4 января 1937 г. Ялта
Генрих, дорогой, получил Ваше письмо — единственное, других не было. Я очень радуюсь Вашим письмам, — из них я во много раз больше узнаю о московской жизни и московских настроениях, чем из десятков других писем, — то мертвых, то полных наскучившего острословия.
О Москве я думаю со страхом и отвращением. Я разлюбил Москву. Я останусь здесь не меньше, чем до половины февраля, — в Москве мне делать нечего, если не считать делами всякую нудную и утомительную возню с ме «лочами. Поэтому Вы успеете прислать мне «Черное море» и еще несколько писем. Я не уеду отсюда, пока не окончу книгу.
Сначала о делах. Не изменилось ли решение переиздавать «Черное море» после совещания и после статьи Лежнева в «Правде». Статья неправильна. Каждый автор не только может, но должен бороться за наибольшее распространение своей книги, если он настоящий писатель, а не занимается «вышиванием гладью». Дело издательств и тех, кто ими руководит, сделать отбор и не выпускать халтуру. Крыть надо издательства, а не авторов. Авторы здесь пи при чем. Если Л. — рвач, то это не значит, что надо подымать травлю против писателей вообще. И то, что Грину не дали 200 рублей, что бы ни было, останется преступлением. Беда в том, что литература запружена халтурщиками и карьеристами, но при чем здесь хорошие книги и писатели (Бабель, Иванов и др.). Вопрос о переиздании — не материальный. Писатели и без переизданий не умрут, и отсутствие переизданий вовсе не будет стимулом для работы. Дело в том, что нельзя ошибки руководства литературой перекладывать на чужие плечи и пускать гончих по неверному следу.
Для меня этот вопрос — чисто академический, т. к. меня переиздают без всякого нажима с моей стороны.
Судя по газетам, совещание было вялым и скучным, и никто, кажется, не сказал настоящих слов. Я хотел послать небольшую речь, даже начал ее писать, но вышло очень резко, — Цыпин вряд ли решился бы ее огласить. Поэтому речь я не посылал.
С Вашими замечаниями о «Лонсевиле» («бонапартизм») я согласен. Эту фразу можно вычеркнуть. Что касается Петра — то согласиться с этим я могу, лишь «подчиняясь силе», т. к. по существу требования историка нелепы. Неужели у 150 миллионов обязан быть один и тот же взгляд на Петра, и с каких это пор надо скрывать от всех, что Петр болел сифилисом. Как будто от этого меняется его значение. Неужели надо делать из Петра стопроцентного и сусального героя, когда и без этого ясна вся его значительность. Но, в общем, вычеркивайте, — мне хочется спасти книгу в целом, и из-за этого спорить я не буду.
Я решил писать (и уже пишу) не «Черное море». Писать трудно, — все время ощущаешь давление общепризнанных мнений, и это раздражает и лишает чувства внутренней свободы. Вообще, как видите, я настроен плохо, — все еще не удалось выветрить из себя Москву.
Здесь чудесно, — солнце, влажная теплота, море и тишина. Было бы лучше всего, если бы Вы бросили московскую муру, приехали бы сюда и здесь писали бы свой «дневник». Подумайте. Из писателей здесь почти никого нет, — несколько татар, Ермилов, Чулков, очеркисты из «Наших достижений».
Я очень тороплюсь отправить это письмо сегодня и потому кончаю. О здешней жизни напишу отдельно. Валерия Владимировна часто вспоминает Вас и шлет Вам привет. Привет жене. Очень бы хотелось именно сейчас с Вами увидеться, Генрих.
Привет друзьям. Скажите Тусе, что Левитан готов.
Целую Вас — К. Паустовский.
7 января 1937 г. Ялта
Рувец, почему Вы молчите? Я получаю письма от всех — от Генриха, Роскина, Гехта, — кроме Вас. Это плохо.
Мы останемся здесь на февраль. Москва, по всем признакам, омерзительна.
17-го утром Валерия Владимировна приедет на несколько дней в Москву, потом вернется. Приезжайте с ней сюда, бросьте киснуть.
Я счастливо избежал никому не нужного детского совещания и рад этому. Сердится ли Цыпин?
Напишите. На днях мы были в обсерватории, на склонах Ай-Петри. Я завидовал астрономам, — вот где чудесно работать.
Дни стоят мягкие, влажные и теплые. На море — штиль. Скоро расцветут фиалки.
Привет бабушке, Валентине Сергеевне от Валерии Владимировны и мепя.
Привет всем «конотопцам».
Целую К. Паустовский.
P. S. Послали ли Вы Матрене шесть рублей?
15 января 1937 г.
Дорогой товарищ Фадеев, очень жаль, что первое письмо к Вам мне приходится писать по несколько неприятному поводу.
