6 января 1958 г. Таруса, Калужской обл.
Дорогая Ольга Порфирьевна!
Получил «Пятигорскую правду» с Вашей статьей.
Спасибо Вам большое за превосходную статью, каждая такая статья — это капля бодрости. Я далеко не избалованный человек статьями в столичной печати, очень люблю провинцию, — там люди непосредственнее, чище, отзывчивее и, вопреки шаблонному взгляду, гораздо лучше знают литературу и гораздо сильнее любят ее, чем москвичи.
А Ваша статья по своему «классу», — то есть по точности мысли и живости и чистоте языка, совершенно не «провинциальная».
Еще раз благодарю и крепко жму руку.
К. Паустовский.
Н. Д. КРЮЧКОВОЙ
21 января 1958 г. Таруса
Дорогая Надежда Дмитриевна.
Посылаю примечания к 5-му и 6-му томам.
Несколько разъяснений и просьб.
У пьесы «Стальное колечко» надо переменить название на «ПЕРСТЕНЕК». «Рождение моря» я меняю на название «ГЕРОИЧЕСКИЙ ЮГО-ВОСТОК». Если материала много, то можно вынуть «Снегопад» из 5-го тома, а из 6-го — «Случайные мысли» и «Предисловие к ненаписанной книге». Еще одна просьба, в 5-м томе в разделе «Литературные портреты и заметки» есть очерк «Приморские встречи». Будьте добры, посмотрите его в той части, которая касается репортера Ловенгарда. Нет ли там слишком открытых совпадений или повторений с тем же Ловен-гардом в «Потоке жизни», т. е. в статье о Куприне.
Вот, кажется, и все.
Жду гранок четвертого тома.
Ваш всем сердцем (как говорят французы)
К. Паустовский.
17 февраля 1958 г. Таруса
Дорогая Лидия Николаевна! Умоляю, — простите меня 8а мое безобразное молчание. Не сердитесь. Понять — это значит простить. Поэтому поймите и поверьте, что писать в течение прошлого года мне было трудно.
Я все время порывался писать Вам, постоянно вместе со всеми вспоминая Вас, думал о Вас, и все эти воспоминания были связаны с чувством глубокой нежности и грусти.
Мне сильно мешает сейчас моя астма. Она все усиливается, и потому сейчас я все время живу в Тарусе — маленьком городке на берегу Оки, в 130 километрах от Москвы. Так требуют врачи, — жить здесь или на юге, в тепле.
Я бесконечно благодарен Вам за то, что Вы перевели «Золотую розу» на французский язык. Я понимаю все трудности этого перевода, поздравляю Вас и просто преклоняюсь перед Вашим мужеством. Я знаю, какие муки испытывали переводчики «Золотой розы» на английский и немецкий языки, — они присылали мне отчаянные письма.
Сейчас я пишу Вам из Тарусы, из такой глубокой и снежной зимы, какую невозможно представить из Парижа, а тем более из Ниццы. Судя по почтовому штемпелю, Вы сейчас в Ницце.
На днях звонил из Ленинграда Рахманов, и мы вспоминали Вас. Он такой же тишайший и милый человек. В Художественном театре идет его пьеса, он много работает и болеет. Елена Осиповна больна, — у нее воспаление легких. Не видел ее давно. Чаще всего вижу Данилу Гранина. В марте прошлого года я жил в нашем доме творчества под Ригой (в Дубултах) вместе с Граниным, в маленьком доме на дюнах на самом берегу Балтийского моря. Однажды поздним вечером Гранин пришел ко мне и прочел свой рассказ «Поющий туман» — совершенно прелестный. Не выдавайте меня, но он сказал мне тогда, что написал рассказ о Вас; он мне его не читал, — стесняется. Но, конечно, прочтет.
У меня начало выходить собрание сочинений (в шести томах). Не знаю, можно ли его достать в Париже. Уже вышло три тома.
Сейчас пишу четвертую книгу автобиографической повести (вернее, эпопеи) и вместе с тем небольшие рассказы, вызванные поездкой на «Победе». Два из этих рассказов будут напечатаны в мартовской книге журнала «Москва». Доходит ли он до Парижа? Мне бы почему-то хотелось, чтобы Вы их прочли.
Как Ваша сестра? Что делает? Пишите мне, умоляю. Буду отвечать тотчас, клянусь. Мне лучше писать не на Тарусу, а на Москву. Корреспонденцию из Москвы мне привозят регулярно.
Напишите мне о дальнейшей судьбе перевода «Золотой розы». Независимо от того, будет ли он напечатан, я очень хотел бы увидеть его, если это не слишком сложное дело.
Еще раз поздравляю Вас (а кстати — и себя) с Вашей работой.
Целую Ваши руки. Будьте счастливы, спокойны, радостны. Щшвет Вашей сестре.
Ваш Паустовский.
P. S. Посылаю Вам плохую любительскую фотографию, снятую в октябре прошлого года в Ялте. На пей — Ольга Форш, старейшая писательница (ей, кажется, 84 года), — очень живая, очень умная старуха, и Юрий Либединский.
Извините за помарки и за оторванную часть письма. Там был вид Москвы, но мой мальчик Алеша (ему 772 лет) оторвал его. Сказал, что это ему очень нужно.
15 марта 1958 г. Таруса
Дорогой Леонид Николаевич! Спасибо Вам за память, за письмо. Я постоянно вспоминаю Вас, с какой-то особенной трогательностью, вспоминаю наше плавание и открываю в нем все больше и больше интереснейших частностей, которые сразу почему-то не запомнились, а всплывают сейчас.
Век эпистолярный, очевидно, закончен. К великому сожалению, все труднее писать письма (или это мое собственное отвратительное качество). Много значит и болезнь — астма. Она усиливается из месяца в месяц, несмотря на мое отчаянное сопротивление. Она очень утомляет, и большей частью меня хватает в течение дня па 3–4 страницы прозы, а потом я выдыхаюсь и с трудом пишу даже письмо. Несмотря на то что я, как говорит Шкловский, писатель «с приводом», Союз писателей посылает меня лечиться в Китай, но — на грех — тот род астмы, какой у меня, китайцы лечить не могут. Но, в общем, пес с ней, с астмой, надоело о ней говорить.
