1941

Д. Б. КАБАЛЕВСКОМУ

2 февраля 1941 г. Переделкино

Дорогой Дмитрий Борисович, — два последние дня я все время думал над сюжетом оперы, писал, рвал и выбрасывал написанное и, в конце концов, убедился, что ничего не получится. Очевидно, в самом замысле есть какая-то скрытая фальшь и надуманность, и это, как обычно, мстит за себя и накладывает на всю вещь (особенно на конец) отпечаток слащавости и искусственности.

Чем больше я мучаюсь над этим «шотландским» сюжетом, тем яснее мне становится, что оперу следует писать по первому «Северному рассказу». От добра добра не ищут.

Если Вы не окончательно махнули на меня рукой, то перечитайте рассказ, подумайте над ним, и, мне кажется, Вы со мной согласитесь. Он современен в подлинном значении этого слова (сейчас ведь понятие современности очень вульгарно подменяют понятием злободневности), и с этой стороны нам нечего опасаться, если опера удастся, то, как все хорошие вещи, она в самой себе будет нести право на существование, на победу, на долгую жизнь.

В «Северный рассказ» можно ввести сцены, которые придадут всей вещи особую музыкальность. Перевести «Северный рассказ» на язык оперы сравнительно легко. В нем — живые люди, а здесь, в «шотландском» сюжете, люди схематичны. Я их плохо вижу и сбиваюсь то на диккенсовский, то на стивенсоновский круг героев.

Подумайте, не сердитесь на меня за эту невероятную «волынку» с сюжетом и решайте. Я чувствую себя преступником перед Вами, и это меня удручает, так как с первой же встречи у меня создалось убеждение, что мы с Вами могли бы прекрасно сработаться.

Жду вашего ответа.

Ваш К. Паустовский.

С. М. НАВАШИНУ

8 апреля 1941 г. Москва

Серяк, — пишу, как ты просил, через копирку. Как ты себя чувствуешь? Не изводят ли тебя самолеты, они там ревут круглые сутки.

Звэра очень торопится, бежит на Пятницкую купить тебе цветок. Сейчас придут дезинфекторы. Два раза приходили санитарные врачи и вели себя так, как будто у нас чума. По случаю дезинфекторов сегодняшнюю передачу тебе отвезет Елизавета Сафроновна. Она сияет, заранее предчувствуя удовольствия от этой не меньше чем десятичасовой поездки.

Новости: пришел английский выпуск «Интернациональной литературы», — там напечатан перевод «Парусного мастера». Звэра говорит, что перевод очень хороший. Сегодня в «Правде» напечатана большая заметка о съемке фильма «Лермонтов». Вчера Звэра с Рувцом была на собрании лермонтоведов в Театральном о — ве. Лермонтоведы… выли от негодования и требовали запрещения пьесы, говорили о том, что я — гордый автор, считающий их ничтожествами… Самое пикантное, что Бродский обрушился на пьесу, тогда как у меня лежит в столе его письменный отзыв о пьесе, где он ее в общем хвалит. Лермонтоведам отвечал Левидов — очень резко и хорошо. Сегодня придет Рувец — он кипит от негодования.

Новости из газет: греки отбили первый натиск немцев и перешли в контрнаступление. Сербы перешли границу Албании. Командующим английскими войсками в Югославии назначен Уэйвелл. Пришли дезинфекторы — они очень боятся Фунтика. Поэтому кончаю.

Целую тебя крепко. Коста.

С. М. НАВАШИНУ

18 апреля 1941 г.

Уже хожу, но пока что быстро устаю, и приходится иногда ложиться. Сегодня пойду посмотрю на Мо-сква-реку, говорят, начался ледоход.

Окончил «заявку» на пьесу — завтра отошлю в МХАТ и в Комитет по делам искусств. Пришла «вырезка» о том, что «Лермонтов» будет идти в Молотове. Вчера вечером приходил Рувец, — «Первую любовь» наконец разрешили, но только в Москве и только в двух театрах — у Дудина и у Кричко с условием, что Рувец изменит название — вместо «Первой любви» — «Собака Динго».

Рувец согласился и теперь страдает. Он совершенно вымотан.