С последних чисел ноября я живу в Ялтинском доме творчества Литфонда, работаю здесь над своей новой книгой — я пишу ее к двадцатой годовщине революции. Чтобы дописать книгу, мне нужно еще месяца полтора. Сейчас у меня работа сорвана. Сорвал ее Литфонд. Я просил у Литфонда продлить мне путевку до 1-го марта (моя кончается 23/1). Литфонд отказал мпе без всяких мотивировок, тогда как всем остальным товарищам, просившим об этом, путевки продлены, несмотря на то, что среди просивших есть не члены Союза писателей, не члены Литфонда, и, кроме того, есть люди, имеющие весьма сомнительное отношение к литературе. В доме свободные места есть. Действия Литфонда загадочны.
В Москве у меня комнаты нет (свою я оставил жене и сыну, когда разошелся с женой). Жить мне негде (до Лаврушинского), и потому отказ Литфонда ставит меня в нелепое положение.
Когда наконец литфондовские чиновники, не знающие литературы, очевидно равнодушные к ней и занимающиеся вредной уравниловкой, перестанут портить нам жизнь и срывать работу.
Если Вы сможете мне помочь — я буду очень благодарен.
Весной мы с Фраерманом собираемся на Дальний Восток. Рувим, кажется, говорил Вам об этом.
Всего хорошего. К. Паустовский.
17 января 1937 г. Ялта
Сегодня очень странный, почти сказочный день. С полудня пошел густой снег, совершенно отвесный и бесшумный, но, несмотря па снег, очень тепло. Воздух стал какой-то необыкновенный, — пахнет морем и снегом. Вся Ялта побелела, наш парк стал очень пушистым, мальчишки играют в снежки. Перевалы на Севастополь и Симферополь закрыты, — в два часа дня прекратилось движение, — там столько снега, что машины не могут идти. Поэтому в Ялте — тишина, не слышпо ни одного автомобиля, и только колокол на маяке звонит через каждые пять секунд, так как из-за густого снега в море ничего не видно, — с набережной совершенно не видно маяка. Звон очень напоминает рождественский звон в церквах, и вообще вся обстановка напоминает старое, забытое рождество. Мы с Атаровым ходили в город. Громадные волны (опять мертвая зыбь) появляются из густого снега очень неожиданно, почти в нескольких шагах.
К обеду приехал астроном Белявский, и меня выбрали представителем для того, чтобы с ним возиться. Белявский — очень красивый старик, с серебряной головой (ты его видела в шляпе), в тонком английском костюме. После чая устроили беседу. Он рассказывал множество интересных вещей. Чулков добивался от него (конечно, в затушеванном виде): есть ли бог? Нехода спрашивал, как луна влияет на человека, и рассказал о своей бабушке-лу-натичке, она сорвалась с церковной колокольни и разбилась. Но остальные задавали много очень интересных вопросов. Белявский сказал, что он очень счастлив от того, что побывал в среде писателей, и что между писателями и астрономами, пожалуй, больше всего общих черт(?1), но писатели только живее и веселее. Я спросил его о некоторых вещах, связанных с «Гончими Псами», и оказалось, что я не ошибся, все очень точно, — и дрожание звезд в зеркале от ветра и пушечных выстрелов, и даже обостренный слух у астрономов (помнишь — Мэро). Об этом Белявский сказал мне сам, без всякого вопроса с моей стороны. Говорили о Мише. Он о нем слышал и сказал, что в 38–40 лет «еще не поздно заниматься астрономией». Между прочим, он открыл 50 малых планет и одну из них назвал именем своей черной кошки, он ее очень любит, и она с ним просиживает ночи в обсерватории около телескопа.
Здесь все по-старому, если не считать скандала с Р. (пошляк!). Он напился ночью и разбудил Никандрова. Никандров все утро гремел за чаем обличительными речами, вся пьяная компания струсила — как бы директор не рассказал в Москве о них, и поэтому, по предложению Ермилова, написала хвалебное письмо о Доме творчества и о директоре в Литфонд. Я отказался его подписать, и это вызвало замешательство и смущенье. (Здесь оторвано, т. к. я по ошибке начал писать на рукописи.) Ермилов просит, чтобы я дал Кипренского в «Красную новь». Ата-ров очень мрачен, — мне кажется, что он скучает по ка-кому-то зверю. Как-то вечером все сообща написали любимые романсы Бадмаева — десять романсов. Получилось страшно смешно. Рыбак прочел «Лонсевиля» и приходил ко мне благодарить (?!). Даниель получил письмо из Киева, — пишут, что «Черное море» переведено на еврейский язык… Арбузов ищет Киплинга. Чулков сказал, что Сережа «очаровательный мальчик» («Ваш сын» и т. д.). Я сижу за столом Арбузовых. Джерри приходит в нашу комнату и спрашивает, где ты и не пришлешь ли ты ей из Москвы немножко сахара. Я обещал. Пес-дурак съел домино. Вот и все наши новости. Читаю новый роман Павленко «На востоке». Очень хорошо.
Написал письмо в Литфонд, — об этом я уже тебе писал (я послал две открытки)
Целую крепко-прекрепко — будь веселой и спокойной. Привет всем. Твой Пауст.
Из-за моих дел не волнуйся, — если не здесь, то в другом месте, — но всегда будет хорошо.
Привет Рувцу, Гехту, Роскину и всем. Пиши.