Много возился с собранием сочинений — это адовая, кропотливая работа, при которой стоишь на месте, — возни много — и никакого движения вперед. Тем более что к большинству своих старых вещей я отношусь подозрительно, и если бы мог, то переписал их бы всех наново.
Сейчас пишу четвертую книгу автобиографической повести.
Как Вы? Не болейте, ради бога. Так хочется увидеться с Вами, приехать в Ленинград, но из-за астмы я прикреплен к Тарусе. Даже в Москву врачи меня не очень пускают. Напишите, когда Вы будете в Москве.
Из ленинградцев вижу только Гранина (весной прошлого года в Дубултах, потом на правительственных приемах) — он чудный парень, но что-то вроде хитрит. Или так мне кажется? Недавно получил письмо от Лидии Николаевны, — очень милое, дружеское, с воспоминаниями о всех нас (парижанах). Она перевела на французский язык «Золотую розу». Намучилась страшно. Письмо пришло из Ниццы, но писать она просит на парижский адрес…
Где будете летом? Напишите. Как Ваше семейство? Встречаете ли Веру Федоровну? Она написала книгу, которую я не могу читать без страшного душевного волнения, — повесть «Сережа». Это, конечно, высокая классика. Если увидите Веру Федоровну, то передайте ей… мой глубочайший привет.
В Тарусе я только с Татьяной Алексеевной, но ей приходится часто ездить в Москву — к мальчику. Здесь небывалая зима, дом завален снегом под крышу, тишина и дивный воздух, но городок диковатый, пьяный, темный, как во времена Иоанна Грозного.
Привет Катерли (как ее здоровье), Гранину, Орлову (с бородой), Цимбалу (если хотите).
Обнимаю Вас, целую и прошу только одного, — чтобы Вы не сердились на меня за молчание, — оно ничего не означает, кроме «замороченности».
Низко кланяюсь Вашей жене.
Извините за помарки. Писать мне можно в Москву и сюда — все равно…
Ваш К. Паустовский.
25 марта 1958 г. Таруса
Эммануил Генрихович, дорогой мой, не писал так долго потому, что замотался с последним томом собрания сочинений. Я не столько жалею Вас, сколько завидую в благородном смысле этого слова, — завидую великолепной и по-настоящему еще нетронутой теме, размаху романа, даже той адовой работе, которую Вы взвалили себе на плечи. Завидую и радуюсь тому, что рано или поздно народ получит этот огромный по своему значению и интересный роман. А за Вашу прозу я не боюсь, — она закалена, испытана и любима. Главное — не дрейфить. Велик бог земли нашей! В Вас я уверен больше, чем в ком бы то ни было, больше, чем в самом себе (как это ни покажется странным), в Вашей внутренней силе и в том (что Вы, как мне кажется, в жизни пытаетесь скрыть), но что дает особое обаяние Вашей прозе — я говорю о ее суровом лиризме.
Ну, час добрый! — как говорили в старину перед большой дорогой. Желаю Вам большой удачи и верю в нее.
Когда Вы будете в Москве? На днях мне звонил «наш бог» — Бек, рассказал, что альманах возобновляется^…^, что он, Бек, назначен Вашим заместителем и что, выходит, надо работать. Но мне сейчас работать вряд ли придется, — астма ведет себя нагло и по временам почти не дает мне возможности двигаться. Сейчас перед весной стало легче. Сижу из-за астмы в Тарусе, — врачи запрещают до тепла ездить даже в Москву.
Сижу в Тарусе и пишу четвертую книгу автобиографической повести. Написал еще три небольших рассказа, — один о Володе Луговском.
Звонила еще Маргарита, — тоже по поводу воскрешения альманаха.
После всего, что было, трудно ждать энтузиазма.
Читали ли Вы рассказы молодого писателя Юрия Казакова? Очень здорово! Вот нам и настоящая смена.
О московских новостях и делах ничего толком не знаю…
Здесь тишина вековая, снега лежат под крышу, воздух потрясающий и полное одиночество. Для работы это хорошо. С наслаждением, буквально по часам, слежу за трогательным приближением весны.
Будете писать своим, — передайте привет от всех нас.
Пишите мне. Буду ждать. Как Магнитогорск? Не очень ли это уныло (в смысле природы)?..
Обнимаю Вас.
Ваш К. Паустовский.
22 апреля 1958 в. Таруса
Уважаемая тов. Балашова!
Эскизы получил, посылаю Вам их обратно.
Что касается титула и спусковой полосы, то эскизы их приемлемы. А переплет у Пожарского не вышел. Во-первых, неприятные буквы (посмотрите Н и А) с какой-то загогулиной, во-вторых, сочетание цветов на переплете — красного, белого и синего — само по себе может быть удачно и красиво, но связано у многих с неприятными ассоциациями, в-третьих, я всегда за строгое оформление, и потому размытые мутноватые малиновые пятна на переплете неоправданы и производят впечатление бесформенности и даже небрежности.
Может быть, лучше сделать переплет строже, надпись приблизить к наборному алфавиту. А в этом виде переплет выглядит очень легковесно, несерьезно.
Вообще, мне почему-то не везет на оформление, такая моя «планида». Все время любуюсь оформлением «Записных книжек» Ильфа, сделанных Вами. Оно сделано великолепно. Вот мне бы так!
Мои координаты для связи; адрес Вы знаете (письма приходят на второй день), телефон — Таруса (через «стол заказов» Калуги) № 109. Соединяют тут же.
В начале мая (числа 6—7-го) я приеду к врачам в Москву.
Извините, что причинил Вам некоторое огорчение, но… Всего Вам хорошего.
К. Паустовский.
