462

— Господин, — произнесла Дана, и пальцы её, холодные, сильные, судорожно впились в мою ладонь, словно стремились передать всю свою лихорадочную дрожь. — Я не погибну. Ни сейчас, ни потом. Нас ждёт тяжёлая осада — я это чувствую, я это знаю… Умоляю вас, позвольте нам участвовать в ней. Не гоните нас!

В голосе её звучала особая нота — та, что рождается у человека на краю бездны, когда он вдруг уверяется, что умеет летать лучше, чем падать. Безумие, бесспорно, но в нашем мире, вывернутом наизнанку войной, именно безумцы порой оказывались здравомыслящими. Мне вдруг стало ясно до боли: вместо цветов своим жёнам я должен был преподнести в дар Стигматы.

Лиана, стоявшая рядом, улыбнулась — коротко, но с такой ледяной спокойностью, что у иного мороз пробежал бы по коже. В улыбке не было ни капли женской мягкости — лишь нечто хищное, древнее, будто она обещала не спасение, а возмездие.

— Мы вас поддержим, мой господин, — проговорила она низким, густым голосом, в котором слышался рокот надвигающейся грозы. — Поддержим во всём. Даже если придётся поддерживать за горло… тех, кто усомнится в вашем праве на власть.

Энама лишь кивнула, но в этом скупом движении таилась не столько готовность к борьбе, сколько покорность судьбе. Взгляд её, тяжёлый и тёмный, словно говорил о чём‑то неизбежном.

— Делайте, что должны. Здесь мы справимся сами, господин. Не тревожьтесь о нас…

Я вдохнул — медленно, с трудом проталкивая влажный, тяжёлый воздух в лёгкие. Решение, мучительное и неизбежное, уже созрело где‑то в глубинах сознания и теперь встало на своё место с лязгом затвора. Внутри всё сжалось от гадкого ощущения, что я совершаю ошибку.

— Конечно, Дана не погибнет, — произнёс я глухо, словно убеждая самого себя. — Потому что я её сейчас исцелю. Хотя следовало бы этого не делать. Следовало оставить всё на волю случая, не вмешиваться — ведь вы не посоветовались со мной, не дождались разрешения. Знайте: в следующий раз так и будет.


Я поднял руку и коснулся гвоздя Стигмата. Над запястьем, рассекая сумерки холодным серебряным светом, вспыхнул Рунный Круг Скрижали. Интерфейс завис в воздухе, предлагая мне роль маленького бога. Руна Исцеления — сложная вязь символов — сработала безупречно.

Дана закрыла веки. Лицо её, прежде искажённое страданием, постепенно разгладилось; дыхание, прерывистое и хриплое, выровнялось, стало глубоким и спокойным. Боль отступила, загнанная в тёмные закоулки подсознания.

— Слышите? — вдруг прошептала Энама, и в голосе её прозвучал страх, который не скрыть никакой гордостью. — Они опять идут…

Я тоже услышал. Земля под ногами едва заметно подрагивала, словно в её глубинах ворочалось гигантское, разбуженное чудовище. Где‑то вдали, за пеленой дождя и тумана, заработала артиллерия. Гаубицы наконец доставили в город и установили внутри периметра стен.

До нас доносился грозный, злой рокот — голос бога войны, требующего новых жертв. Удары были редкими, тяжёлыми, ухающими, словно кто‑то забивал гигантские гвозди в крышку исполинского гроба. То ли наши экономили драгоценные боеприпасы, то ли стволы орудий уже перегрелись и плевались огнём через силу, захлёбываясь собственной яростью.

Со стороны стен Манаана доносился гул голосов — слитный, тревожный, похожий на гудение растревоженного пчелиного роя, когда пасечник неосторожно открывает улей. Город, переполненный жителями, готовился к тому, что его сейчас будут испытывать на прочность. Но стена уже была возведена. Нас так просто не взять.

Я выпрямился, ощущая свинцовую тяжесть в плечах.

— Дана в порядке, — сказал я, стараясь не смотреть на успокоенное лицо пациентки. — Мне пора.

Лиана кивнула резко, отрывисто, принимая это как данность.

— Куда вы, господин? — после короткого колебания спросила Энама.

— К тем, кто считает, что мы им должны, — ответил я. — И к тем, кто решает, сколько именно крови — в литрах, в вёдрах — можно пролить за наш шаткий союз.

Я повернулся и пошёл прочь от телег — не к дороге, где месили грязь отступающие, а туда, ближе к воде, где виднелись люди Белого Озера.

Их легко было узнать даже в этих сумерках, пропитанных гарью. Они держались иначе, чем мы, люди суши: не сбивались в кучи от страха, а двигались группами, текучими и слаженными, словно сама вода расставила их так, как ей было удобно. На них была странная, архаичная чешуйчатая броня — мокрая, тёмная, отливающая болотной зеленью, местами разорванная когтями и пулями.

