Десять лет назад
«Лёля жива?» — первый и единственный вопрос, выкрикнутый мною в динамик мобильного телефона, на который сутки спустя позвонил взмыленный, чем-то одурманенный, судя по скорости подачи звука, и периодически покашливающий, будто бы чахоточный, Андрюха.
Сразу же!
Незамедлительно!
Мгновенно!
Как только что-то стало о жене известно. Моя Юрьева отсутствовала два тяжелейших на эмоции и физическое состояние, плаксивых согласно отрывному календарю, ноябрьских, слишком мерзких дня.
«Да» — сухо гаркнул друг, не пытаясь успокоить или приукрасить факты, чтобы подать получше информацию родственникам пострадавшей. — «С ней работают, но… Приезжай, как можно быстрее. Среди своих ей будет легче».
«Где она сейчас?» — а я ритмично дубасил кулаком играющее полотно межкомнатной двери, желая нокаутировать жалкие квадратные метры нашей спальни, ставшей футбольным полем за вялотекущие дни…
Дни… Дни…
Дни без тебя.
Любовь моя!
«Городская клиническая…» — он только начал отвечать, однако странным образом сразу же осекся, проглотил язык и резко замолчал.
«Что случилось? Андрей! Андрей! Андрей!» — а я орал, как оглашенный, разрывая голосом пространство. — «Да ответь же! В чём дело? Что там происходит?».
«Я здесь» — друг отозвался только через несколько секунд.
«Что у вас там происходит?» — я же шумно носом воздух забирал и рычал, как будто оголодавший за добычей хищник полученное наконец-то мясо старыми клыками, не разжёвывая, тупо рвал.
«Её перевели в палату интенсивной терапии и дали седативные. Ром, приезжай сюда. Ты ей точно нужен. Оля не понимает, кто все эти люди и почему рядом нет тебя. Давай скорее!».
«Я еду!» — прижав к плечу смартфон, затем накинув куртку на пропахший двухдневным потом чёрный гольф, рванул на выход, который стремительно мне перекрыл отец, раскорячив в коридоре свою здоровую фигуру и свернув моё стремительное бегство глухим, но чётким предложением:
«Стоять — ни с места! Смирно, Юрьев! Поедем вместе, парень»…
«Она жива!» — долдоню про себя, пока с огромной силой давлю на газ и не спускаю глаз с дорожно-транспортной обстановки, царящей вокруг нас.
Нас… Её здесь нет. Это страшно! Жена ушла. Лёлечка пропала два блядских дня назад. Припоминаю, как кричала в трубку мать о том, что:
«Она с тобой? Ромка, скажи, что девочка пришла к тебе. Что ты молчишь? Сы-ы-ы-ын!».
На одно мгновение мне показалось, что в тот момент мистер Юрьева наживую вырывала волосы на голове и по щекам себя хлестала собственной рукой, царапалась, как кошка, снимая стружкой кожу, желая необратимо изуродовать своё красивое лицо. Крик… Этот крик был демоническим. Диким и нечеловеческим. Она хрипела и захлебывалась, пока рассказывала, как несколько часов назад вынужденно оставила Олю с этой… С этой…
«Рванью! Тварью! Наркоманской шлюхой!» — Марго особо не стеснялась в выражениях. — «Как чувствовала… Дура, дура… Старая я дура! Ромка, она сидела с этой девкой в кафетерии. Слышишь?».
Да! Конечно! Я добился, особо не стараясь, выезда наряда по адресу, который успел выучить наизусть. Этих тварей мы пасли давно. Однако повода всё не было. Знать, не иметь возможности и весомых, а не притянутых за уши, доказательств для того, чтобы что-то падлам предъявить у нас, как у служителей закона и правопорядка, уже вошло в проклятую привычку, от которой у хороших оперативников и следаков шуршала крыша и отлетала фляга с периодичностью раз в три-четыре дня. Поймать с поличным, застукать сук на месте преступления, устроить сволочам подлог, заманить в ловушку стало делом чести, той чести, от которой с некоторых пор почему-то не осталось ни х. я, а только стирающееся постепенно светлое воспоминание.