22 мая 1958 г. Москва
Дорогой Леонид Николаевич, это письмо — не в счет. Оно будет коротенькое, так как меня в Москве дико заматывают. На днях вернусь в Тарусу и напишу членораздельнее. В Москву я приехал по скучным делам, — проходить курс лечения астмы, которая ведет себя в последнее время возмутительно. Сейчас стало легче.
Спасибо за «Базиля» и за книгу бедной и милой Елены Иосифовны. Я был потрясен этой смертью, хотя и знал, что она болела. Как все это случилось так внезапно? Ведь у нее было воспаление легких.
Поколение уходит, я это чувствую каждый день. Это очень горькое и очень реальное ощущение, и если бы не сознание, что вокруг еще есть преданные литературе, милые, прямые и добрые люди, что не угаснет талантливость народа, то я не знаю, как перенести все эти потери.
Берегите себя, не хворайте (как в Афинах), хочу Вас видеть, но когда увидимся — ничего не знаю.
Приезжал из Польши Гранин, звонил мне. Есть в нем настоящее.
Да, у меня много фотографий Елены Иосифовны. Мне бы хотелось отпечатать их и послать ее родным (мужу и дочери). Но я даже не знаю, как их зовут. Если не трудно, напишите.
Обнимаю Вас. Привет Вашим. Где Вы будете летом?
Ваш К. Паустовский.
Поздравляю с Лондоном. Говорят, что клуб английских драматургов подарил Вам набор для игры в крикет.
Простите, что я не сразу ответил на Ваше письмо. Последние годы я из-за своей болезни вынужден жить вне Москвы, а московскую корреспонденцию мне пересылают не всегда регулярно.
День получения Вашего письма был одним из самых черных дней моей жизни. В моей писательской биографии это был первый случай такого рода. Но Вас это не может интересовать и не в этом дело. Дело в том, что я совершил грубейшую и непростительную для писателя ошибку, приняв на веру безусловно заманчивый рассказ о Магалифе. Рассказ этот оказался апокрифом, легендой.
Очерк Пришвина я не читал. Та история, которая рассказана в «Начале неведомого века», была услышана мною в разных, но в основном схожих вариантах от нескольких журналистов, еще во время моей работы в РОСТА.
Эта история всегда казалась мне очень характерной для первых лет революции. В ней (конечно, в той интерпретации, в какой я ее впервые услышал) было много великолепных черт для литературного рассказа, — хотя бы оглушительное действие фамилии на матроса из заградительного отряда.
История эта настолько мне понравилась, что потом я несколько раз рассказывал ее в разных аудиториях. При этом она обрастала, как эго всегда бывает при устных пересказах, рядом новых черт и подробностей.
Самое содержание рассказа требовало, чтобы все внешние данные Магалифа соответствовали тем, какие написаны мною. А эти данные, по-моему, только подчеркивали твердость и внутреннее благородство поступка Магалифа. Если бы это сделал человек мощного сложения, решительный, хорошо одетый (по тогдашним понятиям, конечно) и громогласный, то цена этому поступку была бы другая.
Во всяком случае, когда я услышал этот рассказ, то я тотчас же представил себе Магалифа таким, как и описал в «Начале неведомого века», — совершенно неверно в смысле подлинности, но, очевидно, вполне закономерно с точки зрения художественной.
Должен признаться Вам откровенно, что о перемене фамилии я не думал, так как вся соль рассказа — именно в фамилии. Без этой фамилии рассказ терял всякий смысл.
Можете мне верить или нет, но не только я, но многие писатели той же, скажем, писательской «конституции», что и моя, искренне верят в созданных ими людей и замечают, что это совершенно не так, только после таких отрезвляющих писем, как Ваше.
Но сколько бы я ни толковал о психологических случайностях, которых так много в жизни и в писательском труде, Вам от этого не легче.
Поверьте, что сейчас я много бы дал за то, чтобы этого рассказа не было в природе и чтобы смягчить Вашу горечь и Ваше негодование.
Примите еще раз мои извинения и мое искреннее сожаление обо всем случившемся.
11 августа 1958 г. Таруса, Калужской обл.
Глубокоуважаемый тов. Дьяков!
Из издательства «Советская Россия» мне была прислана на отзыв рукопись Е. С. Загорской о скульпторшс Голубкиной.
В своем отзыве я отметил, что отсутствие книги о Голубкиной, художнике, которым наша страна вправе гордиться, конечно, величайшее недоразумение и упущение и издательство «Советская Россия» очеыь своевременно исправляет эту затянувшуюся ошибку с Голубкиной.
Сейчас я узнал, что издательство предлагает автору переменить жанр книги на чисто биографический (очевидно, беллетризованный). Жапр, в котором наппсана книга Загорской, имеет свои большие преимущества, особенно по отношению к такому мастеру, как Голубкина.
По-моему, жанр книги хорош и интересен и нет оснований сводить его к жанру биографической повести — достаточно шаблонному и малоудачному в нашей литературе и, особенно, в кино. Почему так сильно еще стремление к нивелировке?
Совершенно ясно, что требование переменить жанр является, откровенно говоря, требованием написать книгу наново. Выбор же жанра принадлежит только автору. Это — один из законов литературной практики^—>
Я надеюсь, что недоразумение с рукописью будет благополучно изжито.
Сердечный привет.
Самуил Миронович, дорогой мой, наконец-то я начал понемногу приходить в себя и дышать гораздо легче, чем недавно. Сему обстоятельству предшествовали некие странные события, — в один прекрасный день в Тарусу приехал ко мне известный авиаконструктор Микулин. Он узнал о моей астме и привез с собой сконструированный им (почему — непонятно) прибор против астмы — ионизатор. Прибор этот он сделал сам и подарил его мне. Человек он странный, чудак, или, как Соня говорит, «чокнутый». Прибор вырабатывает ионы. Я с опаской начал им дышать и вот теперь хожу, работаю и даже ловлю рыбу на Оке.
Вы сделали мне царский подарок, — автограф Блока, да еще на книге, которая его, очевидно, очень интересовала.
