Мы вышли к месту предполагаемой переправы на исходе древодня. Весь остаток светового времени был безжалостно сожран дорогой, и назвать это перемещение прогулкой мог бы только законченный штабной оптимист. Это была тяжёлая, вязкая, как дурной сон, работа, когда каждый километр пространства приходилось буквально продавливать собой, отвоёвывать у грязи и корней.
Мой имп шагал уверенно, его сервоприводы пели свою песню, но я, сидя в тесном чреве машины, кожей чувствовал, как в металлических суставах накапливается напряжение. Механизмы гудели плотнее, ниже обычного, словно жалуясь на судьбу. Машина была готова к бою, она жаждала разрядки, но мы оба — и пилот, и механизм — понимали с кристальной ясностью, что танец смерти начнётся не здесь и не сейчас. Сцена будет готова лишь к рассвету.
Позади меня, стараясь не отстать от шагающего колосса, ползли паромобили с боезапасом. Несколько тяжёлых приземистых машин, с кузовами, набитыми ракетами под завязку, шли на пределе своей скорости. Белесый пар из стравливающих клапанов стлался по сырой земле, смешиваясь с туманом, гусеницы скрежетали и лязгали о камни, высекая искры, но водители держались. В их позах, в том, как они вцепились в рычаги, читалось мрачное знание, что если отстанут, потеряются в этой лесной глуши, второй попытки догнать колонну судьба им не предоставит.
Замыкал нашу процессию «Камнежук».
Я обернулся, используя внешние камеры, и ещё раз придирчиво окинул его взглядом. Тяжёлый штурмовой паромобиль, широкий, словно жаба, с характерной посадкой корпуса. Гусеницы у него были массивнее обычных, с утолщёнными траками, каждый из которых весил больше, чем пехотинец в полной выкладке. Они были рассчитаны не на лихую скорость и не на изящные манёвры, а на выживание под шквальным огнём, на то, чтобы перемалывать кости и грунт. Спаренный четырнадцатимиллиметровый пулемёт торчал из башенной установки, как упрямый выставленный вперёд кулак, сжатый для единственного сокрушительного удара. Это была машина для тех, кто намерен встать насмерть и не отойти ни на шаг, даже если небо обрушится на землю.
Внутри его бронированного брюха, там, где у живых существ бьётся сердце, работал огнекамень. Медленный, тяжёлый, почти вечный источник тепла и силы. Он просто месяцами угрюмо и ровно тлел, отдавая энергию, словно насмехаясь над человеческой суетой и быстротечностью войны.
Я вспомнил, как лично усиливал броню «Камнежука», когда у нас ещё было время. Я укреплял стандартные пластины, навешивая на них фрагменты панциря Звёздного Монстра, и вплетал в молекулярную структуру корпуса сложный рунный конструкт. Теперь броня жила своей собственной жутковатой жизнью. Медленно, неохотно, с едва слышным хрустом, она восстанавливалась, затягивала раны и каверны, если её не разрывали в клочья мгновенно. Для прикрытия тыла колонны лучшего стража было не придумать.
К густым чернильным сумеркам мы заняли позицию.
Лесистый холм выходил к реке Исс-Тамас под на редкость удачным углом. Это был не отвесный обрыв, с которого удобно падать, но и не пологий склон, приглашающий гостей. Высота позволяла контролировать зеркало реки, а густой подлесок надежно скрывал наши машины до самого последнего, рокового момента. Я загнал имп в чащу, под сень вековых деревьев, приказал паромобилям встать рассредоточенно, с широкими интервалами, чтобы один удачный залп вражеской артиллерии или шальная магия не решили исход дела сразу. «Камнежука» я поставил чуть ниже, на тыловой дуге, в тени оврага. Если урги, в своей звериной хитрости, попытаются обойти нас или выдвинуться пехотой через лес, он встретит их первым и объяснит им всю глубину их заблуждения.
Мы ждали.