Мы приехали. Поднялись шустро на этаж. Рассредоточились в подъезде, а после позвонили, придавив на несколько секунд искрящий и играющий под пальцами дверной звонок. Нам не открыли. Штурмовать закрытую, тёмную квартиру, внутри которой, как ни прислушивались, ни хрена не происходило, по закону и проклятым правилам мы не имеем права. Криминального там точно не было. Зато там царствовали ослепительный мрак, удушливая вонь и оглушающая, разрывающая барабанные перепонки тишина. Мы обманулись. Как всегда… Как всегда! Наряд приехал не в то место, а жены в наркоманском логове, естественно, не оказалось. Вернее, по указанному адресу «никакая Стефа» больше не жила. Что-то вроде этого нам сообщили взбудораженные устроенной облавой не очень-то благонадёжные, но слишком сонные людишки.
Потом я спешно сдал дежурство, не отстояв каких-то жалких полчаса, и сразу же рванул домой со слабенькой надеждой на то, что Ольга уже на месте, а грозная, потому что невыспавшаяся и перевозбудившаяся от всех событий, мать начитывает юной, по сравнению с ней, конечно, стерве заумные нотации о том, как нехорошо себя «засранка», живя со мной, сегодня повела:
«Маленькая Юрьева, любимого мужчину жизненно необходимо уважать!»
Но…
«Она с тобой?» — встав на цыпочки, Марго заглядывала мне через плечо, а потом за спину, при этом громко всхлипывала, будто Лёльку хоронила. — «Боже мой, Ромочка, где она? Где моя Оленька? Игорь! Игорь!» — всплеснув руками, она в ладонях спрятала и без того заплаканное лицо. — «Надо оформить заявление. Юрьевы, что вы замолчали? У меня дочь пропала… Козлы толстокожие! Она… Она… Господи, ей нельзя волноваться. Рома, я хочу написать…»
«Я написал!» — рявкнул и, оттолкнув её, не разуваясь, прошёл по коридору, разложив на тумбочке ключи, портмоне и магазин патронов, которые после дежурства вместе с табельным намеренно не сдал.
Я сразу написал — не соврал. «Инкубационный период» в этом случае вообще не важен. Чётко, внятно, обстоятельно, подробно. Я описал, как выглядела на момент пропажи моя любовь, упомянул особые приметы и не забыл сказать, во что красавица приблизительно была одета. Откуда я всё это знал? Её фигура. Её контуры. Родинки и пятна. Смешная мимика. Кривляния и искажения голоса. Её размеры и параметры. Я знаю всё, ведь:
«Ольга Алексеевна Юрьева, 28 лет, волосы светло-русые, почти блондинка, голубые глаза, пухлые губы, ровный нос, сухощавое телосложение, метр семьдесят три… Была одета… Пальто, юбка в меленькую складочку, свободный свитер… Колется — пиздец как!» — это всё моя любимая жена. Одежду Лёлик показала, пока кружилась в тёплых, но капроновых колготках, в чёрном лифчике и с распущенными волосами перед экраном телефона, чтобы сделать видео, а после отослать в наш семейный чат. Это ведь бесовское топливо, на котором взлохмаченный тёмными ночами Ромка Юрьев способен продежурить без кофеинового допинга и полноценного отдыха ещё три-четыре дня.
«Ромка!» — батя пялился на меня тупым ослом, пока я грубо передёргивал затвор, надраивая оружейным маслом ствол. — «Это не по правилам. Слышишь? А ну-ка, посмотри на меня. Она найдётся. Всё будет хорошо».
«Я знаю» — глухо буркнул и, не раздеваясь, завалился на кровать. Пристроив на уровне глаз наше свадебное фото и заряженный свинцовой хренью пистолет, перекрестил на груди руки, в которых зажал мобильный телефон. Застыл здоровой, повалившейся на бок статуей. Я замер. Притаился. Скрылся. Погрузился в сумрак мрачный, слепленный из глины голем. Отыскал забытую когда-то тень. И начал выжидать. Но всё же грубо рявкнул, шикнув бате:
«Выйди на х. й!» — и тут же подмигнул смеющейся в тот светлый и погожий день жене, лениво растянув улыбку, содрогнулся телом и медленно, будто умирая, прикрыл воспаленные бессонницей глаза.