Ну ладно, я Вам тоже что-нибудь подарю такое…
Вы едете в Дубулты, и я Вам безумно завидую. Если бы не врачи, требующие, чтобы на сырую осень я уехал в Крым, я бы поехал лучше в Дубулты. Там я был уже два раза, очень хорошо работал. И места там уютные, тихие, культурные. Попросите директора, чтобы он поселил Вас в «шведском домике», — совершенно чудесном, на дюне, над самым морем. Если Вы почему-либо вздумаете ловить там рыбу, то получите огромное удовольствие, — там много рыбы и хороших мест. Когда бы я ни приезжал в Дубулты, там всегда жил латышский писатель Ванаг — рыболов и охотник. Он возьмет Вас с собой на ловлю, а ловит он огромных лещей на озере.
На писателя он не похож, но это не важно.
Дня через два-три я окончу четвертую автобиографическую книгу. Вышла большая — 14 листов. Это — 1921—
22 годы в Одессе. Материала много и временами почти фантастического. Много людей — Бабель, Багрицкий, Сашка из «Гамбринуса», моряки, газетчики, биржевые мелкие игроки — «лапетутники», много событий. Увидимся, когда Вы вернетесь из Дубултов, я в это время еще буду здесь, и Вы приедете, так как с меня врачи сняли запрет общения (они проводили его очень строго). Я очень хочу видеть Вас, поговорить за жизнь и за все прочее, включая литературу
Напишите мне из Дубултов. Как Ваше здоровье? Как одышка? Здесь Заболоцкий. Приходит. Написал чудесные стихи о Тарусе:
Тяжело жилось в Тарусе Девочке Марусе —
Одни куры, одни гуси Господи Исусе!
Поцелуйте Нину. Обнимаю Вас. Все Вас вспоминают и целуют.
Ваш К% Паустовский.
23 августа 1958 г. Таруса
Дорогой Борис Сергеевич!
Прежде всего, — шлите мне Вашу повесть, пока врачи не отправили меня на три месяца на юг (в Крым). Я с радостью ее прочту. И напишу отзыв.
Теперь начинается разговор щекотливый и сложный. Четвертую автобиографическую книгу я окончил (сейчас отделываю). Но дать ее в «Москву» не придется по нескольким причинам. Я совершенно забыл, что я обещал ее давным-давно «Литературной Москве» (при условии, что она возобновится, на что в то время было мало надежды). Сейчас «Литературная Москва» возобновляется под редактурой Вс. Иванова, и меня уже взяли за горло, и деваться мне некуда. Очевидно, придется платить журналу «Москва» неустойку, если я брал деньги.
Это — внешний повод. А внутренний — новая книга вызовет у руководства «Москвы» при известном его умонастроении столько возражений, что нет смысла подвергать и книгу и себя лишним разговорам и неприятностям. Это, конечно, между нами. Кстати, в книге — одесситы Бабель, Багрицкий — все то, что раздражает известную категорию людей…
Мне стало гораздо легче, и помог мне не врач, а авиаконструктор Микулин. Он привез мне прибор (им изобретенный) для того, чтобы дышать ионами. Я хожу совершенно свободно. Боюсь сглазить.
Не сердитесь на меня и не обижайтесь, — Вы же знаете, что все три вещи я дал в «Москву» только потому, что там работаете Вы, — дал по существу не журналу, а Вам.
Всего Вам хорошего — самыми большими порциями.
Дорогой Самуил Миронович, не сердитесь, что пишу на машинке, — от чрезмерных литературных работ почерк мой превратился в такие иероглифы, что я сам ничего не разбираю.
Спасибо за письмо. Я попытаюсь потом прокомментировать некоторые его части. А пока сообщаю Вам, что на днях окончил четвертую автобиографическую книгу (Одесса, 1921—22 годы) и сейчас готовлю рукопись для машинистки, — иначе говоря, переписываю целые большие куски на машинке, чтобы она могла хоть что-нибудь понять.
До сих пор мучаюсь с названием. Каждому, кто придумает, даю 300 рублей, но никто не хочет думать, кроме Соньки — «Золотой ручки» и Оттена. Оттен придумал совершенно бездарную штуку: «Одесса-мама», а Сонька — «Потомки Одиссея», тоже «не сахар».
Повесть требует возобновляющийся «Московский альманах» (теперь редактором назначен Вс. Иванов), но я хочу дать в «Новый мир» <…>
Если Вы начали продолжать свои воспоминания, то я радуюсь этому и поздравляю Вас. Вы, конечно, как скептик, мизантроп, насмешник, потерявший веру в совместное обучение и гнездовой способ посадки кукурузы, не верите в то, что книга будет не только умной и нужной, по и обаятельной. А я это знаю. Не ругайте меня за эти шутки по неуместному поводу, такой уж легкомысленный характер…
Народу в Тарусе бывает много, — Заболоцкий, Слуцкий, разные писатели, поэты и художники. К нам приезжала моя чешская переводчица Зденка, солистка Пражской оперы и хохотушка.
Сад разросся и пышно цветет. Ловлю рыбу с переменным успехом Были ли Вы в Риге? Особенно в ста рой? Там хорошие картинные галереи и парки. Где Федин? Ничего не знаю. Знаете ли Вы о похоронах Михаила Михайловича? Я долго не мог прийти в себя. Судьба разыграла с ним под конец один из самых тяжелых его рассказов. Я сейчас как раз читаю Фейнберга о Пушкине. Это очень здорово. Если Фейнберг еще там, то передайте ему мой привет. А также директору Бауману, если оп еще держится.
Все Вас вспоминают и шлют Вам приветы.
