же не говорил: «Строй мельницу — твоя будет», правда, Федор?.. Я тебя не трогаю и не трогал вон сколько, хотя и обязан был… Это власть дурила меня… и большевик Лядовский… Ничего-ничего, рыбу съели, а зубы остались, пусть, пусть… — грозил кому-то Нимальс.

— Какая подлость… Ах, какая подлость, как она иссушает человека… И когда только люди с нею справятся? — проговорил Федор Лукьянович так, словно обращался к самому себе и одновременно ко всему миру. — Но ты не смеешь так разговаривать со мною, Яков, — продолжал он, чувствуя на себе полный ненависти взгляд Нимальса. — В жизни каждого из нас бывают такие моменты, когда нельзя прятаться в кусты, если хочешь остаться человеком… Я не убежал, когда ты тонул, захлебывался водой. Иначе ты уж давно кормил бы лягушек…

— Помню, как не помнить… Да ведь мы были детьми: идеалы, романтика… И прочая чепуха вроде царства небесного.

— Идеалы? Ишь какие слова ты знаешь… А я-то, грешный, думал, что ты весь как на ладони, — с иронией произнес Федор Лукьянович и вдруг закричал: — А ну, с глаз долой, паразит! Прочь, уйди от греха!

Нимальс, по-видимому, такого не ожидал. Уставился на Федора Лукьяновича, смотрит — не моргнет. И тот не отводит глаз, словно хочет «переглядеть» Нимальса, словно поспорил с ним — кто кого.

Так и стояли, точно вне себя от изумления, точно прикидывая, как вести себя дальше: биться либо мириться. Стояли соседи, которые, казалось, знали один другого как свои пять пальцев, знали даже семейные тайны друг друга. Но, оказывается, только сегодня каждый из них вгляделся в соседа по-настоящему — до глубины, до подлинной правды, до сути. И, пораженный своим открытием, еще не верит, не хочет поверить, что увидел в сердце другого непримиримую враждебность. Сыра земля будто расступилась между ними, и они — каждый на своей стороне, на своем полушарии — удаляются, не сводя друг с друга напряженного взгляда, отходят все дальше и дальше.

По одну сторону пропасти стоял Федор Лукьянович, ладно скроенный, крепкий мужчина. Ему очень шла ярко-красная рубаха — не утюгом глаженная, а вальком да катком. Рукава закатаны — наверное, собирался приступить к какой-то работе. Растрепанные волосы нависают над загорелым лбом, гладким, выпуклым, еще не изборожденным морщинами. Из-под не слишком густых бровей глядят на мир прищуренные от солнца, чистые, как у ребенка, глаза.

На другой стороне провала, спиной к солнцу, стоял, скорчившись, Якоб. Тень повторяла очертания его искривленной фигуры и, переломившись, падала в бездну. Он был в своей служебной форме. Черный козырек с кокардой, вероятно, мешал ему смотреть, он то и дело поднимал голову и коротко взглядывал из-под него, стараясь уловить малейшее движение своего врага, и при этом не выпускал из руки ремень берданки.

Скрипнула старая верба — первая в ряду деревьев, если идти от берега, — и нагнала страху на весь остров. С Днепра потянуло холодным ветром. Зашумели деревья, переполошились сидевшие на них птицы. Скрылось солнце, набежала туча, пошел слепой дождь. Федор Лукьянович встрепенулся, словно от внутреннего толчка. Спросил, должно быть, не то, что думал:

— Значит, ты в Городище пообещал за мной следить? И уничтожить скотину?.. И у тебя после этого не отсохнут руки?..

«Пан лесник» замер в напряженной позе, притворяясь, что не слышит. Но тотчас снял берданку.

— Уничтожить скотину!.. — Федор Лукьянович пошел прямо на дуло нацеленной на него берданки. — Ты не отводи от меня глаз, катюга! — наступал он. — Если они у тебя не вылезут на лоб, не полопаются! — И с размаху плеснул из ведра горячим дегтем, явно норовя попасть Нимальсу между глаз…

Загрузка...