Милый, милый зверь, получил твои письма из Севастополя, Запорожья и Харькова ы телеграмму из Москвы. Зачем ты забегалась? Ради бога — не волнуйся из-за моих глупых дел. Так или иначе — все обойдется…
Пишу «Гончих Псов», — завтра думаю окончить. Там, в «Гончих Псах», есть одна очень грустная колыбельная песенка, когда я ее писал, я думал о тебе. Ее поет в бреду умирающий, разбившийся человек:
Это ветер шумит по лесам,—
Спи, малыш, — это псы у ворот.
Если мать поцелует глаза —
Значит, сын никогда не умрет.
Песенка, кажется, плохая, но я не хочу ее вычеркивать.
Получил от Детиздата «Судьбу Шарля Лонсевиля» — просят внести небольшие поправки. Книпович прислала общее письмо (нам и Арбузовым) и вложила в него статью Палея обо мне (из «Нового мира»). Надо бы ее поблагодарить открыткой, но без твоей санкции я не хочу этого делать, — вдруг зверь вытаращит глазищи и зашипит.
В Ялте продают «Колхиду» на древнееврейском языке, должно быть специально для старых ребэ, им это очень интересно. Вчера Чулков сделал доклад о смерти Пушкина — очень интересный. Старик очень разволновался.
Послали приветственную телеграмму Вересаеву. Никандров громыхает…
У нас появилось два новых пса, — один сеттер и другой — бродяга и неудачник на низком ходу, угрюмый и несчастный. Очень смешной. Сидит уже два дня в гостиной, и его не могут выгнать, — когда начинают тащить за шиворот к двери — он рычит, упирается и воет. Так его и оставили. Сейчас он приходил ко мне и полчаса смотрел на меня совершенно желтыми и очень добрыми глазами. Он очень преданный пес. Помахал хвостом, — спросил — не очень ли я скучаю, и сказал, что если нужно, то он может добежать до Москвы и отнести письмо зверушке…
Привет Рувцу, Гехту, Роскину.
Целую крепко. Твой Па.
Снег стаял, море в густом зеленом дыму, и воздух уже совсем весенний…
Валюха, сегодня получил твое письмо из Москвы, написанное в день приезда. Спасибо, зверь. Я жду терпеливо, — ты не волнуйся. Сегодня окончил «Гончих Псов» — почему-то очень волновался, когда писал конец, может быть, от бессонницы. Была тревожная ночь, — шторм, среди ночи приехали какие-то татары, выли собаки, и я, не знаю почему, очень встревожился за зверя. Но это глупости. Будь весела, спокойна, осторожна. Вчера послал большое письмо, сегодня вечером напишу тоже. За обедом чествовали Чулкова — сегодня его день рождения… Идет дождь. Сейчас пойду с Арбузовыми на почту. Привет всем. Целую тебя. Па.
24 января 1937 г. Ялта
Генрих, дорогой, вчера получил Ваше письмо. Мне очень жаль, что Вас нет в Ялте, у моря, — на днях выпал густой снег, стоит мягкая приморская зима, много серебра, солнца, блеска и тишины. Перевалы закрыты, мы почти отрезаны от мира. На море — зеленый веселый шторм, из моей комнаты слышно, как ревет прибой и на маяке все время звонит колокол, — над морем мгла. В воздухе пахнет весной. Мы бы побродили здесь и поговорили о многом. Вы грустите, — это плохо, но очевидно, естественно и неизбежно. Я тоже грущу, несмотря на то, что в личной жизни я, должно быть, очень счастливый человек. Но ведь этого мало. Я грущу о скромности, о мудрости, о хорошем вкусе (вспоминаю джаз, гопак и лезгинку), и хотя бы об элементарной культуре во всем, в том числе и в человеческих отношениях. Этого нет вокруг, и это меня очень пугает. За это надо неистово бороться и еще за честность и прямоту, особенно среди нас, писателей. Получается дико, — самого честного из поэтов Пастернака травят, а прожженные мерзавцы десятки лет пользуются неограниченным доверием…
Валерия Владимировна сейчас в Москве, она сюда вернется. Позвоните ей, она будет очень рада, она Вас очень любит.
Если бы я мог вылечить Вас от усталости, я бы сделал это с радостью. Так же, как и Вы, я мечтаю об Испании. И здесь то же неумение разбираться в людях, — вместо Вас, или Гехта, или Рувима, Роскина и, наконец, меня посылают К., которому дешевая слава давно вскружила голову. Для него сногсшибательные костюмы и писательское благополучие сильнее, чем мужество и достоинство…
Очевидно, надо переверстать жизиь, вышвырнуть из нее все мелочи, отдохнуть среди друзей, опереться на людей действительно родных, любящих и чистых. Нужны настоящее содружество, настоящая работа, милые женские сердца и, наконец, природа. Без нее нельзя прожить ни одного дня, и я, главным образом, за то и не люблю Москву, что там вместо природы — слизь, пропитанная трамвайным бешенством.
Я написал три небольших рассказа и пишу книгу. Работаю медленно. Что выйдет — не знаю.
