7 июня 1947 г.
И. А. ФЕДИНУ, В СОБСТВЕННЫЙ ДОМ
Костя, милый, не успею заехать в Переделкино проститься. 7-го рано утром уезжаю в благословенную Солотчу. Хочется отдалиться от литературных дел хотя бы па 200 километров, — иначе я заболею от отвращения.
Спасибо тебе за проект с Переделкиным. Как-нибудь, может, еще поживем в тишине. Если поймаю много рыбы, то засушу и привезу Доре.
Не болей, поправляйся, пиши свой чудесный роман.
Привет Доре, поцелуй Вареньку.
Поедем на машине со всем рыболовным имуществом, с пуделем и резиновыми лодками. Все хорошо, но барометр упорно идет к отметке «великий дождь».
Костя дорогой, сегодня в 2 часа ночи выезжаем в Со-лотчу на машине, — со всеми рыболовными снастями, резиновыми лодками и пуделем.
Очень хотел приехать в Переделкино попрощаться, но замотался невероятно. Появлюсь в Москве, очевидно, в конце июня. В Солотче с радостью буду «выдыхать» из себя чад московской «литературной» жизни. Все очертело.
Как снег? Не попортил деревья? Черт знает что творится в эфире. Поправляйся, отдыхай, пиши понемногу роман. Поцелуй Вареньку. Кланяюсь Доре. Привет Алян-скому, когда он приедет (в субботу или воскресенье) к тебе.
Обнимаю тебя. Коста.
26 июня 1947 г. Солотча
<^…>Получил телеграмму от Лавровского (из Большого театра) с просьбой немедленно приехать в Москву для переговоров с «руководством театра» об окончательном оформлении темы либретто (?) и для заключения договора. Ответил, что приехать сейчас не могу, что договор подпишешь ты, а что касается оформления темы, то, по-моему, речь может идти только о кой-каких переделках, а не об «окончательном оформлении темы», т. к. тема давно ими принята и одобрена. Очевидно, они крутят <…>
Я очень поправился, загорел, посвежел, каждый день с утра (прямо с постели) иду купаться (вода очень теплая, парная). Питаемся мы, сверх ожидания, очень хорошо, и денег ушло мало. Сахар у меня еще есть. Я ходил к секретарю райкома, и он распорядился отпускать нам ежедневно по кило хлеба по коммерческой цене. Едим рыбу, уху, щи из щавеля, кулеши, каши, творог, сметану, салаты, телятину, пыо много молока, а каждое утро — кофе. Масло еще не все съел. Фраеры очень заботливы, а Рувец — даже слишком, все время пристает, чтобы я ел, и следит, чтобы я не уставал
Третьего дня мы втроем (с Алимовым) были на Сегде-не и Черненьком озере. От Солотчи до Ласкова нас довезли на машине, а оттуда (3 километра) прошли пешком по чудесному лесу с крупной земляникой и землей, лиловой от колокольчиков. На Сегдепе узнал, что Вася Зотов недавно вернулся из армии, — говорят, очень хороший, «уважительный» и вежливый. Я передал ему (через односельчан), чтобы он пришел ко мне в Солотчу. В Сегдене и Чернепьком много воды, тепи, прохлады и целые поля белых лилий. Ночевали на Черненьком, в той же яме от земляники, где когда-то ночевали с Мухой и где она потеряла свои красочки. Трава и цветы по пояс, была удивительная ночь, но дико ели комары, и никакие костры не помогали. Поймали 50 окуней и щуку (на кружок), обратно шли пешком, ночью (чтобы не уставать от жары), со всех сторон заходили грозы (сухие), было множество зарниц, но не упало пи капли дождя. Воздух в лесах удивительный, уже много земляники.
Вчера никуда не ходили, а сегодня к вечеру пойдем на Прорву. Фраеры все пристают, чтобы мы, если захотим, провели здесь лето. Но… плита и пески. Проводят электричество (из Белоомута), но пока только ставят столбы.
Валя с Рувцом и Алимов все свободное время возятся в саду, прибирают, копают. В маленьком садике поставили (врыли в землю) новый большой стол со скамейками. Рувец им очень хвастается. На нем пьем чай и обедаем. Опять засуха, очень трудпо с червями, но мы достаем
Твой Па.
Астма меня совсем оставила. Дышу легко. И хожу легко.