Кто мог знать тогда, что сучье ожидание затянется ещё на сутки, по окончании которых я буду дико улыбаться и мерить комнату широкими шагами, расхаживая монотонно вперёд-назад, рисуя идеальные крест-накрест диагонали, пропахивая тяжёлой обувью матрас супружеской двуспальной кровати, жалобно постанывающей за каждым разом, как только я наступал на измызганные грязной подошвой бывшие когда-то розовыми кружевные наволочки наших с ней подушек…
Помалкивающий отец сидит штырём в пассажирском кресле. Я чувствую, как старший Юрьев сильно напряжён, а воздух в салоне чересчур наэлектризован. Трещит, искрит и хлопает, пропуская через себя покусывающий кожу рук положительно или отрицательно направленный заряд.
— Сын, давай-ка медленнее и тише, — мужская крепкая рука с сильно вытянутыми пальцами, зажимает моё правое запястье и тянет на себя. — Ромка, прекрати! Мы уже приехали. К чему эта гонка?
— Убери! — цежу сквозь зубы. — Не смей указывать мне, как вести машину. Ты здесь пассажир, а не водитель. Не нравится? — придавливаю плавно тормоз, мгновенно прижимаюсь к бордюру, включаю аварийку и с жалким свистом, вызванным трением резины об асфальт, подруливаю, чтобы высадить болтливого отца. — Пошёл на хрен отсюда! Не держу.
— Мы успеем. Зачем ты?
Успеем? Он смеется? Ему смешно? Да он, по-видимому, издевается. Убью! Убью его, если он сию секунду не заткнёт свой рот.
— Я хочу её увидеть. Едем дальше или…
— Да. Ромка, перестань. Ты увидишься с женой. Оленька — не одна, там с ней мама. Она звонила и…
Час от часу не легче! Мать — серьёзный врач, медицинский работник, профессионал, исследователь и строгий, грозный практик, привыкший добиваться цели, поставленной перед собой. Сюсюканье с постоянно хнычущими пациентами — это абсолютно «не Марго». Кто угодно, но только не она. Мама любит повторять, что врачебная жалость для больного сродни выстрелу в упор. Страдающим не нужны нежность, участие и хилое, почти всегда наигранное, оттого ложное, фальшивое, сказанное по вежливости, слабое сочувствие. Тем, кто болен и терпит истязающие тело муки, необходим профессиональный взгляд на вещи и стремительное, без раздумий, принятие решений, способных купировать или поглотить пытающую человека боль. Мать не знает, что такое ласка. Она не выносит низменное, с её точки зрения, сострадание. Эта сухонькая женщина — смертельно опасная искра и одновременно с этим поглощающее всё и вся бешеное, неконтролируемое пламя, уничтожающее слабое и пожирающее беззащитное на своём пути.
— Ей нужен я, моей жене нужна моя поддержка, а не здоровые иглы, капельницы, антибиотики и физраствор с глюкозой, бесполезные ширки и рецепты на мёртвом языке, которыми Марго её напичкает, нашпигует мою Олю, как молодую, слабенькую на сало свинку. Если она ей что-то сделает, клянусь, что собственными руками удавлю её, — шикаю, отвесив парочку проклятий плетущейся впереди нас хилой малолитражке бабского пошиба, перестраиваюсь на последний разворот. — Курица тупая! — даю клаксон что есть собачьей силы. — Пропади ты пропадом, обезьяна на колёсах.
— Стоп! — отец сбивает мою руку. — Приди в себя. Лёлик жива. Она ждёт тебя. В каком виде ты сейчас предстанешь? Ты выглядишь, как…
— Зверь? Животное?
— Ро-о-о-о-м… — отец растягивает ту же букву, с которой начинается имя женщины, без которой я дурею и схожу с ума.
— Они… Они… — сжимаю пальцами обмотку, впиваюсь в швы, ногтями рву до сей поры идеальную автоматическую, выверенную, вероятно, цепким лазером нитяную строчку, хриплю, плююсь и чувствую, что однозначно не сдержусь. — Разорву их. Вот этими руками, — сняв их, таращусь на бледные, подрагивающие ладони, щедро испещренные линиями сердца, ума, любви и бесконечной жизни, — я рассчитаюсь. Клянусь!