Посылаю Вам «Лонсевиля» с поправками. Посылаю Вам, т. к. не знаю фамилии редакторши, — подпись на ее письме очень неразборчива. Жаль, что мне прислали первое издание, а не второе, — второе было исправлено, но поправки я забыл. Было бы хорошо считать этот текст с текстом второго издания. Хотел по поводу «историка» поругаться, даже начал об этом писать, но бросил. Ии к чему. Историк, кстати, пользуется ничтожной частью материалов и, несмотря па это, говорит с большим апломбом.
Где же «Черное море»? Я жду. Относительно Пушкина Вы правы, — в мае поеду в Михайловское (поедем вместе) и после этого, летом, я напишу.
Здесь живет пушкинист Чулков — галантный старичок эпохи 18 века. Здесь Ермилов<…>, Артем Веселый и па днях приезжает Г. Если он опять пьет, то это будет отвратительно, — он сорвет всю работу. Если увидите его, то скажите ему, чтобы он бросил всю эту дурацкую и тошнотворную историю с пьянством, — скучно, мелко и пованивает копеечной богемой.
Как Рувим и все остальные? Пишут редко. Получил из Москвы письмо, — жена Грина опять волнуется, что с ней делать — не знаю. Пусть Цыпин не морочит голову и скажет ей прямо, если не собирается издавать…
Пишите. Жду. Очень жду. Привет Нине и всем.
Обнимаю Вас, Ваш К. Паустовский.
27 января 1937 г. Ялта
Валюшонок, может быть, это письмо еще застанет тебя в Москве. Как жалко, что я вчера пе застал тебя, когда звонил по телефону, было очень хорошо слышно, и я хотел, чтобы зверь покричал в трубку прямо из Москвы… Мы очень мило поговорили с Мишей, — половину времени он уговаривал меня писать биографию Гершеля, но я всего не расслышал, что-то он говорил о Карле III, — я не разобрал <С—>
Я прочел Щеголева «Дуэль и смерть Пушкина». О смерти Пушкина я совершенно не могу читать, — хожу весь день в тумане, с тяжестью в груди. Даже самое сухое, обыкновенное описание его смерти действует потрясающе…
29-го у меня и Чулкова совместное выступление в греческой школе, все дети-греки, подданные Эллады.
Привет всем. Целую всех — пусть Миша не сердится, что я не пишу, — я уже «мучаюсь» новой повестью. Целую…
Твой Па…
20 мая 1937 г. Москва
Многоуважаемая Нина Николаевна — не сердитесь на меня за такие длинные промежутки молчания, — это ни в какой мере не значит, что я забыл о книге Александра Степановича и ничего не делаю.
После моего приезда из Ялты Цыпин проявил неожиданное рвение и начал торопить сдачу книги в набор. Книга была дополнена (включили, наконец, «Алые паруса»), я еще раз прочел ее, отредактировал окончательно свою статью, и все, казалось, было в порядке. Дали книгу на иллюстрацию художнику (заставки и концовки). Иллюстрации не понравились, дали другому, дело затянулось и кончилось тем, что бумага, отпущенная на печатание книги, ушла на другое издание. Сейчас положение таково, — бумага будет только через полтора месяца, тогда, наконец, книга должна пойти в набор. Цыпин уехал в Киев, его заместитель Лебедев — ничего толком не знает.
Завтра я думаю обратиться в Союз писателей и потребовать через Союз прекращения всех этих безобразий с книгой — это сильное средство, если же и оно не поможет, то буду говорить с Файнбергом — секретарем ЦК ВЛКСМ, ведающим детгизовскими делами.
О результатах Вам напишу.
Мою статью об Александре Степановиче взял (кроме книги) Ермилов для «Красной нови». Он просил меня написать Вам и узнать, не осталось ли у Вас неопубликованных вещей Ал. Ст. Если остались, то он очень просит прислать для «Красной нови».
Я пробуду в Москве до 7/VI, потом буду в конце июня, — хорошо бы прислать через меня, если же меня не будет — то непосредственно Ермилову (Москва, 17, Лаврушинский переулок 17/19, кв. 10 В. В. Ермилову).
Недавно у меня была ленинградская актриса (забыл ее фамилию). Она — чтица, готовит для чтения некоторые рассказы Ал. Ст., но репертком не разрешил ей читать их с эстрады. Она обратилась за помощью ко мне и к Фадееву. Я написал в репертком, и разрешение ей дали.
Сдал недавно в «Знамя» (московский журнал) рассказ, где есть несколько мыслей об Ал. Ст.
Думаю, что хотя и с трудом, но нам удастся пробить стену молчания вокруг книг Ал. Ст. — все чаще и чаще я встречаю людей, любящих его книги.
Как Вы живете, почему не напишете о себе, когда будете в Москве?
Я очень жалею, что был в Ялте и не смог заехать к Вам, в Старый Крым. Очень жалею. Но ничего, может быть, еще попаду в Старый Крым, для меня этот городок полон какой-то особой привлекательности после того, как в нем жил Ал. Ст.