Звэра вот уже три дня безуспешно ловит Альберта. Сегодня напишу письмо директору Союздетфильма Юткевичу по поводу «альбертовского» поведения. Он продолжает прятаться, — должно быть, что-нибудь напакостил в сценарии.

Арон ходит, по его собственному выражению, «распустив хвост» из-за хвалебной статьи в «Правде».

Приходила Мальва, трепалась часа три. Принесла несколько свеженьких анекдотов. Получил странное письмо от Никитина из Ленинграда, полное туманных намеков на измену московских друзей (насколько я понимаю, он намекает на Федина). Он болен, судя по тону письма, капризничает, зовет нас на лето в какие-то Колломяки под Ленинградом.

Вовка пишет исследования о Бунине, придет совещаться. Бунина он, кстати, читал очень мало

У нас тихо, мирно, красиво, уже много солнца, и Фунтик спит весь день на солнечных пятнах. Лиза готовится к пасхе. Я работаю в твоей комнате, здесь очень удобно, тепло, много света.

Звэра мне не дает курить, думает, что от папирос у меня сделается гангрена. Не очень скучай, все устроится хорошо, и, может быть, нам удастся уехать из Москвы пораньше. Целую тебя крепко.

Коста.

С. А. БОНДАРИНУ

6 мая 1941 г.

Сережа, дорогой, спасибо за открытку.

Севастополь я люблю и прожил в нем как-то всю зиму (когда писал «Черное море») в «Приморской гостинице» — на берегу Артиллерийской бухты, около базара. Обязательно побывайте на Северной стороне, на Английском кладбище и в Балаклаве.

Особенно хороши севастопольские сумерки.

Вообще — город изумительный, иногда даже неправдоподобный (особенно если где-нибудь на Графской пристани вспомнить Солянку или Сретенку).

Удалось ли побывать в Ялте? Ходили ли в море?

В Москве — скука, вращение мелких дел, то пыль, то нудные, совсем ноябрьские дожди. В клубе собираются драматурги (идет обсуждение пьес) и поносят друг друга. Литературных новостей никаких… В «Литературной газете» печатаются статьи о том, что «Паспорт» Маяковского выше лермонтовского «Люблю отчизну я, но странною любовью» и выше всех пушкинских стихов о России. Вообще — чепуха. Рувиму разрешили пьесу («Первую любовь»), но только в двух театрах Москвы, — очевидно, думают, что дураки-провинциалы ее не поймут. По этому случаю Рувца опять трясла театральная лихорадка.

Мы с Рувимом собираемся на днях поехать на несколько дней в Солотчу на разлив. Достали чудесные английские лески, крючки и удилища.

Наш Сережа еще в больнице, вернется на днях. У Валерии Владимировны и Мальвы — малярия. Я сижу над пьесой для МХАТа, мучаюсь и мечтаю о прозе.

Какие Ваши дальнейшие «планы» или, как говорит Роскин, «презумпции»? Где будете летом? Поедем осенью (на август — сентябрь) в Солотчу и на Прорве забудем все горести.

Пишите, Сережа, ежели будет охота.

Вас все приветствуют и вспоминают. Очевидно, всем нам надо «теснее жить», как сказал один старый еврей из Киева.

Всего хорошего. Валерия Владимировна кланяется.

Ваш К. Паустовский.

Хотел бы посмотреть Вас с шевронами.

В. В. НАВАШИНОЙ

29 июля 1941 г. 2 часа дня

Валюшек, мой милый, — вагон качает — трудно писать. Скоро Брянск, на месте буду, должно быть, завтра утром (30-го). Попутчики очень славные, и все меня знают…

Даже после того, что я видел мельком (беженцы), ясно, что фашизм — это что-то настолько ужасное и жестокое, чему нет даже имени.

В вагоне душно. Знаем все новости, — работает радио. Очень хорошо в лесах, масса лиловых цветов, до сих пор цветет шиповник — временами не верится, что война — только во всех, даже самых крошечных деревнях окна заклеены так же, как у нас… Кланяйся всем. Целую тебя… Целую Серого. Привет Лизе.