Теперь меня тошнит. Желудок абсолютно не стесняется, а содержимое, опутанное желчью и соляной кислотой, забирается наверх, растворяя пищевод и ротовую полость, щекочет нёбо и подступает к крепко стиснутым зубам. Диафрагма сильно сокращается, мешок с дерьмом спазмирует и подскакивает, а я, как тупорылая скотина, бекаю и блею:
— Бля-я-я-я-дь!
— Она жива, сынок. Помни об этом. Тихо-тихо, мальчик. Ром, всё будет хорошо. Приди в себя.
Я помню. Помню… Помню, что… Жена жива! Да только все эти батины стенания бесполезны. Эта жалость ни к чему.
— Я взываю к правосудию, папа, — кривляюсь, всхлипнув, жалко признаюсь. — Их… Их… Какую статью придумать, чтобы гниды не отмылись? Это ведь особо тяжкие.
Удержание силой. Принуждение. Дача запрещённых препаратов. Групповое изнасилование. Покушение на убийство.
— Какая, мать твою, статья?
— Следствие разберётся.
— Следствие? — щурюсь, словно над его словами издеваюсь.
Да не «словно»! Я заливисто смеюсь. Наверное, истерика ко мне внезапно подкатила.
— Папа-папа-папа, времена суровой справедливости давным-давно прошли. Здесь чуть-чуть другие умные законы. Есть пострадавшая, а есть обвиняемая сторона. Кто они? Кто их родители? Какие полномочия? Я ведь отстранён!
— Ещё бы! Ты муж. Ты и есть та самая пострадавшая сторона. Такие правила — тебе ли о таком не знать?
— Я, блядь, взываю к справедливости, а ты мне о правилах толкуешь. Дело состряпают и быстренько замнут.
— Не замнут!
— Папа-папа…
— Как ты служишь, если ничему не веришь?
— Я получаю деньги. Если угодно, отбываю срок, дослуживаю до пенсии, а потом…
— Охренеть признание! — отец громко выдыхает.
— Что я получаю там? Жалкие подачки и это даже не заработная плата. Кость собаке, поджавшей хвост и пресмыкающейся у ног здорового хозяина, какого-нибудь ведомственного чина. И та, наверное, сочнее, сытнее, калорийнее. Это, блядь, довольствие! Громко, да?
— Ты знал, на что шёл. Я был для тебя примером — так ты утверждал, когда стрелял из игрушечного пистолета из-за угла. Ты уверял, что полиция — твоё истинное призвание. Ты говорил…
— Да! Да! И да! Когда это не касается тебя, то можно бесконечно философствовать о том, что это дело проклятущей чести. За десять лет дубовой службы я понял, что это откровенное враньё, а романтика из лучшего из лучших полицейского отдела с твоим рапортом на пенсию ушла.
— Разочаровался?
— Да! — выкрикиваю, подпрыгнув вверх.
— Причины?
— Ты смеёшься, папа?
— Хочу понять, когда я упустил тебя.
— Упустил?
— Да. Ромка, ты разговариваешь, словно конец света наступил.
— Мою жену…
— Она жива! Жива! Жива! Услышь меня! — отец орёт в лицо и крупными ладонями сжимает мои щёки, разминая щетинистую, почти свиную кожу.
— Мне нужно следствие, эксперименты, прозрачность, факты и наказание. Я хочу расследования. Не купленного, а истинного. Я требую судейской истины. Желаю увидеть настоящую работу адвокатов и справедливого жюри. СПРА-ВЕД-ЛИ-ВОСТЬ! — хриплю огромными родными буквами. — Это разве много? Это невозможно? Я чересчур прошу?
— Мы её добьемся! Всё будет, мальчик. Вот увидишь. Успокойся, Ромка.
Когда? Он сам-то верит в то, что на голубом глазу спокойным тоном здесь вещает?
— За годы твоей службы… — с ехидцей, вкрадчиво, игриво начинаю.
— Не смей сравнивать!
— Вот и поговорили. Ни хрена! Ни хрена не будет. Члены отмоются, а она…
— Начнёте заново, сынок.