Дорогой Александр Константинович, ради бога, не сердитесь на меня за мое дикое молчание. Я был очень тронут Вашим письмом (о «Начале неведомого века) и книгами. Но все ото совпало с ужасающим обострением астмы, когда я уже не чаял выбраться из болезни и все силы уходили только па то, чтобы успеть окончить новую (четвертую) автобиографическую повесть. Я как будто дал себе зарок и думал только об этом. Но вот, примерно, месяц назад произошло странное событие, которое получило среди всех тарусских друзей наименование «чуда в Тарусе». Ко мне в Тарусу неожиданно приехал авиаконструктор Микулин («Бережков»). Недаром Бек выбрал его героем своей книги. Это — удивительное смешение человека очень талантливого, чудака, авантюриста… Микулин узнал откуда-то о моей астме и привез мне только что сконструированный им прибор для дыхания сгущенными ионами воздуха. Почему он, авиаконструктор, занялся этим — так я и не понял. Я перепробовал уже сотни средств и потому без всякой веры попробовал и микулин-ский «ионизатор». И вот — через три-четыре дня я начал нормально дышать, ходить, гресть на лодке, ловить рыбу на Оке, вообще — жить. Посмотрим, надолго ли это, но пока — хорошо.
На днях окончил четвертую книгу автобиографической повести (одесскую). Как пишет Бабель (кстати, в книге о нем сказано много), я «опасаваюсь» за нее. «По обету» сдал ее только что в «Московский альманах», он возобновился под редакцией Вс. Иванова (Казакевич — заместитель). Сейчас повесть читают, и я сижу и жду своей судьбы. В Москве летом был всего два дня — у врачей. Но московские литературные новости привозит сюда мой сосед — Николай Давыдович Оттен, небезызвестный Вам «пан Патошинский». Новости тяжкие. До сих пор не могу прийти в себя после рассказа о похоронах Михаила Михайловича.
Здесь Заболоцкий. Грустный, спокойный, слепнущий человек и, конечно, поэт удивительный. Недавно он читал свои новые стихи, по силе, ясности и внутреннему страшному поэтическому напряжению — это нечто пушкинское, только горечь пе пушкинская, а современная. Слепнет Заболоцкий от страшной болезни — туберкулеза дна глаз-пой впадины. Написал несколько шутливых стихов о Тарусе. Мы все ходим и повторяем из них разные строчки…
Хорошо живет в Тарусе Девочка Маруся:
Одни куры, одни гуси!
Господи Исусе!
Здесь своя небольшая литературная колония — поэт Штейнберг, дочь Марины Цветаевой, приезжал Слуцкий. Вообще, бывает в Тарусе довольно много народа.
На днях Таня едет в Москву. Созвонитесь с ней и приезжайте. Осень хотя и холодная, но чудесная. Ока — вся в золоте.
На мокрую осень я, очевидно, уеду на юг, в тепло.
Как Вы? Что нового с пьесами? Где были летом?
Вы сами не представляете себе, конечно, как приятно и хорошо получать в этой глуши новые книги. Спасибо за них и за последнюю — Джозефа Конрада.
Пишите, не обращайте внимания на мое молчание, оно ничего не значит, кроме занятости.
Обнимаю Вас. Таня кланяется. Ваш К, Паустовский.
Алянский подарил мне книгу с автографом Блока — «История рыцарства».
У нас здесь очень занятная районная газета. На днях в ней был напечатан «Список хулиганов города Тарусы» (хулиганы все пронумерованы). Возник скандал в районном масштабе.
У нас чудный кот-рыболов. Ездит со мной на рыбную ловлю и от восторга катается по лодке. Но самое удивительное, что он копает со мной червей. Это — тоже одна из тарусских сенсаций.
16 сентября 1958 г. Таруса
Дорогой Вениамин Александрович, не сердитесь на меня, милый, за то, что я так долго молчал в ответ на Ваше доброе письмо. Я никак не мог привести себя в «надлежащую форму» для спокойной повседневной жизни из-за своей отвратительной астмы. Жил я в одну десятую дыхания, и это сказывалось на всем. Но недавно произошло нечто неожиданное и чудесное, что сразу же вернуло меня к нормальной жизни. Астма уходит, и я уже дышу полной грудью, работаю, ловлю рыбу на Оке, свободно прохожу по 8—10 километров после того, как не мог сделать и двадцати шагов.
«Виновником» всей этой истории оказался не кто иной, как герой последней книги Бека — «Бережков», он же авиаконструктор Микулин. Он где-то узнал о моей болезни, неожиданно приехал ко мне в Тарусу, обругал Бека и привез мне изобретенный им недавно прибор «ионизатор», который якобы совершенно излечивает астму. Я, признаться, ему не поверил, так как безуспешно перепробовал от астмы все, что возможно, и знал, что никакой Микулин мне новые легкие не вставит. К тому же я не понимал, почему Микулин, авиаконструктор, занимается такими медицинскими делами. Объяснить мне это он не захотел. Вообще, он произвел на меня впечатление человека очень талантливого, но слегка авантюриста… Микулин уехал, а я попробовал его аппарат, и вот через три-четыре дня астма моя начала просто на глазах пропадать. Прибор Ми-кулина вырабатывает ионы — до миллиона ион в одном кубическом сантиметре воздуха, и вы дышите этим воздухом 10–15 минут в сутки. Микулин утверждает, что дыхание ионами совершенно снимает и гипертонию.
Что будет дальше — не знаю, но пока я дышу я даже закончил книгу — четвертую книгу автобиографической повести (одесскую). Зоя забрала у меня рукопись для альманаха. Не знаю, получится ли из этого что-либо путное.
Я рад, что болезнь Вас оставила. Надо вышибить ее окончательно. В последнее время мне часто хочется просить всех хороших людей, чтобы они очень берегли себя.
Здесь летом жил Заболоцкий. Чудесный удивительный человек. На днях приходил, читал свои новые стихи — очень горькие, совершенно пушкинские по блеску, силе поэтического напряжения и глубине.
Если у Вас будет охота и немного свободного времени, напишите мне несколько слов о себе и своей работе. Я сижу здесь, как в Нарыме, и ничего не знаю. В начале октября приеду в Москву и Вам позвоню. Очевидно, увидимся.
Осень холодная, очень яркая, Ока уже вся в золоте. Очень хорошо.
Будьте здоровы, спокойны, работайте. Крепко жму РУку.