Твой Па.

В. В. НАВАШИНОЙ

1 июля 1941 г. Киев. 6 ч. утра

<…> Вчера в 4 часа приехал в Киев. Жара и спокойствие. На улицах продают цветы и клубнику. Вот уже четвертый день город спит спокойно, но Марьямов ничего не преувеличил. Остановился у Тардовых. Меня уже ждали и встретили очень хорошо. Я вымылся с ног до головы и потом пил, пил до вечера, — в дороге не было почти ни капли воды, — у меня внутри все пересохло.

Видел много интересного, расскажу потом.

Возможно, что сегодня днем я выеду в Одессу — на бессарабское направление. Это во многих отношениях и лучше и интереснее. Это решится к 10 часам утра, и я сейчас же тебе напишу. В Одессу надо ехать так: до Черкасс на пароходе, оттуда по ж. дороге. Ты возьми карту, Звэрунья, и поищи на ней пальчиком. А если поедешь к Серяку, то он тебе покажет весь мой путь.

Из Одессы проедем на несколько дней на Дунай и в Кишинев… Странно, что после войны 1914 года мне казалось, что я забыл фронтовую жизнь, но, очевидно, старый опыт сказывается — я очень легко и уверенно разбираюсь в обстановке — очень сложной, очень спокоен и все точно взвешиваю. Это, Звэра, я не хвастаюсь, это правда, и я пишу тебе это, чтобы ты была спокойна. Заходил к

Рыльским, его не застал, видел только Екатерину Николаевну <…> Тардов на фронте, выступает там по радио, я вчера его слышал. Киев очень хорош, — масса цветов, но жаль Ботанического сада — он весь изрыт траншеями…

Сегодня напишу еще. Целую тебя очень-очень <> целую нашего Серяка.

Привет Лизе и всем.

Твой Па.

У Тардовых живет в комнатах чудесная белочка. Зовут ее Антон. Она сидит у меня на плече на задних лапках и грызет орех.

В. В. НАВАШИНОЙ

2 июля 1941 г. Пароход «Интернационал». 7 ч. утра

Зверунья, милая, — пишу рано утром на пароходе, переполненном беженцами, евреями и поляками. Скоро Черкассы. Там пересяду на поезд на Одессу. Получила ли ты мою телеграмму из Киева, где я пишу, что выезжаю в Одессу. Со мной едет журналист Хват… В Киеве видел Рыльского — он очень постарел. Видел Яновского, жену Лурье. Она была в отчаянье, что Ной не успел со мной повидаться. Заходил к Гозенпуду — не застал, оставил записку. Особенно мил и, как всегда, немного грустен был Яновский. У Тардовых ночевал и обедал.

Здесь, в неглубоком тылу, все настороже из-за парашютистов. При малейшем подозрении задерживают. Хвата (ужасная фамилия) задерживали уже два раза, т. к. у него нет сапог и он ходит в обмотках. При мне в Киеве было тихо, если не считать двух сильных гроз. Жара тропическая, и в моем «обмундировании» очень душно и тяжело. Вижу и слышу очень много интересного. Вчера несколько часов разговаривал с тремя польскими студентами из Львова, — очень культурные и милые юноши, бежали в чем были, — один даже без пиджака <…> Скоро сообщу тебе куда мне писать. На всякий случай, напиши одно письмо по адресу: Одесса, ул. Штепенко, 2/4, кв. 7 т. Ошаровско-му — для меня. Это — корреспондент TACG в Одессе <>

Сейчас такая тишина кругом, солнце, заросли, Днепр (он очень широкий в этом году), что трудно поверить в войну — если бы не беженцы и не то, что пароход всю ночь шел с выключенным светом и было темно, как в погребе. На пароходе едет добродушный милиционер, он уже несколько раз приходил ко мне и спрашивал разрешения проверить документы то у одних, то у других пассажиров. Все это только потому, что я на пароходе «старший в чине». Как говорит Гехт, я «всю жизнь только и мечтал», чтобы ко мне обращались с такими вопросами. Из Черкасс напишу еще… В Черкассах выяснится, — если там плохая связь с Одессой, то, м. б., придется проехать еще дальше до Кременчуга

Целуй Серого. Твой Па.