Все материалы, которые Вы мне передали, хранятся у меня (за исключением фотографии, где Ал. Ст. снят с ястребом — она в издательстве, приложена к книге). Если они Вам нужны, я их Вам вышлю.
Пишите. Всего хорошего. Не болейте, не грустите, — с книгой все будет хорошо.
Ваш К. Паустовский.
Мой новый, окончательный адрес:
Москва, 17, Лаврушинский пер. 17/19, кв. 17.
4 июля 1937 г. Пушкинские горы
Рувим! пишу Вам это письмо около могилы Пушкина, в Святогорском монастыре. Могила очень простая, вся в простых цветах, вокруг цветов — вековые липы. Здесь, в Михайловском, все полно громадного «неизъяснимого» очарования, и теперь понятно, почему Пушкин так любил эти места. Ничего более живописного, чем эти места, я не видел в жизни, — корабельные сосновые леса, озера, холмы, пески, вереск, чистые реки, травы, и главное — очень прозрачный и душистый воздух. (Здесь много пчел и пасек.) Заповедник почти безлюден, но охраняется очень строго, — даже в лесах можно ходить только по дорожкам, нельзя рвать цветы в лугах и т. п., и потому растительность здесь пышная и девственная, цапли на озерах подпускают к себе почти вплотную, в озерах масса рыбы (ловить разрешают).
В самых глухих местах, в лесах, на косогорах, на берегах озера стоят почти закрытые травой и цветами таблицы с пушкинскими стихами — так здесь отмечены все любимые Пушкинские места. Впечатление очень неожиданное и очень грустное — это напоминает слова Пастернака: «Поэзия рядом, она в траве, надо только нагнуться».
Живем мы рядом с Тригорским, в погосте Воронич, — около церкви, где Пушкин служил панихиду по Байрону.
Пробуду здесь до 10–11 июля, потом — в Москву.
Что слышно с экспедицией? Работает ли Некрасов?
Были в Ленинграде, Новгороде (чудесный город), Старой Руссе и Пскове (город отвратительный по сравнению с Новгородом). В Ленинграде меня три раза трясла малярия, сейчас все прошло.
Привез ли Миша в Солотчу девочек? Как клюет? Устройте с Мишей рыбную ловлю моего имени на Прорве. Не забывайте об экспедиции… Всего хорошего. Привет всем.
Целую вас. Коста.
8 июля 1937 г. Пушкинский Государственный заповедник Погост Воронич
Серый бес, как ты живешь? Я — хорошо. Будь готов к экспедиции!
Мы были в Ленинграде (белые ночи, поездка морем в Петергоф, малярия у меня и Игорь Миклашевский). Из Ленинграда мы выехали на станцию Волхов, приехали туда в три часа ночи, но, несмотря на это, там было светло как днем. Из Волхова на стареньком пароходе «Калинин» мы доплыли по реке Волхову до Новгорода-Великого — чудесного старинного города. Там, конечно, тишина, много замечательных тысячелетних церквей, цветут липы, и там зверь ездил на лодке до озера Ильмень. В Новгороде в соборах-музеях, где хранятся громадные богатства, ночью дежурят псы-овчарки. Они охраняют музеи лучше людей. Из Новгорода мы по захолустным железным дорогам проехали в Псков, по дороге от поезда до поезда останавливались в городе Старая Русса — жутком городке, где есть гостиница «Громовой» и трамвай. Псков зверю не понравился. Здесь, в заповеднике, все полно Пушкиным. Очень живописные, прекрасные места, но об этом тебе напишет мама. Скоро увидимся. Будь здоров, давай сдачу, если к тебе лезут мальчишки, и кланяйся всем.
Целую тебя прекрепко.
Твой Пауст.
Посылаю тебе трамвайные билеты из Старой Руссы и Пскова — это, своего рода, музейная редкость.
Недавно мы вдвоем со зверем ездили на шарабане в с. Петровское (вотчина прадеда Пушкина — Ганнибала, «арапа Петра Великого»), дохлая деревенская кляча испугалась поезда, понесла, мчалась галопом, как скаковой конь, но все обошлось благополучно, т. к. и зверь и я сошли, как только увидели поезд и услышали, что кляча хлопает ушами и храпит. До случая с поездом кляча шла шагом и разогнать ее было невозможно, даже если бы бить оглоблей.
Здесь нас зовут «яны». Говорят: «яны» (они) пошли чай пить, яны — добрые».
Места здесь чудесные, — много озер, холмов (это — отроги Валдайских гор), парков, сосновых рощ, цветов и рек.
Димушка, — получил в Михайловском два твоих письма. Спасибо. 5-го июля я написал в Литфонд о том, чтобы продлили путевку, 14-го я буду в Москве и внесу деньги — так что ты не беспокойся.
Очень хорошо, что ты рисуешь и ловишь рыбу, но плохо, что ты плаваешь на глубоких местах, — этого никогда не делай, хотя бы рядом и были взрослые.