Привет Вашим и Николаю Леонидовичу, если Вы его видите. Потрясающий городок Таруса, недавно в местной газете был напечатан «Список хулиганов г. Тарусы» — по номерам. Сорок восемь номеров.
20 сентября 1958 г. Таруса
Ричи, дорогая, — прочел «Кто идет?». Это — очень хорошо и очень по-своему. Замечательное свойство — схватывать сразу в повседневности, неуклюжести быта и человеческого разговора острейшие коллизии и подлинную человечность («Айша»). Ну, а о пейзаже и деталях я не говорю. Все точно, свежо, порой — великолепно. Вот сейчас я открыл книгу наугад и попал на место о голубе («Кто идет»?). «Пошел не спеша по нетронутой пороше, со спины похожий на старого, плохо одетого человека, у которого все в прошлом». Второй раз открыл наугад и попал на паутину (стр. 91). В общем, Ричи, я радуюсь за Вас, я поздравляю Вас, и у меня становится спокойно на душе, когда я думаю о Вас, о Юре Казакове.
Юра уехал на Белое море, звал с собой меня, но моя астма никак меня не пускает, хотя и стала гораздо легче. На слякотную осепь и часть зимы я, очевидно, уеду в Крым, вернее всего — в Ялту, в наш писательский дом. Так требуют врачи. Если Вы будете в Крыму, то мы увидимся, а то я уже соскучился. Часто вспоминаю Дубулты и Ригу, городской музей, Гранина, сырые дюны. Откровенно говоря, я бы с большей охотой поехал бы в Дубулты (там уютно и хорошо работать). Вообще, напишите, где Вы будете.
Лето в Тарусе прошло стремительно, — я работал, окончил на днях четвертую книгу автобиографической повести (1921–1922 годы в Одессе, много событий, почти гротескных, много о Бабеле, Багрицком).
Летом здесь был замечательный человек — Заболоцкий. Недавно приходил, читал свои новые стихи, — великолепные почти до слез. Пушкинской глубины, мелодичности и силы.
В этом месте мне принесли телеграмму от Вас из Гу-даут. Потом я срочно уехал в Москву — к своим докторам. Врачи потряслись тем, что астма стала уменьшаться и я почти здоров. От чего это произошло — расскажу Вам при встрече, — это фантастика.
В связи с этим в Крым мне ехать пока что не надо, и я этому рад.
Здесь стоит небывалая осень, — потрясающее бабье лето с теплотой, тишиной, винным воздухом и золотой мглой над лесами.
Четвертая книга («Время больших ожиданий») принята в «Новый мир». Посмотрим.
Пишу наугад, не знаю, где вы и что вы.
До нового года буду попеременно то в Тарусе, то в Москве.
Какие планы? Читали ли вы Могема «Подводя итоги»? Если нет, то такой ваш поступок выглядит несколько странно
Держите меня в курсе ваших передвижений.
Обнимаю Вас.
Ваш К. Паустовский.
2 ноября 1958 г. Таруса, Калужской обл.
Прошу передать правлению Общества польско-советской дружбы мою глубокую благодарность за ту высокую награду, которой опо меня удостоило. К сожалению, я настолько болен, что не смогу приехать сейчас в Варшаву. С раннего детства я узнал и полюбил талантливый и благородный польский народ, саму Польшу с ее мягкими просторами полей и лесов, красоту ее городов и прелесть ее деревень. В каждом уголке Польши, где я бывал, — в Варшаве и Люблине, в Белостоке и Ченстохове, в Радоме и Кельцах я оставил часть своего сердца. Я вырос на любви к великой польской литературе и культуре. Имена Мицкевича и Красинского, Сенкевича и Жеромского, Шопена и художника Зигмунда Валишевского и многих других поляков всегда были и останутся для меня воплощением высокого гуманизма. Я глубоко рад, если своими книгами я помог завязать еще одну нить, роднящую польский и русский народы, и верю, что наша обоюдная любовь будет углубляться и ничто не сможет ее поколебать.
Дорогой Борис Сергеевич, — посылаю маленький отзыв о рассказах. Очень приятные вещи. Мне кажется, что надо было бы еще один раз пройтись по рукописи и остановиться на тех ее местах, которые носят характер, если можно так выразиться, «стилистических заимствований» из арсенала исторических повестей и романов (старые книги пахнут сухими цветами, старик посасывает потухшую трубку, художник свистит в своей мансарде, как скворец в скворечне и еще кое-что).
Все это взято памятью из прочитанных книг. Но возможно, что это — стилизация. Все это не мешает качеству вещи, но несколько ее «разглаживает» и прячет лицо самого автора, то есть Ваше лицо.
Подумайте. Может быть, я и не прав. Проза у Вас превосходная, и поэтому я и цепляюсь к мелочам.
Робинзон хорош без всяких «но».
13-го ноября еду прямо из Тарусы в Ялту на два месяца. Что-то начал хуже дышать, несмотря на совершенно небывалую осень. Напишите мне, пожалуйста, в Ялту, — я люблю получать Ваши точные и лапидарные письма.
Обнимаю Вас. К. Паустовский.
1958 г.
Дорогой Александр Трифонович!
Посылаю исправленный начисто экземпляр повести («Время больших ожиданий»).
Я — пока в Тарусе, но в случае надобности меня можно вызвать или через Москву (телефон Б 7-48-49) или непосредственно из Тарусы (Тарусский телефон— 109).
Сердечный привет.
К. Паустовский.
P. S. Пока я собирался отослать эту записку, произошли изменения. Врачи посылают меня из-за астмы в Крйм на 2–3 месяца. Поэтому адрес примерно с 15 ноября будет такой: Ялта, Аутская 9, Дом отдыха Литфонда, К. Паустовский.
7 декабря 1958 г. Ялта
Получил Ваше письмо от 26 ноября. Задержал ответ, так как сейчас очень болел и писать мне трудно.
Прежде всего я прошу редакцию тотчас же отправить два экземпляра моей рукописи («Время больших ожиданий»), находящихся в «Новом мире», на мою московскую квартиру во избежание всевозможных недоразумений.