12 августа 1947 г. Эртелево
Костя милый, вот уже несколько ночей Валя видит во сне всех вас и, как водится, обеспокоена — как вы и что с вами. Здоровы ли? Перестали думать о пожаре? Как твой роман? И Варюша? Уехала ли Нина на гастроли? Как только мы попали сюда, Москву отрезало начисто, будто она и не существовала… Здесь тишина, жара, пахнет полынью, изредка проходят страшные степные ливни. Едим много яблок, читаем старинные журналы (семидесятых годов) — необыкновенно забавные. О боях под Плевной, о первом телефоне (который назывался «говорящий телеграф»), болезни Некрасова, о притонах — «Самокатах» — на волжских ярмарках и взрыве в Зимнем дворце. Все это — до последней репортерской заметки — написано великолепным, живым языком со множеством зря позабытых нами слов (например, слово «придышался» — привык, не замечает).
Здесь солидное общество литературных середняков <…> Поэтому живем сами по себе. Здесь Елена Сергеевна Булгакова с сыном. На вокзале в Москве чиновник особых поручений при генеральном секретаре Союза писателей А. Д. К., провожавший жену, говорил мне, что ты «якобы» приедешь на 5 дней в Воронеж. Я, конечно, не поверил, но все же надеюсь, что вдруг ты появишься здесь.
Рыбы мало. Караси стали мудрые и берут осторожно. Почти окончил свои «Сказки» — из 25 сказок осталось сделать еще три.
Очень возможно, что я останусь здесь до 15 сентября (доделаю пьесу для МХАТа, и будь они прокляты). А Валя с Серым вернутся к 1 сентября.
Валя и Серый всех целуют. Я тоже. Обнимаю тебя. Напиши, если будет время, несколько слов — письма приходят сюда на третий день.
Твой Коста.
3 сентября 1947 г. Эртелево
Костя, родной мой, письмо твое и обрадовало меня е опечалило, — должно быть, грустным его подтекстом. И вся обстановка Москвы, московской литературной и прочей жизни, что врывается сюда с газетами и новыми приезжающими, меня пугает и мешает работать, опускаются руки. Мучительно перебираю в памяти, что еще осталось, о чем можно писать, и временами кажется, что уже ничего не осталось. Дни идут, перо ржавеет, и спасает меня от горечи всяческих размышлений только единственное, неизменное — степная осень, необыкновенное здешнее небо и тишина. И все вспоминается гениальное бунинское — «Легкой жизни я просил у бога…».
В доме — пусто и тихо, все кажется, что я здесь один, по вечерам гудит керосиновая лампа, шумит парк, и в девять часов кажется, что уже самая глухая ночь. А вчера всю ночь над парком гудел, ходил кругами заблудившийся самолет.
Начал доделывать мхатовскую пьесу, эта портновская перелицовка меня злит и все подмывает бросить эту работу. Но надо дотягивать.
Живу в окружении никому не ведомых (в частности, читателям) престарелых писательниц и Георгия Шторма. Он ходит по парку в выутюженном костюме, в галстуке и шляпе, помахивая перчатками, с неизменным вечным пером в карманчике пиджака. Даже синицы — и те удивляются.
Приеду числа 16-го. Увидимся. Не знаю, застану ли в Москве Нину. А Ава, как всегда, чудесная.
Хожу в лес по грибы. Прорва белых и подосиновиков. Здесь все время яркие и прохладные дни, безветрие<…>
Как роман? Не огорчайся из-за сроков — пес с ними, со сроками, раз есть великолепный роман. А начать печатание в журнале в течение двух лет — это даже любопытно — случай беспрецедентный в истории российской словесности, — материал для литературоведов.
Целую всех — Дору, Аву, Нину. Привет Саше.
Обнимаю тебя. Твой Коста.
Саммиру — большой привет и Коле тоже. Зря Саммир отчаивается из-за нахватанных троек. «Все будет хорошо».
1947 г.
Я уверен, что Вы знаете, в чем заключается сила художественной прозы, что ее создает и что ее двигает. Это — воображение, основанное на реальности. Писатель — не фотограф, и принцип натуралистического изображения действительности не является подлинным искусством.
Только с этих позиций и следует оценивать те два рассказа, которые вызвали Вашу негодующую статью.
Что вызвало это негодование?