Не сомневаюсь. Наша с Ольгой жизнь вот только-только начинается. Настоящее напастям не разрушить, не сломать. Роман с ней — это я! Я и она. Моя Лёля. Мы Юрьевы. Такая, мать вашу, грустная судьба. Мое безумное сознание — моя прекрасная и чистая жена. Поэзия, да и только…
Их поймали! Всех троих. Молниеносно, как того требует грёбаный закон, организовали стражу и поместили под замок на семьдесят два часа до выяснения обстоятельств, предоставив тварям раздельные «комфортные» камеры, предусмотрительно отделив бабу от двух здоровых мужиков, на два голоса орущих о том, что:
«Полицейский беспредел так достал, что сил и мочи больше нет. Пора, пора гнилую власть ставить на ножи, в связи с чем мы предлагаем, братья и сестрички, начать расправу с жалких ментовских подстилок!».
Они подзуживают местную преступность чинить беспредел с жёнами, сестрами и матерями «форменных паскуд»? Долбаная шушваль!
Уродов взяли сразу, потому как капитан полиции Андрей Ростов не церемонился и с выездом на поступивший вызов спичками не торговался. В отделение поступил сигнал от обеспокоенных ужасным шумом в чумовой, неблагополучной с некоторых пор квартирке, в которой плакала, кричала, визжала, пищала, умоляя о пощаде, женщина. Так в том месте, как оказалось при сборе сведений и обязательном опросе с привлечением так называемых понятых, было ежедневно. А почему сейчас «несчастные соседи» соизволили обратиться в правоохранительные органы, чтобы пожаловаться на возмутителей спокойствия? Всё просто!
«Кричала бедненькая женщина, пока та, другая, та неухоженная тварь, которую мы уже знаем, шатаясь, побиралась в местной лавке, скупая на оставшиеся измятые купюры водку и шампанское. Если мразь гуляет по району, то кто тогда зовёт на помощь там?».
Какие, сука, сверхсознательные первые свидетели! Люди, люди, люди… Будьте вы, в конце концов, внимательны, чутки и бдительны! Бдительны всегда, а не по воле долбаного случая, когда пойдёте в магазин, например, за тёплым хлебом или ряженкой с кефиром…
— Здорово, — Андрей встречает у закрытой угловой палаты. — Иди сюда, — схватив меня за руку, силком подтягивает к себе и крепко обнимает, хлопая второй клешнёй промеж лопаток, по плечам и по раздающимся, как у загнанного ишака, бокам. — Слушай внимательно, — шепчет в ухо, зубами задевая мягкий хрящ. — Это маркер, Ромка. Ты понял? Не смотри туда. Его сразу уберут после того, как с Лёликом закончат.
— Нет, — гундошу в дружеский висок.
— Не обращай внимания. Криминалист ещё не ушел. Бродит где-то рядом, вынюхивает что-то, разговаривает с врачами, присутствующими при её осмотре. Она большая умница. Всё разрешила и ничему не сопротивлялась, только искала глазками тебя.
— Я… Я… Т-т-ты п-п-п-позвонил-л-л-л… — глаза, похоже, двигаются рассинхронно, а картинка выглядит мутнее, стремительно теряя чёткость. — П-п-п-п-рие-х-х-х-ал, как-к-к-к…
— Оля спрашивала, а я всё, что интересовало, рассказал. Она понимает и готова сотрудничать. Это не под протокол, Ромка. Правила я знаю.
— По-д-д-д-дружески?
Вероятно, из-за сочувствия.
— Мне нужно было удостовериться, что она…
Не сошла с ума? Не двинулась мозгами из-за двухдневной жуткой пытки?
— Я п-п-п-п-онимаю.
— Вот и хорошо. Тихо-тихо, — Андрей впивается ногтями в мою спину. — Тшш-тшш, Юрьев. Смирно, товарищ капитан.
— А с-с-с-с-мывы?
— Взяли всё! Ей обрезали ногти на руках и ногах, взяли волосы и образец слюны, гинекологические мазки и из анального отверстия в том числе. Маргарита Львовна очень помогла, — друг сильнее давит на меня, будто хочет поглотить, выпить, высушить и с потрохами «скушать». — Мать брала!
— М-м-м-м, — прикусываю кожу на шее друга и медленно еложу носом возле сильно покрасневшего мужского уха.