Теперь несколько слов по существу. Редакция утверждает, что она не хочет терять контакт со мной, но вместе с тем сделала все возможное, чтобы этот контакт уничтожить. В данном случае я говорю даже не о содержании письма, а о его враждебном, развязном и высокомерном тоне.
Я — старый писатель, и какая бы у меня ни была, по Вашим словам, «бедная биография», которую я стремлюсь «литературно закрепить», я, как и каждый советский человек, заслуживаю вежливого разговора, а не глубокого одергивания, какое принято сейчас, особенно по отношению к «интеллигентам».
Нельзя ли редакции «Нового мира» страховаться от возможных уронов с большим достоинством и спокойствием.
Я обещал Вам «прополоть» рукопись (до возможного для меня предела), что и сделал, а не в корне «перепахать» ее. Вы сами прекрасно знаете разницу между этими двумя понятиями, когда они переносятся в литературу. Поэтому редакция напрасно делает вид, что ее обманули.
Все, что вписано в последний экземпляр повести о рабочих в Одессе, сделано по Вашему прямому предложению после того, как я рассказал Вам о специфическом положении Одессы в те годы. Поэтому пошловатое сравнение этого якобы «приема» с поведением взрослых, усылающих детей, чтобы они не мешали взрослым «резвиться на просторах любовной проблематики», поразило меня своим дурным вкусом и грубостью.
Я никому не обещал и не брался писать эту повесть о труде. Этой теме посвящены другие части эпопеи. Что же касается политики, то ею так наполнена третья книга («Начало неведомого века»), которую Вы, по Вашим словам, не читали, что насыщение политикой еще и четвертой книги было бы простым повторением.
В книге, по-Вашему, показаны разные «щелкоперы новой прессы». Такое заявление более пристало гоголевскому городничему, чем редакции передового журнала. Щелкоперов нет! Есть люди. Люди во всем разнообразии их качеств, и незачем клеить на них унизительные ярлыки. У какого-нибудь одесского репортера может быть больше душевного благородства, чем у Вас, самомнительных учителей жизни.
Что касается Бабеля, то я считал, считаю и буду считать его очень талантливым писателем и обнажаю голову перед жестокой и бессмысленной его гибелью, как равно и перед гибелью многих других прекрасных наших писателей и поэтов, независимо от их национальности. Если редакция «Нового мира» думает иначет~ то это дело ее совести.
Почему Багрицкого, человека шутливого, вольного, простого, Вы считаете изображенным в качестве трогательно-придурковатого стихолюба? Из чего это видно? Неужели из того, что он ненавидел чванство и спесь, ставшие одной из современных доблестей.
Что касается Ваших слов «о гордыне автора, которому плевать на мировую историю» с высоты своего «единения с вечностью» (??), то эти путаные слова отдают фальшью и свидетельствуют о непонимании текста.
Вас, как поэта, я хочу спросить, Александр Трифонович, что означает лермонтовское «Выхожу один я на дорогу»? Не то же ли «единение с вечностью», по Вашему толкованию. Тогда побейте Лермонтова камнями, если Вы искренни.
Пожалуй, хватит. Скажу только, что я не ожидал именно от Вас столь незначительного письма, продиктованного, очевидно, внелитературными и служебными соображениями.
Не знаю, — заслужил ли я в конце жизни такое письмо от поэта? Судя по десяткам и десяткам тысяч писем читателей — не заслужил. Но Вам, с официального верха, виднее.
Напоследок решаюсь посоветовать Вам хотя бы быть логичнее и, сначала приняв (может быть, сгоряча), в основном, мою повесть, не стараться потом начисто опорочить ее, как Вы это делаете, опорочить все ее четыре книги заявлением о ничтожности моей биографии.
В старину говорили: «бог вам судья», подразумевая под богом собственную совесть. Вот единственное, что я могу пожелать Вам. Рукопись прошу поскорее вернуть.
К. Паустовский.
8 декабря 1958 г. Ялта
Саммир, дорогой! Я целую вечность Вас не видел и вроде как уже потерял Вас из вида. Как бы Вы без меня окончательно не распустились. Здоровы ли Вы? Что делаете, что обсуждаете, как Нина? Все это меня очень занимает, но я нйчего не знаю.
Мы с Татьяной Алексеевной в Ялте при весьма удивительных обстоятельствах. Во всем доме мы почти одни (кроме Ковалевского и Замошкина). В доме — глубокая тишина и пустота, но его топят, нас кормят, а по вечерам дом сияет в крымскую ночь всеми огнями. Можете себе представить, что это мне почему-то очень нравится. Работать идеально.
С 1 января дом закрывают на два месяца на ремонт, но нас оставляют, а с 1 марта начинается съезд, и я льщу себя надеждой, что Вы, несмотря на то что Вы — службист и педант, рискнете и приедете в Ялту, тут волшебная весна. Путевку Вам добудет председатель Московского отделения Союза писателей РСФСР. Нет, правда приезжайте! Я не знаю, как мы проживем здесь одни до весны.
Хороших новостей никаких, а плохие, как всегда, не заставляют себя ждать. Твардовский принял в «Новый мир» мою новую повесть (четвертую книгу автобиографической повести — одесскую) со множеством комплиментов, но вчера я получил от него письмо с требованием такой переделки повести, что это равносильно, конечно, отказу…
Первые дни в Ялте были очень тяжелыми (в смысле астмы), но теперь становится легче. Погода теплая, пасмурная, но стоит появиться солнцу, как море расцветает и все становится великолепным. Вершины гор припудрены снегом, но в парке еще доцветают последние цветы. Машина наша здесь (без нее очень трудно), на днях сюда приедет Валя.
Напишите, что в Москве. Я ничего не знаю. Что на съезде, — его уже зовут «призывом ударников в литературу». Что Костя? Есть старинный романс: «Ах туманно, туманно, все туманно вокруг». Очень подходящий романс.