1. То, что заповедный лес на реке У смани назван «последним на границе донских степей». Здесь у Вас — добросовестное заблуждение. Слово «последний» употреблено обобщенно, так как леса Воронежской области (о которых я, кстати, знаю) — последние острова лесов на границе степей. Мне, как писателю, важно передать это ощущение последних лесов, ощущение внезапного перехода лесов в жаркую и бескрайнюю степь. Чего же Вы хотите? Написать «один из последних»? Вы сами понимаете, что эта точность снимает силу впечатления, какое я должен вызвать у читателя.
2. Пейзаж, на который Вы ссылаетесь, совершенно точен. Вам не нравятся, очевидно, «острова старых усадебных садов». Но — это действительность, и с этим ничего не поделаешь. Кстати, Эртелево тоже расположено в одном из таких «старых усадебных садов». Что одиозного в этом пейзаже — непонятно.
3. В чем Вы видите мое желание изобразить колхозную жизнь как убогую и темную? В том, что старик ходит в лаптях? Пора уже отказаться от городского предрассудка, что лапти — признак нищеты. Лапти — очень удобная производственная обувь для крестьян, для полевых работ. Поэтому колхозники (особенно на сенокосе) охотно ее носят. И в Воронежской области я видел многих колхозников в лаптях. Вас возмущает то, что старик спит на сене, — это Вы тоже считаете признаком нищеты. Я не понимаю, зачем Вам в этом Вашем заявлении понадобилось делать некоторую легкую передержку. Старик болен, ему душно на кровати в избе, он переполз с кровати в прихожую, где и лег на сене, — вполне возможная частность, говорящая о болезни, о желании старика лежать на свежем воздухе. При чем здесь нищета? И с каких пор то, что человек укрывается полушубком от озноба, является проявлением «убогости и нищеты»? Зачем Вам нужны эти натяжки? А они, между прочим, совершенно засорили в Вашем восприятии образ старика (с его глубокой любовью к дочери и напряженным ее ожиданием). Вместо сущности рассказа Вы восприняли только несколько частностей, не имеющих большого значения и к тому же неправильно Вами истолкованных.
4. Где противопоставление города и деревни? В чем? В том, что дочь привезла из города старику гостинцы? Зачем внешнюю разницу между городом и деревней (совершенно бесспорную) изображать как противопоставление?
5. Вас возмущает то, что в рассказе говорится о будущем урожае, о «добром лете», тогда как лето 1946 года было засушливым и не сулило урожая, я не датирую свой рассказ и вовсе не говорю в нем о лете 1946 года. Откуда Вы это взяли? Из того факта, что, как Вам известно, я был в Эртелево именно летом 1946 года? Но читатель этого не знает, не должен знать, и, наконец, ему это совершенно не нужно знать.
Я пишу вообще о Воронежской области. Рассказы пишутся с обобщением, со взглядом на будущее, и несколько наивно приурочивать действие таких рассказов к какой-либо дате — и приурочивать при этом совершенно произвольно.
6. Теперь последнее — о Никитине. Из всего контекста рассказа совершенно ясно, даже для самого неискушенного читателя, что рассказ о Никитине — легенда, переданная косарем. Он дан не от автора. И ничего порочащего Никитина в этой легенде нет. Народные легенды о наших великих людях очень распространены (в частности, на Псковщине легенды о Пушкине). Они свидетельствуют о живости народной фантазии.
Итак, критикуя, следует исходить из основного содержания вещи, а не из мелочного выискивания кажущихся неточностей. Это — обывательский, а не писательский подход к литературе…
8 сентября 1947 г. Эртелево
<…> Сижу над пьесой, но, между делом, написал одну маленькую сказку (для «Мурзилки»). Уже осталось мне здесь жить совсем недолго — 6 дней и, должно быть, писать не буду, а пришлю телеграмму. Были очень холодные дни, заморозки, а сейчас опять тепло, но, как говорит Иван Андреев, «сентябрит» <…>
Здесь уже осень, очень еще ранняя, но яркая. Вчера наконец Иван Андреев исполнил свое обещание и отправил меня на знаменитый Дедовский кордон на Усмань. Поехал еще Никита Санников (нелюдимый, но славный мальчик) и русский самородок воронежский композитор Массалитинов. Вез нас на лошадях (Мухе и Зайчике) плотник Андрей. Конечно, заблудился (да там и нельзя не заблудиться, такие дебри и пущи), и на кордон мы попали только в полдень. Леса потрясающие на холмах, грибы растут по дорогам коврами, все время слышно, как трубят олени. На У смани ловили хорошо, а рядом купался бобр и не обращал на нас никакого внимания. Чтобы пройти к берегу, пришлось прорубать дорожку в крапиве топором (!). Крапива в три человеческих роста и толщиной в руку. Обратно ехали ночью, лошади везли сами.
