К утру, когда сошла первая радость о завершении маршрута, а второй не суждено было появиться, настроение бойцов упало. Ждали приказа о наступлении, лишь бы поскорее выбраться на воздух, но его не было. Они продолжали надеяться, что он вот-вот поступит, но время шло, и всякий раз они ошибались. Почему-то всем казалось, что должны были получить приказ ещё вчера, сразу с прохождением маршрута, но даже и малого намёка на это не поступило. «Спутник» тоже отмолчался. Поздравил с прибытием и пожелал спокойного отдыха. Так и сказал:
‒ А теперь, бойцы, отдыхайте. Заслужили! ‒ и ни словом, ни полусловом не намекнул о наступлении, о том, что пришла пора выйти из трубы. Будто затем они и корячились двое суток, чтобы теперь лапу сосать, ничего не делая, и разрушать душу бесконечным ожиданием.
Теперь же получалось, что они пленники и заложники обстоятельств. И главное, что никто ничего и не пытается объяснить. Объяснили бы, тогда и легче стало, и не стали бы они терзаться пустыми надеждами. А так сплошная неопределённость. Особенно теперь, когда, судя по часам, наступило утро, и они вполне могли бы приступить к делу, ради которого и проделали свой бесподобный путь.
Сказали об этом сержанту, а Силантьев развёл руками:
‒ Я знаю не больше, чем вы. Так что выбейте эту мысль из головы и спокойно дожидайтесь время «Х». Когда придёт оно, никто из нас не знает, возможно, даже «Спутник», а знал бы сказал. Хотя нет: никто о подобных приказах заранее не распространяется. А вы ждите: отдыхайте и спите ‒ солдат спит, служба идёт, а вам зарплата.
‒ А я сейчас возьму у «ветеранов» кирку и сам пробью выход на волю! ‒ в сердцах сказал Карпов.
‒ В тот же момент, как только попытаешься это сделать, «Спутник» пристрелит тебя на месте.
‒ Не успеет!
‒ Он не успеет ‒ я пристрелю. Ты на войне или где, рядовой Карпов? Если на войне, то изволь выполнять приказ, всякое нарушение которого, тем более в таких экстремальных условиях, карается. И не один ты здесь такой, но почему-то нянчатся все только именно с тобой! Тебе это, что ли, в кайф?! ‒ сквозь зубы, негромко спросил Силантьев. ‒ Если так, то этот кайф пора тебе обломать!
Карпов ничего не ответил, да и что он мог сказать в этой ситуации, если любое слово против командира будет не в его пользу. Он даже пожалел, что так несдержанно высказался, но теперь уж поздно ловить вылетевшее слово. Оно было высказано и сразу изменило отношение товарищей. Он это понял, когда сержант отошёл, а никто из них и слова не сказал в его поддержку. И не могли они сказать, потому что приказы командиров не обсуждаются, особенно в такое время и в таком положении, в котором все оказались. Он-то сгоряча ляпнул, а у них, надо думать, поболее осталось рассудка. И он на них не обижался, нет, ‒ на себя теперь обижался и жалел, что согласился на участие в этой операции. И не потому, что до конца не знал о трудностях и предположить не мог, а теперь их испугался и более из-за того, что стал обузой для парней. Ну и для себя самого, конечно. Оставался бы он в блиндаже на линии соприкосновения, отбивал бы наскоки нацистов, и всё бы хорошо было. Но вот пришли настоящие испытания, и он сломался. Карпов искал для себя отговорку, выгораживая себя перед собой же: «Это не моя душа сломалась, а мой организм». Это, конечно, казалось слабым утешением, но хотя бы немного успокаивало. Он вообще любил, когда его кто-то уговаривал, говорил приятные слова утешения в чём-то ни было. И пошло это с его детских лет, когда отец погиб на Чеченской войне, а он остался тогда сиротой, а мать выскакивала, как она говорила, ещё дважды замуж, но жизнь у неё почему-то не складывалась с новыми мужьями, и она, выпроводив второго, более не спешила замуж, растила Витю одна. И может, поэтому ему не хватало мужского примера и отцовской руки. Всю жизнь мать заменяла отца; мать, всегда баловавшая его, редко когда говорившая что-то резкое ‒ просто не была на это способна. С пятнадцати лет, после восьмого класса, он пошёл работать на завод, а курить при ней начал с шестнадцати. Мать лишь поворчала первые дни, а потом сдалась: «Хотя бы на балкон выходи!». Тогда же начал приводить в гости девушек, оставлял их ночевать, и мать всё терпела, хотя однажды всё-таки высказала: «Ты хотя бы видел, кого вчера привёл? Она ведь старше меня!». Мать, конечно, преувеличила, но ненамного. Когда Виктор совсем вырос, то понял, что мать с мужьями не уживалась из-за него. Наверное, требовала от них какого-то особенного отношения к чужому для них ребёнку, внимания и ласки, но ой как тяжело это требовать от чужой души, чтобы она полюбила чужую душу.