Здесь в Михайловском очень хорошо, — много озер, рощ, холмов, песчаных дорог. В Михайловском и Тригорском (в 3 километрах от Михайловского) громадные парки, пруды, масса вековых лип. В Михайловском парке осталась от времен Пушкина еловая аллея, — ей больше 200 лет, — таких елей я еще никогда не видел в жизни. Очень славный домик няни, единственная постройка, уцелевшая от пушкинской усадьбы, — все остальные сгорели в 1918 году. Я живу около Тригорского в погосте Ворониче — рядом с маленькой покосившейся церковью, где Пушкин служил панихиду по Байрону. В Пушкинском заповеднике очень строгие правила — запрещено косить траву, ходить по лесам без дорог (можно ходить только по дорогам), собирать ягоды, ловить рыбу и т. под. — поэтому здесь необыкновенно пышная растительность и масса цветов. Приезжих немного, т. к. это пограничная зона и для приезда сюда нужен пропуск.
В лугах за рекой Соротью против Михайловского парка среди цветов и трав стоит громадный портрет Пушкина (копия портрета Тропинина). В лесах, в полях, в самых неожиданных местах в траве стоят небольшие таблицы с надписями и с пушкинскими стихами, относящимися к этим местам. Так отмечены все места, где бывал Пушкин и которые он любил (три сосны, озеро Маленец, Тригорское и т. д.)
Здесь в полях будет поставлен памятник Пушкину — Пушкин верхом едет из Михайловского в Тригорское.
Могила Пушкина — в 4 километрах отсюда, в бывшем Святогорском монастыре. Она очень простая, вся в цветах.
По пути сюда я был в Новгороде и Старой Руссе — глухом городке, где неожиданно оказался трамвай. Посылаю тебе трамвайный билет — это, своего рода, редкость.
Напиши мне сейчас же в Москву, не откладывая.
Целую тебя крепко. Отдыхай, веселись, но поменьше плавай.
Папа.
9 августа 1937 г. Москва
Димушка-мальчик, получил ли ты мою открытку с реки Десны. Союз писателей послал меня на Десну с двенадцатью московскими комсомольцами, чтобы пройти на лодках от Брянска до Новгород-Северска (около 400 километров). Мы прошли 200 километров до города Трубчев-ска за 8 дней, и там я прекратил эту экспедицию и отправил всех в Москву, т. к. большинство комсомольцев — горожане, совершенно неприспособленные к экспедиционной жизни и не умеющие работать, даже грести. Был даже один, который впервые в жизни видел, как кипит ключом в котелке вода (на костре), и страшно испугался, — поднял крик на весь лагерь.
Река очень быстрая, в некоторых местах течение идет со скоростью 12 километров в час, есть громадные водовороты, и плыть по такой реке с неопытными людьми — очень трудно. Я очень устал, но окреп и страшно загорел. На днях поеду в Солотчу и засяду там за работу на всю осень, — летом я много ездил и работать не успевал.
Напиши мне в Солотчу (Солотча, Московской области, Рязанского района, дом 80), как твое здоровье, как ты живешь и когда вернешься в Москву, — я к этому времени пришлю в Москву деньги.
Целую тебя крепко.
Папа.
5 сентября 1937 г.
Зверастый зверь, — пишу очень короткое письмо, т. к. завтра утром я должен отправить рассказ в «Пионер», а он еще не окончен. Все — Миша, Рувец и Аркадий — ушли на Канаву ловить рыбу, а я остался один, чтобы окончить и переписать рассказ. Пришлю его на твое имя…
Сегодня приехал Миша. Встречали его все втроем, — очень радостно и весело. Миша выпил кофе и тут же помчался в голубых брюках на Канаву — не было сил его удержать. Аркадий тоже сходит с ума от рыбной ловли. Миша ничего даже толком не рассказал о тебе и Сером.
Стремление на Канаву объясняется тем, что вчера Рувим вытащил на Канаве двух линей по 5 фунтов каждый, — они примерно раз в пять больше Сережиного линя. Я поймал щуку на два фунта, а Аркадий — щуку на шесть фунтов. В общем — сенсация. Я очень беспокоюсь из-за денежек, — Аркадий говорит, что в Детиздате финансовая ревизия и задержаны все платежи.
Получил телеграмму от Мосфильма с просьбой разрешить сценарий «Гончих Псов» (конечно, в том случае, если я сам его делать не буду) сделать Олеше. Олеша с радостью за него берется. Я согласился… Они телеграфируют, что хотят эту картину сделать с необычайной быстротой. Я думаю, что Олеша сделает хорошую картину, — человек он очень талантливый.
Я все время жалею, что тебя нет здесь. Сейчас какой-то особенный, душистый воздух, — близко осень. По вечерам у лампы — шумные разговоры «за жизнь». Рувец философствует (довольно слабо). В окна лезут коты всех сортов (появился еще один белый котенок.) Весь день стоит страшный шип от кошачьих драк. Вчера была керосиновая паника, — керосин у нас весь вышзл, в лавке объявили, что керосина вообще не будет. Я написал записку председателю кооператива, и он немедленно выдал нам
20 литров «из уважения к писателям». К этому делу примазалась Ал. Ив., и за то, что она наша хозяйка, ей тоже дали три жалких литра.