Оружие их внушало оторопь своей первобытной жестокостью. В руках, привыкших к холоду глубин, они сжимали гарпуны с зазубренными наконечниками, костяные крюки, предназначенные рвать плоть, копья и трезубцы. Многие клинки были из полированной кости — и оттого казались ещё страшнее стали. Это было оружие не для войны, а для охоты, для убийства живого существа ради пропитания или выживания.

Вождь их двигался чуть впереди остальных. Фигура его была массивной, словно вытесанной из прибрежного утёса. Лицо — широкое, жёсткое, похожее на старую, потрескавшуюся маску — испещрено шрамами. Эти рубцы не украшали его и не были призваны пугать врагов; они просто свидетельствовали: этот человек живёт уже очень давно, видел слишком много и, вероятно, поступал правильно, раз до сих пор жив. Взгляд его был холоден и непроницаем, как глубокая вода в омуте, где не видно дна.


Он увидел меня. Я ощутил этот взгляд физически — как удар в грудь. Он не сделал ни шага навстречу, не подал знака, не поклонился. Он стоял недвижно, ожидая, что шаг сделаю я. И я его сделал, преодолевая сопротивление воздуха, ставшего вдруг плотным, как кисель.

— Кинг, — произнёс я.

Он не поклонился, не кивнул в знак приветствия. Он просто заговорил, и голос его, глухой, рокочущий, был таков, что его услышали даже те, кто стоял поодаль, стараясь не смотреть в нашу сторону.

— Кровавый Генерал, — произнёс он, и каждое слово звучало веско. — Ты привёл сюда железного зверя. Ты привёл огонь, пожирающий всё на своём пути. Ты привёл гром, от которого лопаются перепонки. Ты устроил бойню в нашей воде, осквернив её кровью и железом.

Эти слова были обвинением — страшным, прямым, брошенным мне в лицо без обиняков и дипломатических увёрток. И самое ужасное заключалось в том, что в этом обвинении было слишком много правды — горькой, неопровержимой, — чтобы я мог отмахнуться от него, как от назойливой мухи.

— Я устроил бойню ургам, — ответил я, стараясь, чтобы голос звучал твёрдо, хотя внутри всё дрожало от напряжения. — В вашей воде. Да. Потому что если урги перейдут реку, если они ступят на этот берег, они придут и к вам тоже. Они не станут разбирать — уничтожат всё.

Вождь чуть прищурился, и морщины вокруг его век стали глубже, резче.

— Они придут, — согласился он с пугающим спокойствием фаталиста. — Это так. Но ты, Кровавый Генерал, сделал так, что именно мой народ лёг костьми, чтобы защитить твою землю. Ты использовал нас как щит.

Я посмотрел ему за спину. Там стояли озёрники — воины Белого Озера. Некоторые из них были ранены, и тёмная кровь смешивалась с речной водой на их чешуе. Некоторые уже не могли стоять и сидели прямо в грязи, тяжело опираясь на свои страшные костяные копья. Я всматривался в их лица, пытаясь найти там ненависть. Но взгляды их не были злыми. Не были и обречёнными. Они были бесконечно усталыми и решительными. И это было много хуже любой ярости. В этой тихой решимости, в этом стоическом принятии смерти ради чужой цели сквозило такое глубокое человеческое достоинство, что мне захотелось отвести взгляд. Но я не мог.

— Ты выставил дополнительные силы, — продолжил вождь, и в голосе его зазвучала сталь. — Ты заставил наших воинов держать мелководье, вступать в рукопашную схватку в воде, пока твои люди, твои солдаты в сухих мундирах, стреляют с безопасного берега. Ты думаешь, я не вижу, как ты воюешь, Кровавый Генерал? Ты прячешься за нашими телами. Ты бережёшь свою драгоценную сталь, подставляя под удар живую плоть моих воинов.

Я молчал секунду, ощущая, как этот упрёк разъедает душу, словно кислота. Ведь он был прав. С точки зрения высокой морали он был абсолютно прав. Я, облечённый властью и вооружённый высшими технологиями, укрылся за спинами людей, у которых не было ничего, кроме костяных ножей и беззаветной отваги. Хладнокровно разменял их жизни на тактическое преимущество — и в этом заключалась вся чудовищная суть войны.

Подлая, циничная арифметика. Несколько десятков погибших — и мы удержим рубеж. Несколько сотен — и противник отступит. Тысячи — и город выстоит. Цифры, лишённые плоти и крови, превращались в сухие сводки, а за каждой из них таились искажённые болью лица, последние вздохи, несказанные слова…

Я сознавал это с мучительной ясностью, но не находил в себе сил отвергнуть жестокую логику боя. Разве не я поклялся защищать город и его жителей? Разве не ради них я должен был идти на любые жертвы? И всё же… всё же где‑то в глубине души шелестел неумолчный голос совести: «Ты спасаешь одних, принося в жертву других. Ты выбираешь, кому жить, а кому умереть».

И ужаснее всего было то, что они шли на это добровольно. В их глазах не было слепого поклонения или наивной веры в вождя — лишь трезвое понимание неизбежного. Они знали, на что идут, и принимали свою участь со стоической покорностью, которая рождается лишь там, где человек смотрит в лицо смерти и не отводит взгляда.

Загрузка...