После армии он на завод не вернулся, устроился на склад сетевого магазина. Работы много, но зато не надо работать по чертежу, затачивать резцы, «ловить» микроны. На складе всё проще, а главное ‒ ни за что не отвечаешь. Разгрузил, погрузил, устроил перекур. А время идёт. И зарплата приличная, хотя на заводах токари зарабатывают больше, и он мог бы зарабатывать, но не его это дело. Скучное.
Он и женат был. Два месяца пожил, и мать окончательно разругалась со снохой, и та убежала к родителям. Звала Виктора, но он не захотел жить в чужой семье, не мог бросить свою замечательную мать, которая всегда выручит, пожалеет. А это так важно, когда пожалеет родная мать, мама! Она даже не ругала его, когда он загулял, пропустил несколько рабочих дней, и вместо того, чтобы покаяться перед начальством, взял кредит и поехал с подругой на море. Отрывался, как он потом говорил, две недели, а, вернувшись, выбрал единственную дорогу, которая теперь ему была доступна, ‒ на СВО. А что, думал он: «нормальный ход!». Лишь мать жалел, представляя, как она будет убиваться, но она проявила неожиданную суровость к единственному сыну, видимо, окончательно устав от него, поэтому и не задерживала:
‒ Решил ‒ езжай!
Ни единой слезинки не пролила, лишь скукожилась, обхватила лицо руками и мелко вздрагивала плечами. И Виктору нечего было сказать ей, если это всё так неожиданно произошло, что даже не успели поговорить по душам из-за обиды. Вот только не понять, с чьей стороны большей: его или матери?
И вот он лежит в тесном накопителе, подстелив под себя сидушку, и не знает, как теперь вести себя, после того как получил от сержанта втык. Он закрыл глаза, уткнулся в рукав, чувствуя, как слёзы сами собой бегут и бегут. Карпов до конца дня пролежал, не дотронувшись ни до еды, ни до воды, решив уморить себя, лишить жизни, ни слова более не сказав никому. Он так и лежал до того часа, когда бойцы более или менее угомонились, свет почти нигде не горел, и чтобы смочить сухое горло, всё-таки достал бутылку, сделал глоточек и, подумав, ещё один и только после этого забылся тяжёлым сном смертельно уставшего и неутешного человека. Проснувшись среди ночи от нехватки воздуха, он приподнялся на локтях, и более сон не шёл к нему.
Второй день «отстоя», как они называли теперь свалившееся безделье, начался без вчерашнего ожидания приказа, словно все поняли замысел Генерального штаба и тех, кто планировал эту операцию. Не понимал этого лишь Карпов. Ему казалось, когда новый день начался без приказа к наступлению, потому что они попали в непоправимую историю. Поэтому улучив момент, когда не оказалось поблизости сержанта, он тихо спросил у Громова:
‒ Володь, тебе не кажется, что это вредительство?!
‒ Что именно?
‒ Кто-то, прикрываясь планом, сознательно держит нас в трубе в невыносимых условиях, вызывая тем самым гнев и злобу. Кто это спланировал ‒ тот предатель общих интересов, враг.
‒ А что надо делать, по-твоему?
‒ Ну не держать же бесконечно под землёй?
‒ А ты не задумывался, почему нас держат?
‒ И так всё ясно…
‒ А я по-иному думаю… Мы ведь идём в числе первых, и за нами тянется многокилометровая «змея» из бойцов, которых, может быть, тысяча. Вот и представь, что сейчас дадут команду на штурм. Ну выскочим мы из трубы, с нами ещё сотня-другая, но остальные-то не успеют подтянуться. Пока будем выскакивать, нацисты сначала, быть может, растеряются, но потом начнут садить артой да миномётами по точке выхода, а то и отобьют её. И что тогда делать оставшимся в трубе? Сдаваться на милость победителя? Только, боюсь, милости к ним не будет, как потом и к нам, если нас окажется небольшая кучка. Это-то хоть понятно?
Карпову не хотелось признавать правоту Громова, и он вздохнул:
‒ Теперь всё ясно.