Еще новость — резиновую лодку надули Мишиными поплавками, я ее пробовал, все было хорошо, но в последнюю минуту она лопнула (поплавки разорвали старую оболочку), и мы — опять без лодки. Теперь починить ее невозможно.
Аркадия лангобарды считают комическим актером. Он очень этим доволен
Твой Па.
13 сентября 1937 г. Солотча
<…>Рувец вчера уехал в полном смятении и панике, — Валентина его вызвала в Москву из-за чистки, начавшейся в «Пионере» — для «моральной поддержки». Он взял рассказ с собой — так будет скорее, но с условием, что он сначала передаст его тебе, а ты уж, Зверушка, передашь «Пионеру». Боюсь, как бы он его не потерял, — он ходил последние часы совсем очумелый.
11-го мы вчетвером пошли последний раз на Канаву, и Рувец ушел оттуда после заката, — побрел один в темных лугах. Мне его стало почему-то очень жаль. На Канаве мы ночевали в палатке, ночью была страшная осенняя гроза, — в палатке было светло от молний как днем, но ни капли воды. Мы не промокли. Все здоровы, мой «глубокий» бронхит прошел. У Миши только болит колено, — вывихнул его на прелых мшарах, когда приходилось перебираться через наваленные деревья. Об этом Рувец тебе расскажет.
Миша уже весел, спокоен. Получает из Москвы письма, — говорит, что в лаборатории сделано какое-то новое, очень важное открытие. Рыбу ловит всеми способами — на кузнечика, гусеницу, рыбьи хвосты, бабочек, хлеб и даже копченую колбасу — с утра до позднего вечера. Аркадий прижился и совсем не хочет уезжать из Солотчи, — от нее и от всей нашей здешней жизни он в восторге. Пишет рассказ (в роскинском кабинете). Говорит по-французски — очень забавно. Мишу зовет Мишелем, котенка «маленьким милым вором» (voleur). За обедом и чаем много трепотни па все темы, — от выяснения вопроса, почему перед ненастьем у Матрены в ушах «кипит сера», до споров о языке Стендаля. Вчера получил и подписал договор с Мосфильмом на право экранизации «Гончих Псов». Киношники проявили необыкновенное благородство и прислали договор не на 4000, как мы условились, а на 5000 ру <…>
Ленинграду (Ленфильму) ответил отказом — все равно ставить одновременно две картины по одному и тому же рассказу не разрешат. От Ленфильма потребовал присылки договора на право экранизации «Музыки Верди» <…>
Все грехи (литературные невыполненные обещания) срочно исправляю. Да, я получил письмо от журнала «Красноармеец и краснофлотец», которое начинается так: «Обращаемся к Вам по совету А. И. Роскина, который сказал нам, что у Вас имеются неопубликованные работы, могущие представлять интерес для нашего журнала». Позвони Роскину и скажи, что, может быть, он даст вместо меня рассказ в этот журнал<…>
Миша, узнав о приезде в Москву Вал. Кир., сделал такое лицо, будто ему действительно поставили клизму из серной кислоты. Передай от меня привет Вал. Кир., — я ее все же очень люблю, — старушка безусловно заслуживает уважения.
Завтра напишу Серому. Поцелуй его, — он молодец.
Целую очень, очень, — твой Па-па-па-пааа-па.
Аркадий очень интересуется твоими письмами.
17 сентября 1937 г. Солотча
<…>Я думаю вернуться раньше, вместе с Мишей, — Миша уезжает 27-го. Без меня тебе в Москве трудно, особенно со всеми этими квартирными делами. Как было бы хорошо, если бы Звера приехала сюда, хотя бы на два-три дня, — осень только начинается, падают первые желтые листья, дуют теплые ветры, и воздух у нас в саду и в лугах необыкновенный. Может быть, ты приедешь? Сережка может побыть три дня один.
Я думаю, что мы-то поедем в Ялту со зверем. Аркадий предлагает ехать в январе — феврале, — к этому времени я окончу все свои «литературные долги» и поеду с чистой совестью. А Звера будет рисовать и отдохнет от московской злобы и суеты. А будущим летом поедем с Серым в Боржом, Тифлис, — в старые родные места, — Солотча без Зверы мне начала надоедать.
До того, как «Пионер» пришлет гранки, — напиши мне все ошибки и плохие места, которые ты заметила в «Австралийце», — я их исправлю. Пиши и ни капельки не стесняйся. Я просил Рувца, чтобы «Пионер» прислал тебе один экземпляр рассказа из-под машинки. Кстати, получил от «Пионера» телеграмму с благодарностью за рассказ — непонятно зачем.
Ты, конечно, права, — все вещи должны вылеживаться, или, как ты пишешь, «побыть несколько дней дома». Неторопливое письмо — самое совершенное. Поэтому рассказ для «Пионера» — последний, написанный в спешке. Больше я этого никогда делать не буду. Сейчас я пишу одну вещь — она мне очень нравится самому и должна понравиться тебе, — она и печальная и радостная в одно и то же время
Здесь установился твердый порядок, — с 8 до часу я и Аркадий работаем, потом обедаем и идем ловить рыбу.