— Всё нормально. Она действительно нам помогла, хоть это и противоречит правилам, но ради спокойствия Лёлика мы пошли на это. Ромка, ты понимаешь?
— Д-д-д-а, — отвечаю через силу.
Это ведь незаконно! Моя мать — её свекровь. Когда начнётся следствие, ей, как врачу, придётся подписать официальные бумаги, а фамилия «Юрьев/Юрьева» не может фигурировать в таких непростых фрагментах, пачкая паскудные дела.
По-видимому, Андрюха понимает, что так сильно волнует и тревожит, поэтому тут же исправляется:
— Она осуществляла манипуляции и только. Справки подпишет тот человек, который никакого родственного отношения к Оле не имеет. Ромка, я же не дурак!
— С-с-с-спасибо.
— У неё был психолог, — продолжает говорить Ростов. — Сорок минут, если не ошибаюсь, о чем-то с ней беседовал. Она контактна, но с откровениями не активна.
— Она в сознании?
— Да, конечно.
Слава Богу! Спасибо, Господи. Моя любовь жива!
— Не смотри на лицо, там…
— Что? — пытаюсь отстраниться, но Ростов сегодня кажется сильнее, он держит мужественно и очень крепко. — Прекрати! — хриплю ему в висок.
— Нужно сделать фотографии, поэтому… Сука, чёрный перманентный маркер или детский въедливый фломастер! Короче, врачи разберутся, что с этим делать, чтобы не испортить кожу. Меня заверили, что с этим не возникнет проблем. Ром…
— Он-н-н-и… — снова-, мать твою, здорово…
Я заикаюсь с пяти лет. Нет у этого всего прошедшего, по-видимому, времени. Однажды испугался. Сильно и с последствиями. Всё произошло, когда мелкий Юрьев-сорванец попал на вообще не детский фильм, который посматривал одним глазком вернувшийся с дежурства батя. Там был непростой и страшный, как для мальчишки пяти лет, фрагмент с жуткой расчленёнкой и детективной линией, естественно. Короче, после боевика, название которого уже никто из нас не вспомнит, у меня стало дёргаться правое веко, а язык перестал слушаться, речь осуществила свой смертельный кульбит и решила впредь бежать раньше мысли, с которой определенно притормаживал слабый детский ум. Помню, как мать орала на отца, когда услышала, что её сынок стал несвязно, дефективно разговаривать и косить серо-зелёный маленький глазок…
— Есть множественные порезы на бёдрах и в районе лобка, внутренние разрывы, укусы на груди и ягодицах. Здесь, — друг всё же отпускает и выставляет мне под нос ладони, глазами показывая на сочленение в районе кисти и предплечья, — есть следы верёвки. То же присутствует на ножках. Она вырывалась, поэтому…
— Стоп! — прикрыв глаза, шиплю, не размыкая губ. — Это ваше дело. Не посвящай!
Тем более что я увижу сам!
— На Олином лице… Ром? — он тормошит моё плечо.
— Да? — возвращаюсь и распахиваю, видимо, слишком устрашающе, глаза, потому как Ростов быстро отступает и, приложившись затылком об окрашенную в светло-зелёный цвет панель, тормозит, а после утыкает костлявый зад в ближайший угол.
— Мы добьёмся! — теперь зачем-то заверяет. А напоследок — перед тем, как я его покину и зайду к жене в палату — убеждает в том, что необходимо положиться на мудрое и качественное следствие, оказывать любую помощь и всяческую поддержку, сотрудничать и идти на непростой контакт.
Угу… Угу… Всё это я и без Андрюхи знаю. Сколько раз я точно так же говорил, обманывая и путая следы? Увиливал от ответственности, когда случайно заходил в тупик и терял одну-единственную нить, способную вывести на свет Божий непогрешимую грёбаную истину. Я не верю, но это, видимо, судьба. Карма! Как модно стало говорить. Мы нахватались красивых иностранных слов и оперируем ими, ни черта по содержанию в том не понимая.
Гештальт!
Кармический крест!
Ментальность!
Гнев, ярость, осознание, торг, непринятие… Депрессия!