В. В. НАВАШИНОЙ

4 июля 1941 г. Одесса, 7 ч. вечера

Мне так много нужно тебе сказать, весь день я думаю о том, что тебе напишу, но всего не скажешь.

Пробуду в Одессе дня два-три, потом, может быть, придется съездить ненадолго в Тирасполь. Буду каждый день писать и посылать телеграммы. А сегодня ночью, кажется, удастся поговорить с тобой по телефону. Если не удастся, то, на всякий случай, пишу — посоветуйся с друзьями насчет дальнейшего и поступай так, как лучше для тебя и Серого (а, значит, и для меня). Если решишь быть в Солотче или в другом месте, то оставляй всюду и всем вести о себе — для меня. И тотчас сама и через ТАСС (у них есть много возможностей связи) сообщи мне по адресу: Одесса, Пушкинская, 34, Ратау, для меня. Это — очень верный адрес и для писем и для телеграмм. Если будет перебой с письмами — не волнуйся. Я тебя и Серого найду всегда и всюду. Но не отбивайся от друзей. Я думаю, что мы увидимся в конце июля, а может быть, и раньше, — все, что я написал о Солотче, — это ответ па слова в твоей телеграмме о том, что вы «все колеблетесь решением». Здесь, в Лондонской гостинице, живет Олеша — единственный свой человек. Мне еще труднее от того, что мой невольный спутник — человек циничный, назойливый, шумный и чужой до отвращения. Единственное его достоинство — это необыкновенная ловкость. Писать о нем не хочется… Пока все хорошо, но даже если бы стало хуже и мы бы потеряли связь друг с другом — никогда, ни на одну минуту не теряй надежды и жди. Я, кажется, написал мрачное письмо, но сегодня мне особенно трудно без тебя.

Целую тебя крепко-прекрепко.

Твой Па.

Мне кажется, что, на худой конец, Солотча будет хороша.

В. В. НАВАШИНОЙ

7 июля 1941 г. Тирасполь — вечер

Живу в бывшем дворце пионеров в редакции армейской газеты в большом спортивном зале. Сплю на матраце на полу. Мой сосед — московский писатель — единственный здесь писатель из Москвы, Марк Колосов — человек очень простой и милый и одесский — поэт, хороший знакомый Гехта — Плоткин. Жизнь бивуачная.

Пиши мне хотя бы открытки каждый день — если и не все, то часть дойдет

Вообще я здоров, но начались подагрические боли. Народ вокруг хороший, молодой, отзывчивый. Ну, целую тебя, мою маленькую, крепко-прекрепко. Как Серяк? Будьте оба крепкими, много бы я дал, чтобы посмотреть на вас сейчас. Привет всем друзьям.

Твой Па.

В. В. НАВАШИНОЙ

12 июля 1941 г. Тирасполь

<…> Пишу тебе рано-рано утром и тороплюсь, — сейчас уходит машина на Одессу — надо успеть отправить с ней это письмо. Я здоров, относятся ко мне очень хорошо, быт своеобразный. Только мало сплю, но в этом я не виноват. Как Серячек? Сейчас он, должно быть, еще спит. Колосов просил, чтобы ты связалась с его женой… Вчера он уехал на несколько дней на позиции. Сегодня я послал корреспонденции в ТАСС и маленький рассказ в «Правду». Маленькая моя, меня немножко мучит подагра, но думаю, что я смогу справиться с ней сам, — вряд ли дудинское лечение подействует

Дня через два после того, как получишь это письмо, позвони в «Правду» Фадееву и спроси — получил ли он рассказ. Если он в «Правде» почему-либо не сможет пойти, то возьми его и передай в любую газету («Моск. большевик», «Литературка» и т. д.). Здоровы ли вы? Не болейте и питайтесь хорошо. Ну, целую тебя очень, очень, обнимаю вместе с Серым. Твой Па.

Повторяю военный адрес (он хорош тем, что, куда бы я ни передвинулся, письма меня найдут): Действующая Красная Армия. Военно-полевая почтовая станция № 29. Сортировочный пункт литера «Т». Редакция «Защитник Родины» — мне. Но одновременно надо писать и в Одессу. Целую еще раз крепко-прекрепко.