Ни Земляков, ни Медведев почти не обращали внимания на Карпова после вчерашней его стычки с сержантом: ну, лежит и пусть лежит боец, никого не трогая, это и хорошо, и почти не кашляет, что тоже неплохо, а вот то, что вчера начал выпендриваться ‒ это никуда не годится. «Не то здесь место, тем более в такой напряжённой ситуации, чтобы себя выпячивать, ‒ думал Земляков. ‒ Это надо делать в бою. Тогда можно что-то сказать о бойце достойное, если он заслуживает, а если начал пререкаться с командиром да выдвигать идеи, ничего не зная о сложившейся обстановке, то по сути ‒ это преступление, за которое расстреляли бы перед строем при объявленном военном положении. Так что такие шутки недопустимы. Наверняка, эта выходка Карпова так просто ему не сойдёт. Вот выполним операцию, и командиры вспомнят об этой истории, притянут к ответу!». И немного подумав, сам себя уточнил: «Если, конечно, Силантьев доложит!». Земляков ждал появление «Спутника», чтобы проверить свои догадки, и когда тот появился, ничего особенного не произошло. «Спутник» выслушал доклад Силантьева, спросил о самочувствии бойцов, не появились ли вопросы к командованию.
‒ Вопрос один: когда пойдём в наступление?
‒ Когда будет приказ, тогда и пойдём. А пока держитесь. У вас ещё будет время проявить себя, а пока радуйтесь и цените каждую минуту прожитой жизни, а более ту, какая ждёт впереди.
Карпов, когда услышал «Спутника», напрягся, подумал о том, что Силантьев вполне мог в сторонке нашептать командиру о вчерашней словесной стычке, но, насколько он понял, этого не произошло ‒ Силантьев проявил себя настоящим мужиком. Он-то проявил, а у Карпова от собственных мыслей защемило в груди, дыхание сбилось ‒ и было отчего, если они показались скользкими, гнилыми ‒ такими, что он сам себе стал противен, подумал: «Ну, почему во всём и во всех я вижу что-то кособокое, отвратительное. Большинство людей намного лучше, чем я о них думаю. Они лучше меня в сто, тысячу раз, а я всё чего-то брюзжу, копаюсь в самом себе и не нахожу ответа». Поэтому, когда «Спутник» вернулся вглубь трубы, Карпов подошёл к Силантьеву и, кое-как выпрямившись на согнутых ногах, сказал будто для всех:
‒ Товарищ сержант, простите за вчерашний разговор. Был не прав, погорячился.
‒ Ладно, проехали. С кем чего не бывает. Как сам?
‒ Держусь.
‒ Держись. Остальное ты сам сказал, ‒ и пожал руку.
Нет, не прыгал Виктор Карпов в душе от счастья, тем не менее, вчерашняя загнанность и опустошённость отступили. Помаленьку вернулись светлые мысли и прежнее настроение, свалился груз с плеч. По-другому стал смотреть на Силантьева. Вроде не таращился на него, но встречаясь в ним взглядом, всё-таки стыдливо опускал глаза. Не мог пока перебороть себя и смотреть открыто, не пряча взгляда. «Ладно, переживём, ‒ успокаивал он себя. ‒ Не всегда же ногти кусать».
После разговора с сержантом Виктор заметил, что и парни стали чаще поглядывать на него, и не мимолётно, вскользь, а настойчиво, будто спрашивая: «Ну как ты?». А он им внутренне отвечал: «Да нормально всё!». Медведев даже сам подсел поближе и спросил:
‒ Отоспался?
‒ Вволю.
‒ А то, смотрю, дрыхнешь и дрыхнешь… Ты это, если какие проблемы будут, так прямо и скажи. Конечно, сейчас ничем помочь не можем, но жизнь-то большая ‒ всякое может случиться.
‒ Спасибо, Миша. Всем сейчас тяжело, а вчера я что-то сорвался, голова с катушек слетела… Скандал устроил. Нехорошо это.
‒ Ладно. Не переживай. Всё наладится.
Медведев был старше Виктора лет на десять, и почему-то Карпову подумалось, будто отец родной поговорил с ним. Вроде ничего особенного не сказал, но на душе окончательно отлегло после его слов. Ещё и оттого, что он опять стал своим в группе, а то вчера-то косились, ни поговорить, ни взглянуть не хотели.
Всё-таки милое это дело ‒ жить открыто, так, чтобы самому не прятать глаз, чтобы не прятали другие, чтобы всегда и во всём находить отклик сердцам. Ведь для этого и надо-то немного, ну, самую малость внимания и отзывчивости, а чтобы добиться всего этого, необходимо и самому быть внимательным и отзывчивым.