Ночь тянулась медленно, издевательски медленно. Это была не та тревожная медлительность, когда сердце колотится у горла, а каждая секунда звенит натянутой струной. Нет, это была вязкая, тяжёлая тишина, похожая на плохо застывший битум, в котором вязнут мысли и чувства. Я почти не двигался в пилотском ложементе, лишь изредка проверял показания сенсоров, переговаривался с экипажами короткими сухими фразами, лишенными интонаций. Люди внизу ели сухпаёк на ходу, давились холодной водой, курили, пряча огоньки, и старались не смотреть на реку слишком часто, словно боялись сглазить эту обманчивую тишину.
Форсировать реку урги начали ещё до рассвета, в самый глухой час, когда сон особенно сладок.
Я понял это не по шуму — урги умеют быть тихими, когда хотят. Их выдала вода. Исс-Тамас изменился. Его поверхность, еще минуту назад гладкая и равнодушная, перестала быть зеркалом. В ней появилась неправильная, злая рябь, ломающая отражения далёких Кругов Жизни. Потом донёсся глухой, рваный гул, будто кто-то огромный бил по воде тупыми предметами, загоняя сваи в илистое дно. Это были не удары молотов. Это были тела, брёвна, щиты и плоты, сбрасываемые в чёрную воду.
В предрассветной серости, разбавленной клочьями тумана, противоположный берег зашевелился. Тёмные фигуры двигались плотно, сплошной массой, без видимого строя, но с единой, пугающей целью. Урги не крались. Они работали. Они таскали брёвна, вязали узлы, толкали друг друга, падали в грязь и вставали снова с упорством муравьёв, строящих мост через лужу. Где-то уже появлялись первые, грубо связанные плоты из сырого леса. Уродливые, но надёжные, как и всё, что делали эти существа войны.
Я не открывал огонь.
Ракет у нас было много. Да, до неприличия много. Но я ждал. Я ждал, пока они соберутся плотнее, пока переправа перестанет быть намерением и станет свершившимся фактом, набитым живой плотью. Имп стоял неподвижно, слившись с холмом, став частью пейзажа. Машина дрожала мелкой дрожью, как гончая перед спуском. Когда первые сотни ургов полезли в воду, и течение понесло их вперёд, я понял — время пришло.
Я дал команду.
Имп рванулся вперёд, ломая кусты и выворачивая молодые стволы с корнем, и встал на край позиции во весь свой исполинский рост. Броневые створки пусковых установок откинулись с резким лязгом.
Первая ракета ушла с шипением, оставляя за собой дымный хвост, точно в геометрический центр скопления плотов. Вторая — туда, где урги сгрудились особенно плотно, создав затор из живых тел. Взрывы расцвели ослепительными бутонами огня, рванув берег, воду и плоть. Грохот ударил по ушам, заглушая все остальные звуки. Исс-Тамас вздыбился, вспенился, будто река решила в одночасье стряхнуть с себя всё лишнее, всё чуждое её природе.
Ни одна ракета не ушла в молоко. Я не имел права на промах.
Противоположный берег полыхнул. Обломки плотов закрутились в воде в безумном хороводе, сталкиваясь друг с другом, перемалывая тех, кто оказался в воде. Урги падали, тонули, захлебывались, цеплялись за всё, что ещё держалось на плаву — за брёвна, за трупы товарищей. Но они не отступали. Вот что было самым жутким. Новые фигуры уже лезли вперёд по горящим обломкам, под огнём, через кровь и щепу, с фанатичным насекомьим упорством.
Я видел всё через оптику импа. Их было слишком много. Ургов и их тауро было как песка в пустыне.
Именно ради этого мы и притащили сюда весь этот арсенал.
В этот самый момент с тыла донёсся характерный, сухой и трескучий звук — заработал «Камнежук». Его спаренный пулемёт заговорил короткими злыми лающими очередями. Не по реке. В лес. Туда, в густую чащу, где ургская легкая пехота уже пыталась притащить ещё плоты к реке. Я слышал, как пули рвут листву и вгрызаются в дерево и плоть.
Я не оборачивался. Там справятся. Первая фаза боя шла по плану, написанному кровью и расчётом. Рассвет только начинался, заливая небо бледным золотом, безразличным к нашей возне. А значит, самое худшее, самое грязное и страшное было ещё впереди.