В. В. НАВАШИНОЙ

18 июля 1941 г. Одесса, утро

Зверушка, милая моя, несколько дней не писал (с 14-го) — был на передовых позициях. Вчера утром вернулся в Тирасполь, а ночью выехал в Одессу вместе с Михалковым и сотрудником Союза писателей Шапиро (они случайно заехали в Тирасполь). Остановился в Красной гостинице — рядом с тем номером, где мы все жили в 1935 году… Я в Одессе, в Тирасполь больше не вернусь. Попытаюсь позвонить тебе отсюда. Несколько дней буду работать при местной военной газете и за это время договорюсь с ТАСС (по телеграфу) относительно приезда в Москву. Надеюсь, что все будет в порядке. Мой срок — 27 июля — приближается. Вчера в Тирасполе я получил первую радость — первую весть о тебе. Из Одессы передали, что заведующий местным отделением Ратау Ошаровский разговаривал с Москвой (с ТАСС) и ему сказали, что из ТАССа звонили тебе, сообщили, что все со мной благополучно и что ты велела передать, что у вас все в порядке. Я был рад до слез. Сейчас 7 часов утра, еще рано идти к Ошаровскому, чтобы узнать все подробности об этом разговоре, через час пойду к нему.

Сегодня, часа через два-три, когда кое-что выяснится относительно Москвы, — напишу еще… Если решишь уехать из Москвы в Солотчу, то сообщи об этом всем друзьям, а если дальше — то сообщи в ТАСС, в Союз писателей и в «Правду» — Фадееву. По пути хорошо бы оставлять письма в редакциях местных газет.

Как Серяк? Пусть он ни на минуту не оставляет тебя, и берегите друг друга очень. Будут ли у него экзамены? Пусть он пойдет к глазнику обязательно!

Зверюшка, не сердись на меня, но мне кажется, что сейчас надо помириться с Мишей. Сделай это обязательно. Несмотря на все его чудачества, он все же хороший и свой человек, и на него можно положиться. Сделай это, я тебя очень прошу. Привет всем друзьям. Передай им, что я очень на них надеюсь, — пусть они заботятся о Зверунье <…>

Поцелуй Серяка, очень-очень крепко. Привет Лизе. По-целуй Фунтика.

Привет Фраерам, Мальвине, Гехту (если он в Москве), Ал. Васильевне и всем, всем.

Твой Па.

Здесь дожди, грязь. Звэра, милая, будь спокойна. Что Дудин? Говорила ли ты с ним?

Еще раз целую и обнимаю.

В. В. НАВАШИНОЙ

30 июля 1941 г. Одесса

<…> Возможность того, что мы скоро увидимся, приближается, должно быть, через два-три дня я уже смогу выехать — так я надеюсь. До сих пор я не получил от тебя ни одной буковки, хотя и знаю, что ты пишешь мне. И не только я, но и все, кто здесь со мною, ничего не получили— ни Михалков, ни Кружков (из «Правды»), ни Борис Горбатов, ни Шапиро — из Союза писателей. Олеша уехал в Новороссийск. Ехать придется долго, но я думаю, что не больше 6–7 дней. Из ТАСС нет ни слова в ответ на мои телеграммы — я не знаю, получили ли они их. Я здесь — самый старый, и естественно, что мне труднее, чем другим. Я сейчас нахожусь при редакции военной газеты «Во славу Родины». В ТАСС почти писем не посылаю — нет возможности с ними связаться. Мы держимся очень дружно — Кружков (очень хороший человек), Михалков (он оказался совсем не плохим) и я. Всегда вместе. Сплю на воздухе, недавно вернулся из поездки. Чудесное лето, и никак не верится в реальность того, что нас окружает. Живу в двухстах шагах от моря, но еще его толком не видел. Очень, очень беспокоюсь за тебя и Серяка. Если вы еще дома, то это плохо. Соберитесь все вместе и уезжайте. Я вас найду. Помирись обязательно с Мишей <>

Ко мне здесь относятся внимательно (в общем), особенно те, кто знает меня как писателя. Питаюсь хорошо. Очень я почернел, обветрился. Два раза меня уже снимали на фронте, но карточек еще нет.