Всё долой. Я просто, черт возьми, хочу поверить! Плыть по течению и отдать бразды правления посторонним людям. Я не умею управлять, так пусть с этим ладят те, у кого такое на подкорке, видимо, записано. Андрюха сможет! Он настойчивый, упрямый, здравомыслящий и очень сильный человек. Я положусь на друга, если иного нам, в сущности, не остаётся. Вера и прощение? Пусть будет так!
— Ром?
Я знаю этот лживый и заискивающий тон. Чего ещё?
— Да?
— Ей тоже будет предъявлено обвинение. Ты услышал?
И поделом! Его «хреновая любовь» должна ответить перед людьми и Богом за то, что сотворила со своей, наверно, единственной на этом свете и на том, подругой.
— Х-х-х-х-хорошо.
— Мне очень жаль. Я хочу вас поддержать. Только не брыкайся. Ладно?
Хочет? Сильно, что аж в погонах звёзды жмёт?
— Доведи до конца и не прогибайся.
— Так точно, — он отдаёт мне честь, резко вскинув руку, и так же резко опустив её, тихо добавляет, — товарищ капитан…
Какой звериной хваткой нужно обладать, чтобы так гадко изувечить молодую женщину. На Ольге нет живого места.
Лупили кулаками? Ломали ей лицо? Крошили красоту? От злости? Или потому, что нелюди? Скоты! Животные! Личинки, жалкие микробы, безмозглые амёбы… Гниды!
— Здравствуй, — уставившись безумным взглядом на носки своих испачканных позавчерашней грязью туфель, бормочу под нос.
— Привет.
Она ведь мне ответила? Я, видимо, оглох и ни черта не слышу. Где тот волшебный тихий голос, от которого в жилах стынет кровь? Где те переливчатые грудные трели? Где тот резкий, звонкий смех? Где язвительные нотки, звучащие угрожающе и на полтона тише, когда она желает подколоть, съехидничать или остудить, чтобы звонко щёлкнуть по лбу? Где это всё? Обратите! Пусть время вспять пойдёт, а я вернусь домой тогда, когда жене пообещал, и больше не уйду — никогда и ни за что.
— Рома? — ещё разок хрипит еле слышно хнычущая Оля.
— Да? — хочу поднять глаза, чтобы взглянуть на женщину, которую боготворю.
Хочу, хочу, хочу… И, мать вашу, не могу. Не получается! Как ни стараюсь, всё время слепо пялюсь в пол или на землисто-серый край скомкавшейся от её возни тонкой простыни, свисающей с больничной многофункциональной койки.
— Прости меня, — прошептав, а после громко всхлипнув и безобразно хрюкнув, Лёлик внезапно замолкает.
«Шлюха», «ментовская давалка», «подстилка», «сука». Шлюха, шлюха, шлюха… Господи, за что?
Какой огромный член! Просто-таки гигантский мужской половой орган, таранит развороченную женскую промежность, похожую на большой пельмень… Какая, е. ать, изобретательность! А в этих отмороженных на всю башку скотах издох художественный талант, так и не развившийся в нечто стоящее и современное.
Налитая грудь, отдаленно смахивающая на вызревшую под узбекским солнцем дыню… Больные твари!
Олин аккуратно перевязанный пупок, в который я любил при каждой нашей близости запускать шурующий везде язык, чтобы пощекотать мерзавку и вызвать дрожь в нижней половине её идеального во всём тела.
Какая-то долбаная ересь на английском… Полиглоты, мать твою!
Они разрисовали маленькое тело, словно тюремную «иконопись» на девственную кожу ей набили.
Я думал, будет легче. Полагал, что выдержу. Считал, что перетерплю и совладаю. Сумею обуздать себя и то, что со звериной силой вырывается наружу, пока я краем уха слушаю про то, что говорит жена, выпрашивая со слезами на глазах и в дрожащем голосе прощение для себя.
За что? За что я должен выдать правовую индульгенцию уродам, безумно изувечившим мою жену?
— Ромочка-а-а, — она икает, протягивая ко мне руки. — Подойди, пожалуйста.
Это — да! Я здесь. Лечу. Стремлюсь. Спешу. И жалко спотыкаюсь на краю. А споткнувшись, преклоняю перед женщиной колени и хриплю:
— Я тебя л-л-л-люблю-ю-ю-ю!
— Рома! — пищит она.