Вот и все мои новости. Я очень наслаждаюсь последними днями, собираю всякие листья и перышки <\…^>
Целую обоих очень.
Па.
23 октября 1947 г. Гагры
Валюшок-тингушок и Серый, — что-то долго нет от вас писем (получил только одно). Не знаю, когда вы получите это мое письмо, — самолеты, очевидно, не идут, так как уже седьмой день — шторм. С каждым днем он все усиливается, сегодня с утра над морем шли один за другим смерчи, — очень красиво, но жутко. А ночью была сильная гроза. На горах выпал снег, но у моря тепло, и я пока не зябну. «Старожилы» говорят, что не запомнят такой погоды и что еще будет жарко. В садах до сих пор цветут розы, много георгин и тысячами висят мандарины, их еще не снимали. Но курортная публика впала в уныние и разбегается.
Окончил рассказ для «Огонька» (называется он «Утренник») и вчера отослал авиапочтой Ступникеру в «Огонек». Напечатал в двух экземплярах. Один остался у меня. Здесь совершенно нечего читать. Достал «Форсайтов» и Конан-Дойля. Сделал уже либретто для Большого театра и сегодня взялся за пьесу. Работать в такую погоду очень хорошо, — нет никаких соблазнов. Работают почти все, — Арон тоже пишет рассказ (при этом все время напевает). Написал Королькову в Туапсе, — возможно, что он сюда приедет <>
У меня в комнате стоит большой букет георгин и лежат красивые камни (я нашел на берегу после прибоя осколок греческой вазы — очень интересный). В общем, уютно, но комната крошечная, как корабельная каюта.
Новостей мало, потому что из-за погоды все сидят в доме, как в крепости.
Живите спокойно, а Звэра пусть не бегает все время по городу.
Целую обоих очень. Па.
Сегодня напишу несколько слов Рувцу.
Рувец, дорогой, живу в крошечной, как каюта, но уютной комнате у самого моря. Прибой доходит почти до окна. Застал всего три жарких дня, и сейчас, уже седьмые сутки, на море жестокий шторм (норд-ост), дожди, грозы, а сегодня утром вдоль берега прошло несколько смерчей — очень красиво, но страшно.
Но тепло, мягко, в садах цветут розы и висят тысячи мандаринов.
Работать хорошо. Мои соседи по комнате — Арон с Зиной. Изредка пьем вино и едим шашлыки. Есть духан «Не заходи, пожалуйста!». Хозяин объясняет это название очень просто: пьяный увидит, рассердится, обязательно зайдет.
Ловил два раза рыбу с берега на самолов (шнур с грузилом). Поймал много бычков и морского черта (страшилище с огромной головой и все в колючках).
Целую Валю и Вас крепко.
Коста;
Привет Мальве.
3 ноября 1947 г. Гагры
<…>2-го наконец прибыл Костя Федин. Его торжественно встречал в Сочи директор дома, а в Гаграх на вокзале — я, Арон и Зина. Костя вышел из вагона, как министр, — с пледом на руке, с тростью, величественный и небритый. Ему приготовили хорошую комнату. Ко времени его приезда (после телеграммы отдыхающих в Литфонд) в доме навели порядок, все прибрали, начали гораздо лучше кормить. Косте повезло, — со дня его приезда стоит изумительная погода. Все время солнце, на море — штиль, почти все опять купаются, загорают, и яркость красок — и гор, и моря, и неба — необыкновенная, какой, говорят, не бывает и летом. Костя пока что очень доволен и восторгается здешним воздухом и тропическими запахами. В вечер его приезда мы устроили с ним военный совет, и я решил остаться еще на две недели и возвратиться вместе с Костей. Тогда я приеду без хвостов. Я и очень соскучился и уже хочется к зверям в Москву, в свой домик, а с другой стороны — мне здесь легко дышится, я, кажется, очень поправился, но, главное, к 15-му я не успею целиком окончить пьесу. Вот такие мои соображения. Сидим мы в столовой вчетвером — Зина, Костя, Арон и я. Зина совершенно перестала острить, — боится Федина. Едим новый фрукт — фейхою. Все им очень увлекаются. В общем, похоже на съедобную зубную пасту.
Привет всем. Обнимаю зверьков. Будьте осторожны.
Па.