В. В. НАВАШИНОЙ

8 августа 1941 г. Москва

<…> Только сейчас, в Москве впервые узнал о тебе и Сером и немного успокоился. Очень, очень хорошо, что вы уехали. Очень! Держитесь там все вместе, не теряйтесь, не двигайтесь без большой нужды. Как бы там ни было трудно, но это счастье — жить там после того, что здесь. Я ехал в Москву всеми путями, — из Одессы до Харькова — пять дней на грузовых машинах, а от Харькова — ыа самолете. Приехал вчера вечером и от Ал. Вас., Лизы, Арона и Вани Халтурина узнал о вас все… О том, что было со мной и где я был, напишу завтра и отправлю письмо с Ляшко (он едет в Чистополь). А это письмо повезет Ротницкий. Посылаю кое-что из продуктов и немного денег.

Сегодня выяснится моя дальнейшая судьба… О том, как сложатся дела, тотчас пришлю тебе телеграмму-«молыию». Но об одном я прошу — будь умной, не двигайся пока сама с места. Я несколько раз писал тебе с фропта о том, чтобы ты помирилась с Мишей, и очень рад, что это произошло и Миша помог вам уехать. Сейчас чем больше родных, тем лучше.

Сегодня буду доставать для тебя хинин. Как страшпо подумать, что ты болеешь… В квартире все в порядке, за исключением того, что вылетели почти все стекла. Все твои поручения выполняются. Сундуки внизу, сегодня устроим все с люстрами и часами.

Чтобы ты, Зверунья, и Серяк имели представление о моей жизни там, на фронте, я посылаю тебе мои письма, которые застал здесь, в Москве… Ведь и сейчас с фронта я приехал в Москву почти фантастически — если бы не стремление узнать о тебе хотя бы одно слово, то вряд ли мне удалось преодолеть все невероятные трудности этого пути. Будьте крепки, бодры, — надо верить в то, что мы снова все будем вместе и снова будет хорошо. Ты умница, что взяла все необходимые вещи и не растерялась

Привет всем, кто в Чистополе. Особенно Фединой, всем, кто с тобой хорош. Лиза говорит, что Дудин тоже в Чистополе, — и старик Дерман — тоже. Передай им привет. Еще раз крепко-крепко целую.

Твой Па…

Р. И. ФРАЕРМАНУ

9 октября 1941 г. Алма-Ата

Рувим, дорогой, вчера у нас был первый счастливый день за все это время, — мы получили письмо от Вали из Горького и узнали, что с Вами и где Вы. До тех пор была непрерывная тревога и неизвестность. Хорошо, что Вы в редакции, — держитесь, не болейте и знайте, что мы все постоянно думаем и говорим о Вас, вспоминаем каждую мелочь из прошлой нашей жизни и верим, что снова мы будем все вместе, отдохнем и, как пишет Валя, «увидим небо в алмазах».

Так должно быть, и так будет. И в душистых зарослях на берегу Прорвы мы будем сидеть с Вами, старички, смотреть на поплавки в прозрачной воде и вспоминать дпи войны, а на костре будет кипеть Ваш знаменитый закопченный чайник.

Валя привезла из Москвы Вашу фотографию, она у нас стоит на столе. Рувим, где Роскин и Бобрышев? Что с ними? Напишите.

Что писать о себе? Полтора месяца я пробыл на Южном фронте, почти все время, не считая трех-четырех дней, на линии огня. Из москвичей видел Михалкова и Бориса Горбатова, в Одессе видел Олешу. Был и на суше и на море. В половине августа верпулся в Москву, где ТАСС, ввиду моего «преклонного» возраста, решил оставить меня в Москве («в аппарате ТАСС»), а затем по требованию Комитета по делам искусств — и совсем отпустили для работы над пьесой для МХАТа.