В «Советском писателе» каким-то образом на днях вышла моя книга: «Начало неведомого века». Придется Вам ее подарить.
Что делает Нина? Видели ли Вы картину «Главная улица»? Если пет, то позор ляжет на Вашу седую голову. Здесь был несколько дней Шкловский, усталый и серый насквозь. Очень все это печально. Пишите. Будем ждать. Не забывайте в вихре московской жизни, что мы здесь сидим одни, как на необитаемом острове. Пишите!
Татьяна Алексеевна целует Вас и Нину. Я тоже.
Ваш К. Паустовский.
P. S. Вчера я был на набережной у фотографа, — того, что в прошлом году проявлял наши пленки. Брал уже проявленные пленки. Он меня спросил: «Вы имеете какое-нибудь отношение к писателю Паустовскому?» Я ответил, что имею, но очень отдаленное. На это он мне сказал: «Он жил тут в прошлом году и проявлял свои пленки у меня, так он, извините, снимал в сто раз лучше, чем Вы». Ясно, что он принял Вас за меня. Я мужественно смолчал.
19 декабря 1958 г. Ялта
Виктор и Сима, дорогие, — молчал так долго потому, что в Ялте астма неожиданно навалилась на меня со зверской силой и только сейчас, через месяц, я начал выкарабкиваться и понемногу дышать. А то дышал как через конский волос и думал, что «дам дуба». Но теперь, кажется, сошло.
Если бы вы были сейчас здесь! Солнце, 16 градусов в тени, снова зацвели розы, из Турции дует теплый слабый ветер, а море, кажется, подымается все выше такой ослепительной синей стеной, как будто к берегам Крыма подошла Адриатика.
С нового года дом закрывают на ремонт до 1 марта, нас с Таней оставляют, — будем одни среди всех 48 колонн. Мне это нравится. Да и сейчас осталось нас всего пять человек, и потому в парке и в доме и день и ночь стоит глубокая тишина. Снова поют дрозды и летают божьи коровки.
Для нас пятерых крутят кино. На днях смотрели все четыре серии «Тихого Дона»
Моя склонность все рассматривать, в то время когда доблестью писателя является «боевитость» (какой клинический идиот придумал и пустил в оборот это слово!), просто расцветает здесь в парке. Я сижу часами, опираясь по-стариковски на ту палку, что ты мне подарил, и тоже часами рассматриваю какой-нибудь листок бересклета или ржавую землю. К зиме Крым весь проржавел, особенно виноградники.
Был ли ты на съезде! Я читал
Напиши, начал ли новую книгу («Хаджи Мурата»)? Я втайне ревниво слежу за тобой. Завидую твоему напору.
Твардовский сначала принял мою повесть (четвертую, автобиографическую) в «Новый мир» с великими комплиментами и реверансами, но на днях прислал мне совершенно неожиданно письмо с такими требованиями, которые равносильны отказу. Я ответил ему очень резко.
А у меня теперь странное состояние, — я почти не волнуюсь и мало думаю об этом. Лишь бы лежала законченная книга, а рано или поздно она дойдет до страны.
В книге много о Бабеле, это особенно раздражает редакторов.
Начал работать, хотя еще трудно. Таня, конечно, волнуется, хотя и радуется Крыму. Это же ее родина.
По ночам сплю плохо, в окно мне светит Сатурн, и я навязчиво вспоминаю стихи Бунина:
А к полночи восходит на востоке Мертвец Сатурн и блещет, как свинец*
Воистину зловещи и жестоки Твои дела, Творец!
Пока устал. Кончаю. Извини. Обнимаю тебя и Симу, Надо держаться, — нас так мало. Таня очень целует.
Твой Костик.
28 декабря 1958 г. Ялта
Алешенька, солнышко мое, у вас в Тарусе, говорят, мороз в 30 градусов, а у нас сейчас идет тихий и теплый дождь и доцветают в парке цветы.
На море туман, и в тумане все время гудят пароходы. Они заблудились и не могут войти в порт.
Что ты там делаешь? <>
Где в такие морозы ночует Чайка?
Здоров ли ты?
Посылаю фотографии. На обороте всех фотографий есть номера, а в письме ко всем номерам — объяснения.
№ 1. Кот Мишка — «Циркач». Его перекормили мясом, и он заболел. Поэтому его мажут йодом. Здесь восемь котов, и у каждого есть свой район, куда он остальных котов не пускает. Изредка случаются драки. Тогда вызывают директора дома Якова Федоровича Хохлова, и он разнимает котов и бьет их алюминиевой палкой. (Такую же точно палку подарил мне здесь Шкловский, я иногда опираюсь на нее, но большей частью забываю ее дома.)
№ 2. Это тот замок, который так хорошо описала для тебя мама (получил ли ты ее письмо?). Посмотри в лупу и увидишь на деревьях (кипарисах) множество шишек.
№ 3. Это мама. Она задумалась над тем, как ведет себя Алешка-Балабошка и что он делает в Тарусе.
№ 4. Это тоже мама. Я снял ее с внутреннего балкона, сверху.
№ 5. Это — окраина поселка Гурзуф, где когда-то жил Пушкин, а сейчас живет множество мальчишек («пацанов»). Они преимущественно свистят, стреляют из рогаток и ловят рыбу. Налево от скалы — домик Чехова, который он подарил своей жене Книппер.
№ 6. Это я снимал маму в Гурзуфе. Очень здорово снял. Опять возьми лупу и найди позади мамы черную мохнатую собачку — она стоит на парапете (каменной изгороди). В Крыму собаки бегают вдоль шоссе только по парапетам, так как боятся машин.
№№ 7 и 8. Это мама меня снимала в постели. Говорят, что я хорошо вышел.
Мне постепенно делается легче дышать, но еще не совсем.
Напиши мне из Тарусы. Если увидишь Оттенов или Штейнберга, то кланяйся им. И Александрову (доктору) — тоже.
Целую тебя, маленький мой, очень <…>
Я тебе теперь буду писать часто.
Твой папка-драпка.