— Не уйду, не уйду, — покачиваясь, по-стариковски поднимаюсь, руками опираясь о пологий край, а затем с закрытыми глазами забираюсь на её кровать. — Прими меня, прими меня, любимая, — шепчу ей в шею, в дрожащую охапку запирая изуродованное крохотное тело. — Я с тобой, Лёлечка. Не бойся, детка. Тише-тише, солнышко. Ну-ну, ну-ну.
Куда же ты, родная?
— Ай, ай, ай, — Оля вырывается, но не отстраняется, однако поворачивается на бочок, подставляя мне для поцелуев в сине-красных ссадинах узенькую спину. — Рома, Рома, Рома!
Жена заходится в истерике, а я, козлина, зажимаю ей ладонью рот и яростно шиплю в затылок:
— Я отомщу, любимая. За каждую твою слезинку! Слышишь?
Лишь отрицательно мотает головой и острыми зубами впивается мне в руку, терзая провонявшую мерзким табаком сухую мякоть.
— Ш-ш-ш, — мгновенно отпускаю и выставляю кисть жене под нос. — Прости-прости, не плачь, пожалуйста…
Как с ней себя вести? Что нужно говорить? Куда смотреть, чтобы не смущать? О чём дозволено молчать?
Я ни черта не понял из того, что говорил психолог, который заходил к нам с постоянной периодичностью в короткие полчаса. Милая девчушка, которая заглядывала Лёлику в глаза и молча слушала, что ей рассказывала, слегка захлёбываясь от скорости и содержания известий, моя жена. Я находился здесь, в этой стерильной и как будто безвоздушной комнате, но всё же выходил, когда о том просила тяжёлым вздохом Оля.
Она забыла… Забыла начисто. Моя Юрьева вытерла из памяти, забыв кто я! Жена как будто люто ненавидит, внимательно присматриваясь к моим чертам, старается, похоже, быстро опознать в моей фигуре укрывающегося от полиции насильника, сбежавшего тогда…
— Их было двое, — шепчет детка, поглаживая тыльную часть моей ладони, покоящейся возле прохладного и влажного лица. — Ромочка, ты слышишь?
— Да, — стиснув зубы, отвечаю, при этом таращусь, лёжа на боку, в выстриженный извергами светленький затылок.
— Прости меня, пожалуйста.
— За что? Ты ни в чём не виновата.
— Ты говорил, что Стефания опустилась и превратилась в махровую преступницу, а я…
— А ты всё равно с этой сукой в неизвестном направлении пошла. А если бы… — я завожусь, но вынужденно замолкаю, потому как Ольга скулит и бьёт ногами, прикладывая пятки о мои колени. — Извини-извини, тихо-тихо.
— Ненавижу! Ненавижу тебя.
— Оль…
— Ты чёрствый! Злой! Ты меня не слышишь. Я… Я хочу сказать…
— Я слушаю, детка. Что ты хочешь мне сказать? Где болит? Что мне сделать?
— Ни-че-го…
Жена металась у меня в руках четыре грёбаных часа, а потом… Оля «умерла»! Её конечности расслабились и странно вытянулись, а сама жена, скосив безумные глаза вдруг мерзким шёпотом произнесла:
— Я потеряла малыша, Юрьев! Десять недель. Полный выкидыш. Мать тебе подробности расскажет.
Я «Юрьев»? Отныне и, вероятно, навсегда. Не Рома, не Ромка, не Ромочка. А грубое и обезличенное — «Юрьев», а в дополнение — «я больше не она, твоя Лёля навсегда ушла»!
Квадратная чёрно-белая, помятая бумажка с оторванным концом. Это фото? Первый, он же и посмертный снимок моего ребёнка, которого холодная карга с косой два дня назад к себе в подоле унесла.
— Рома? Ром…
Твою мать! Чего вам надо от меня? Кто здесь? Кто зовёт?
— А? — откликаюсь, неспешно поворачиваясь.
Всё будет хорошо. Я отойду… Скоро. Обязательно. Отойду, как судьбой назначено! Куда я, сука, денусь? Но только лишь тогда, когда…
Когда её обидчикам отомщу. Отмою их, запачкав кровью руки.
— Рома-Рома-Рома? Юрьев! Мальчик, что с тобой?