В Москве я прожил недолго, квартиру разбомбили (бомба попала в Валину комнату), жил больше у Федина в Переделкине, вскоре уехал к Вале и Серому в Чистополь (под Казанью), куда эвакуировали все семьи писателей. В Чистополе оставаться было немыслимо, — с большим трудом переехал в Алма-Ату. Здесь Миша Навашин с Лелей.

Город чудесный, весь в густых садах у подножья снеговых гор, много солнца, жара, но все же очень тоскливо. Работаю над пьесой. Живем у чудесного человека — казахского писателя Мухтара Ауэзова, он уступил нам одну комнату. Будущее, как история мидян, темно и непонятно. Вале приходится трудно, — она только что вышла из больницы, у нее была страшная малярия, ей сделали вливание хины. Фунтик приехал с нами. Из москвичей здесь почти никого нет, если не считать Сергеева (бывший муж Ада-лис) и актера Астангова (того, что играл Гарта в Театре Революции). Ничего не знаем ни о Мальве, ни о Дудине, Валя пишет, что она собирается ехать на зиму с Мальвой в Солотчу. Жива ли Александра Ивановна? Что с Пчелкой?

Напишите мне все о себе. Целую Вас крепко. Берегите себя.

Ваш Коста.

Р. И. ФРАЕРМАНУ

27 декабря 1941 г. Алма-Ата

Рувец, дорогой мой, только что получили Ваше письмо с передовой линии. Валя, конечно, расплакалась и от радости и от тревоги. Очень страшно, Рувец, за Вас, и об одном я Вас прошу — берегите себя.

Ни я, ни Валя не представляем себе жизни без Вас! Живем только надеждой, что снова мы все встретимся и хотя бы последние годы проживем в покое, в тишине, в дружбе. Я не могу думать о том, что сейчас с Вами, о том, что Вы совсем один, что нет никого из близких около Вас. Но все же я знаю, что мы встретимся, что после этой войны больше не будет, не должно быть войн и, может быть, тот прекрасный мир, о котором мы всегда мечтали, настанет, наконец, на нашей земле.

Опять мы будем болтать и смеяться и писать книги и бродить по луговым дорогам, где мила каждая травинка, каждая старая ива.

Я знаю, что Вы очень устали, Рувец, особенно после болезни, и думаю, что Вам надо передохнуть на другой работе, где Вы сможете как писатель принести общему делу гораздо больше пользы, чем сейчас. Не сердитесь, что я пишу Вам это. И не сердитесь на меня, Рувец, что я очень тактично, только от своего имени написал Фадееву и Лозовскому относительно Вас. Я написал им о необходимости использовать Вас во всю Вашу силу как писателя на прежней литературной работе, а не держать Вас на заметках. Может быть, из этого ничего и не выйдет, но я считаю, что так падо сделать и что я прав. Письмо к Лозовскому подписал и Маршак.

От Вали из Челябинска получаем письма и обмениваемся телеграммами. Больно очень за нее. Было бы лучше, если бы она была с нами. Здесь Мальва с Бубкой и Пайкой. Здесь Коля Харджиев. На днях приехал из Орска Жоржик Шторм, хочет перевозить сюда Шурочку и отца. Живет у нас из знакомых здесь Маршак, Квитко, Ильин, Шкловский, Зощенко, Михалков… Миша с Лелей. Ужасно все то, что Вы пишете о Роскине и Василии Тихоновиче. Не знаете ли вы, где Ваня Халтурин? Все надеемся, что еще услышим о них, все окончится благополучно.

Живем как на бивуаке в изгнании и при первой же возможности вернемся в Москву…

Я работаю, — кончаю сценарий по «Созвездию Гончих Псов» (он осовременен), но работать трудно, почти невозможно. Нужно делать над собой огромное усилие, чтобы написать хотя бы страницу.

Оставляю место для Вали и Серого.

Пишите хотя бы два-три слова, чтобы знать, что с Вами ничего не случилось.

Обнимаю Вас крепко, Рувец, родной мой. Знайте, что все же Вы не один, что мысленно не бывает часа, когда бы мы не были вместе с Вами.

Ваш Коста.

Жоржик получил письмо от Туси. Со 2-го октября она не получила никаких известий от Игнатия. Очень встревожена.

Загрузка...