Миша иногда уходит на рассвете, и мы носим ему обед. Старуха пристает ко мне со своими поломанными стульями, Дивный — чудный пес, его недавно водили гулять в лес (на веревке). Коты дерутся весь день с переменным успехом — то наш, то Черный бьют друг друга по морде. Миша изредка даже берет котище на колени. Котище спит с Аркадием, у него на шее. Матрена очень старается, — сегодня испекла нам белый сладкий хлеб по твоему рецепту. Аркадий уезжать не хочет, похоже, что он готов здесь остаться до зимы. Рувца ругаем за дезертирство. Были на Оке, она вся голубая, прозрачная, я поймал огромного леща — такого же, как на Десне, на перемет. Все луга — в паутине. Новостей никаких, если не считать, что вчера в Давыдкове (за станцией) был пожар и сгорел дом, где родилась Матрена.
21 сентября 1937 г. Солотча
<^…^>Вчера мы были втроем на Селянском озере (по дороге на Прорву есть большое мелкое озеро, заросшее кугой). Сделали плот из Мишиных поплавков (доски достала Матрена) и ловили с него рыбу. Был необыкновенный закат, и это мелкое озеро с зеленой очень прозрачной водой казалось какой-то тропической лагуной, заросшей фантастическими растеньями. Кстати, скажи Рувиму, что на этом озере (оно в 20 минутах ходьбы от нашего дома) ни разу в жизни не было ни одного рыболова и рыбака, мы были первые (на озере нет лодки, а ловить с берегов невозможно), и рыба — очень крупная и разнообразная — клевала бешено, как тогда на Сегдене, когда мы поймали 17 г пуда окуней. Получил твою телеграмму. Послал в Ленинград маленький рассказ, — своп последний из небольших литературных долгов. Больше приставать не будут. Получила ли ты денежки от кино? Если получила, то вышли мне 300 ру, — мы все деньги прожили или, вернее, проели. У меня осталось немного больше ста рублей, но этого не хватит. Аркадий без денег, Мишины тоже кончаются. Пришлось заплатить Матрене и купить дров — это нас разорило.
Каждый день нам обходится в 30–40 ру, — объясняется это, главным образом, почти фантастическими аппетитами Аркадия и Миши, — горшок сметаны они съедают в один присест. Но зато, кажется, поправились.
Миша исступленно ловит рыбу, весел, хотя и устроил Аркадию и мне вчера шумную сцену за то, что мы за чаем читали газеты. Аркадий возится сейчас с обедом, — Матрена сегодня выходная, в Солотче — престольный праздник. После обеда идем к Матрене в гости, — она давно нас приглашала. По этому случаю все даже побрились.
Какая чепуха с отоплением. Неужели нельзя было сделать это летом или, по крайней мере, не ломать потолки.
В будущем — самом ближайшем — надо будет оставить в Москве только базу, а самим жить вне Москвы — где Звера захочет. Получили от Рувца открытку. Звонит ли он тебе? Он зря уехал. Напиши обязательно, какие ошибки ты заметила в рукописи (в «Австралийце»). Поцелуй Серого и передай ему новость насчет Селянского озера. Привет всем. Целую тебя, зверек-крикунок, очень, очень.
Твой Па.
9 октября 1937 г. Москва
Многоуважаемая Нина Николаевна, — после многих странствий и экспедиций вернулся наконец в Москву и застал Ваше письмо.
Был в Детгизе, — там все новые люди, Цыпина нет, остался от старого времени один Генрих Эйхлер. Наконец-то книга А. С. (сборник с моей статьей) сдвинулась с места и пошла в набор. Эйхлер говорил мне, что они уже написали Вам об этом, не знаю, верно ли это? Во всяком случае, клянутся, что сейчас выход книги в свет — дело одного месяца, если не двух недель. После двух лет мытарств — даже не верится.
Два дня ловлю Накорякова, — когда поймаю — напишу.
Читали ли Вы статью Олеши (в «Литературной газете») с его высказываниями — довольно спорными, но обширными — об Ал. Степановиче? Статья носит трескучий заголовок «Письмо писателю Паустовскому».
Каюсь, — я свинья, до сих пор не ответил в Ленинград на письмо первой жены А. С. (не помню сейчас ее фамилии), но думаю, что это, может быть, к лучшему.
В ноябре я буду в Москве, и мы увидимся. Звоните (В1-96-25) и приходите.
Все материалы (присланные Вами) об Ал. Ст., фотографии, вырезки и рукопись «Недотроги» хранятся у меня. Если нужно — я их пришлю или Вы возьмете их сами в Москве?
Посылаю письмо в Феодосию, т. к. не знаю номера Вашего дома в Старом Крыму — знаю только улицу.
Привет Вашей маме, привет Крыму, — я всегда Вам завидую, особенно зимой, что Вы живете там.
Всего хорошего. Ваш К. Паустовский.